9
«К концу масленой императрица вернулась в город… На первой неделе поста мы начали говеть.
В среду вечером я должна была пойти в баню, в доме Чоглоковой, но накануне вечером Чоглокова вошла в мою комнату, где [находился] и великий князь, и передала ему от императрицы приказание тоже идти в баню.
А баня и все русские обычаи и местные привычки не только не были по сердцу великому князю, но он даже смертельно их ненавидел. Он наотрез сказал, что не сделает ничего подобного; Чоглокова, тоже очень упрямая и не знавшая в своем разговоре никакой осторожности, сказала ему, что это значит не повиноваться Ее Императорскому Величеству. Он стал утверждать, что не надо приказывать того, что противно его натуре, что он знает, что баня, где он никогда не был, ему вредна, что он не хочет умереть, что жизнь ему дороже всего и что императрица никогда его к такой вещи не принудит.
Чоглокова возразила, что императрица сумеет наказать его за сопротивление.
Тут он рассердился и сказал ей вспыльчиво: “Увидим, что она мне сделает, я не ребенок”.
Тогда Чоглокова стала ему угрожать, что императрица посадит его в крепость. Ввиду этого он принялся горько плакать, и они наговорили друг другу всего, что бешенство могло им внушить самого оскорбительного, и у обоих буквально не было здравого смысла.
В конце концов она ушла и сказала, что передаст слово в слово этот разговор императрице.
Не знаю, что она сделала, но она вернулась, и разговор принял другой оборот, ибо она сказала, что императрица говорила и очень рассердилась, что у нас еще нет детей, и что она хотела знать, кто из нас двоих в том виноват, что она пришлет мне акушерку, а ему доктора; она прибавила ко всему этому много других обидных и бессмысленных вещей и кончила словами, что императрица освобождает нас от говения на этой неделе, потому что великий князь говорит, что баня повредит его здоровью».
Тут мы сталкиваемся с настолько своеобразным отношением императрицы Елизаветы к говению (на первой седмице!), что, право же, даже и не решаемся предположить, что она вкладывала в это слово.
«Надо знать, – говорит Екатерина, – что во время этих разговоров я не открывала рта, во-первых, потому, что оба говорили с такой запальчивостью, что я не находила, куда бы вставить слово; во-вторых, потому, что я видела, что с той и другой стороны говорят безрассудные вещи. Я не знаю, как судила об этом императрица, но, как бы то ни было, больше не поднимался вопрос ни о том, ни о другом предмете после того, что только что я рассказала».
Вторую половину Великого поста императрица провела в Гостилицах у графа Разумовского, празднуя его именины, а молодой двор – в Царском Селе, где великий князь стал выказывать решительное пристрастие к принцессе Курляндской, особенно выпивши вечером за ужином, что случалось с ним теперь каждый день…
«Он не отходил от нее больше ни на шаг, – вспоминала Екатерина II, – говорил только с ней, одним словом, дело это быстро шло вперед в моем присутствии и на глазах у всех, что оскорбляло мое тщеславие и самолюбие; мне обидно было, что этого маленького урода предпочитают мне.
Однажды вечером, когда я вставала из-за стола, Владиславова сказала мне, что все возмущены тем, что эту горбунью предпочитают мне; я ей ответила: “Что делать!”, у меня навернулись слезы, и я пошла спать.
Только что я улеглась, как великий князь пришел спать.
Так как он был пьян и не знал, что делает, то стал мне говорить о высоких качествах своей возлюбленной; я сделала вид, что крепко сплю, чтобы заставить его поскорее замолчать, он стал говорить еще громче, чтобы меня разбудить, и видя, что я не подаю признаков жизни, довольно сильно толкнул меня раза два-три кулаком в бок, ворча на мой крепкий сон, повернулся и заснул.
Я очень плакала в эту ночь и из-за всей этой истории, и из-за ударов, которые он мне нанес, и из-за своего положения, столь же неприятного во всех отношениях, сколь и скучного. На следующий день ему было стыдно за то, что он сделал; он мне об этом не говорил, я сделала вид, что не почувствовала»…
Безусловно, Екатерина II и вообще не лишена была писательского таланта, но «Собственноручные записки» занимают в ее литературном наследии совершенно особое место.
Они содержат такое обилие бытовых подробностей, так тонко и с такой потрясающей глубиной откровенности описаны в записках нюансы отношений между обитателями царского дворца, что проза эта сделала бы честь и самому маститому писателю. Однако это совсем не проза, не художественная проза, во всяком случае, потому, что служит она не столько созданию художественных образов и единой художественной картины жизни, сколько маскировке того, что необходимо было сказать и что невозможно было сказать.
Безусловно, в современной Екатерине II французской литературе[144] можно было найти и более пикантные сюжеты, нежели сюжет о дочери команданта прусской крепости, от которой ждут появления наследника и которая, проведя столько лет в замужестве, все еще остается девственницей. Но что с того? В реальной жизни рамки этого сюжета были существенно ограничены интересами династии и самой страны… Не поэтому ли в своих мемуарах[145] Екатерина так напоминает «женщину в саване», что бредет следом за императорами к богине правосудия на картине «Эксгумация Петра III»?