ЛЯМКА
Осенью 1965 года нашел я в домашнем ржавом почтовом ящике небольшую бумажку, озаглавленную крупным словом «Повестка». Два моих старших брата уже отбарабанили в армии положенные в то время три года — пришла и моя очередь.
Как и у каждого нормального призывника, перспектива нескольких лет казарменной жизни вызывала гнетущие чувства. Но сознание обязательности воинского долга, предусмотренного законом, заставляло мириться с таким положением вещей…
Это большая ложь, что в Советскую Армию пацаны рвались как на футбольный матч с участием московского «Спартака». А популярный пропагандистский тезис, что девушки не выходили замуж за парней, не отслуживших в армии, тоже насквозь лукавый. Выходить боялись за так называемых «белобилетников», получавших отсрочки от службы по болезни…
Во времена почти 300-миллионного СССР призывной контингент в иные периоды насчитывал 18 миллионов человек. А солдат требовалось три с половиной миллиона. Но правда и в том, что парень, прошедший в армии суровую «школу мужества», был во многих отношениях надежней и сильнее многих своих гражданских одногодков.
И все же в то время и при той власти не было столь откровенно наплевательского отношения к Конституции и закону о воинской службе, как сейчас. Из ста призывников, получивших повестки, тогда в строй становились 75. Ныне — 11. И уже который год во время очередного призыва Россия недосчитывается в рядах своих защитников примерно 30 тысяч беглецов…
В армию идешь служить не потому, что тебя до мозга костей пронимают патетические речи профессиональных и самодельных пропагандистов о гражданском и конституционном долге. И без них ясно, что должен же кто-то держать в руках оружие и охранять страну. Но важность этой мужской миссии понимается по-разному. Кто-то идет в армию по искреннему убеждению. Кто-то — с установкой обреченного на неволю человека. Юная репортерша районной газеты выбрала среди призывников самого красивого и высокого и спросила:
— Почему ты идешь в армию?
— Потому, что не хочется идти в тюрьму, — искренне отрезал тот.
Если не хватило ума поступить в институт или с помощью папы-толстосума или знакомого врача отмазаться от «лямки» под видом закоренелого энурезчика или шизика, значит — «Стать в строй!»…
В строй становятся чаще всего неблатные. Потому Советская Армия почти вся и была рабоче-крестьянской. И эта несправедливость еще больше нагоняла тоску при мысли, что и ты оказался в этой массе людей «второго сорта» и вместо студенческой аудитории или привольной беззаботно-пижонской жизни, вместо тусовок с девчонками и свободы вынужден уходить в насквозь регламентированную житуху за забором воинской части, заниматься делом, к которому совсем не лежит душа. Мало было радости отдавать этому лучшие годы своей молодой жизни и считать дни до «дембеля».
Но кто-то же должен…
* * *
Сборы в армию чем-то очень похожи на проводы на войну, где вероятность гибели всегда есть. Может быть, прежде всего поэтому так рыдают в час расставаний матери и часто не сдерживают слез отцы, хорошо знающие цену казарменной жизни.
Есть что-то парадоксально-жутковатое в том, когда одновременно заливаются плачем матери и весело наяривают гармошки. Натужно храбрятся стриженые пацаны, впервые в жизни на столь длительный срок уходящие из теплого родительского дома в неведомую и грубую жизнь…
Армия — это жестокость. И хотя я хорошо знал это еще до повестки из военкомата, но не думал, что практическое подтверждение этой истины постигну уже так скоро, едва сойдя с трапа военного катера на заснеженный берег Десны…
На мне были стильные итальянские туфли-лодочки ослепительно желтого цвета, доставшиеся от брата. Они были на два размера больше положенного и потому в глубоком снегу постоянно сваливались с ног. Я несколько раз отставал от взвода, и сержант все громче и злее начинал покрикивать на меня. Когда он назвал меня «козлом» и больно поддал под зад тупорылым юхтевым сапогом, я назвал его «козлом с лычками». А через секунду от молниеносного удара в челюсть влетел в сугроб…
В сенцах захудалой гарнизонной бани, где холодные тяжелые капли падали на мою голую задницу с облупленного мокрого потолка, а по ногам тянуло вязким, как холодец, сквозняком, усатый таракан-старшина кинул мне первую застиранную гимнастерку, за метр разящую хлоркой. А еще — гигантские, словно на слона, кальсоны без пуговиц и без тесемок. С таких вещей тоже начинаешь постигать азбуку фирменного армейского небрежения к человеку…
В желтом обломке запотевшего и потрескавшегося зеркала увидел я дебильную физиономию с голым черепом и огромными, как у Чебурашки, ушами. Легендарная Советская Армия пополнилась еще одним рекрутом.
От бани до казармы старшина устроил новобранцам марш-бросок, в ходе которого ржавая проволока, которой я скрепил верх кальсон, почти до кишок продырявила мне живот, и я вынужден был поочередно поддерживать портки руками.
Перед отбоем старшина построил взвод в исподнем и, увидев на моем интимном обмундировании кровавые разводы, грозно спросил:
— Это что еще за менструация?
Под конское ржание тридцати молодых глоток таракан приказал мне снять кальсоны и строевым шагом отправил в умывальник стирать окровавленные «шорты слона».
В ту же ночь на подоконнике ленинской комнаты я задыхался от плача, огрызком карандаша царапая при лунном свете на куске промасленной бумажки из-под печенья жалобное письмо маме. О кальсонах без пуговиц и без тесемок, о разодранном ржавой проволокой животе, о том, что в казарме нет горячей воды, а в туалете нет даже перегородок между толчками…
Еще написал, что в казарме сильно пахнет мочой и сапожной ваксой (и этот запах будет меня преследовать потом все тридцать лет службы, где бы я в армейские казармы ни заходил — в Калининграде, в Сибири или на Камчатке).
Потом я пришил к своим кальсонам огромную, как пятак, желтую шинельную пуговицу с серпом и молотом и уснул мертвецким сном. Свой первый солдатский сон я на всю жизнь запомнил по особой причине…
Мне снилось, что я, как это часто бывало в реальной жизни, сплю во дворе своего дома на раскладушке под яблонькой. Краснобокие яблоки стали вдруг густо падать прямо на мой лоб. Отец смотрел на это и громко смеялся. Потом совершенно чужим и страшным голосом сказал:
— Сынок, подъем!
А мне еще хотелось спать. Тогда отец громовым басом заорал мне в самое ухо:
— Подъем, козел еханый, — тебе говорю!
При этих словах тяжелые яблоки еще чаще посыпались с веток, больно стуча прямо по моему лбу.
Я открыл глаза и увидел разъяренную и раскормленную морду моего командира отделения, который своим кулаком-«чайником» интенсивно постукивал по моему голому черепу.
Вечером я писал новую жалобу маме…
Через неделю в роту пришел капитан из особого отдела дивизии и провел со мной задушевную беседу о необходимости стойко переносить тяготы и лишения воинской жизни, а также хранить военную тайну…