ЗА ПОРОГОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

… Девять редакторов газет первый абзац моего дневника читали с нормальными круглыми глазами. Десятый — с квадратно-ошалелыми.

В нем были слова о том, что житуха меня так достала, что однажды у меня в голове взбрыкнула сумасшедшая мысль — из окна своего генштабовского кабинета удобно бабахнуть по ельцинскому членовозу из гранатомета…

Я доказывал: «Это же мысль, а не действие!..» Все девять редакторов в один голос сказали: «Нас после этого придушат». Десятый на всякий случай потребовал от меня справку от психиатра. И только одиннадцатый редактор сказал: «Печатаю».

Им был Артем Боровик.

Когда первый отрывок из дневника появился в «Совершенно секретно», меня срочно вызвали к министру. Я уже знал, чем это закончится. Родионов сказал мне те слова, которые обязан был сказать любой человек, находящийся в его должности. Министр подошел к сейфу, достал оттуда газету «Совершенно секретно» с отрывком моей книги и спросил:

— Это ваша работа?

— Так точно! — с нарочито тупой солдатской интонацией в голосе ответил я.

— Это похоже на провокацию, — каким-то чужим, совсем не родионовским тоном сказал министр, и я понял, что эти слова ему хорошо втемяшили стоящие рядом аппаратные шавки в генеральских погонах. Я уже знал, что это именно они от переизбытка холуйства посадили Родионова в кучу дерьма, когда подсунули ему сырую «компру» на Главкома Сухопутных войск генерала Семенова. Родионов, в свою очередь, поторопился доложить президенту. Из-за них Ельцин под ядовитое хихиканье придворной кремлевской челяди содрал с Родионова мундир и облачил в пиджачишко.

— Надо или служить, или заниматься литературной деятельностью, — сказал Родионов и положил передо мной чистый лист бумаги. — Пишите рапорт.

Совет Игоря Николаевича был исключительно верным.

Единственный раз я пожалел о содеянном, когда Родионов сказал:

— Я завтра встречаюсь с президентом. Что я ему теперь скажу? Что пресс-секретрь министра обороны намеревался в вас стрелять?

Мне показалось, что министр говорит это для придворных и для подслушивающей аппаратуры.

Рапорт я написал. Но слова друга: «Родионов тебя предал» — по-прежнему сверлили мне голову. Я с ними упорно не соглашался. Я знал, убежден до сих пор, что Родионов мог быть всяким, но никогда не мог быть непорядочным. Я продолжал свято верить в это. После смерти отца я больше никому не доверял так душу. Мне так не хотелось расставаться с человеком, которому я еще недавно служил верой и правдой.

Тот, который «выстрелил в затылок без предупреждения», стоял рядом и сверкал злыми и хитрыми глазенками. Когда-то я ему тоже безоглядно верил. Он оказался артистом. Бывают артисты, которые хуже предателей. На прощание я не подал ему руки.

«Артист» уже успел дать команду коменданту Генерального штаба. Постовой прапорщик выхватил из моих рук пропуск и срочно вызвал двух солдат-охранников.

Встреча с Родионовым состоялась в 9.30 утра. В 10.25 я был уволен из Вооруженных Сил, хотя фактически еще находился в отпуске и еще не прошел даже военно-врачебную комиссию…

Было воскресенье. В коридорах Генштаба стояла тишина. Я шел под конвоем солдат к выходу. Я улыбнулся себе при мысли, что в такой ситуации не хватает только заложить руки за спину.

…Знакомо вскрикнула и хрипло что-то пропела толстая ржавая пружина: за моей спиной закрылась черная дубовая дверь с толстыми, как двухсотграммовый стакан, ручками, протертыми до желтого дерева и увенчанными шарообразными бронзовыми набалдашниками.

Я оказался за дверью Генштаба, на ноздреватом сером граните ступенек, где много лет назад топтался в новенькой шинели и с окурком в рукаве, не решаясь от страха войти в здание, от которого веяло холодным величием Пантеона…

Я оказался в оглушительно орущей толпе, размахивающей красными флагами. Активисты Союза офицеров пикетировали Минобороны. В толпе я узнал председателя Союза подполковника Терехова. Мы поздоровались. Он пригласил меня на демонстрацию по случаю Дня защитников Отечества.

Я стоял посреди наэлектризованного людского озера, курил и никак не мог понять, ради чего проводится пикетирование. Отставные офицеры в старой советской форме и в гражданке совали мне листовки и газеты, солеными матюками костерили Ельцина и Чубайса. Морозный и колючий февральский ветер яростно трепал пожелтевшие плакатики с призывами к патриотам объединяться в борьбе против оккупационного режима.

Старый седой отставник подошел ко мне с таким же древним альбомом с выцветшими фотографиями и, тыча в одну из них пальцем, гордо сказал:

— Видите мальчишку рядом с Буденным? Это я!

Я только сделал вид, что мне страшно интересно. В голове было совсем другое.

Перед тем как войти в метро, я оглянулся. Гигантский беломраморный улей смотрел на меня сотней своих черных прямоугольных глаз. Когда-то я входил в него, словно в святилище. Теперь он почему-то казался мне гигантским надгробным памятником. Наверное, потому что под ним я схоронил свою надежду на достойную армейскую жизнь.

Дома снял форму, налил до краев стакан водки и сказал себе:

— Полковник Баранец!

— Я!

— Принять за окончание службы!

— Есть!!!

Не брало.

Я налил себе еще полстакана.

…Сон не шел. Я оделся, взял догиню Шерри и пошел прогуляться на Крылатские холмы. Уже целых четыре часа я был отставным полковником. Тридцать один год, три месяца, шесть дней… И четыре часа. Мы взобрались на самый высокий холм посреди Крылатского. Слева был дом президента, в центре церковь, вдали Останкинская телебашня. Москва стояла между этими ориентирами: дом Ельцина — золотой, слегка наклоненный, церковный крест — останкинский шприц.

Я подумал, что не только Москва — вся Россия между этими символами веры. Хотя, наверное, Ельцин и Останкино — одно и то же.

В вечерней тишине плеснулся по округе мерный и певучий звон церковных колоколов.