8

«В первый раз я посетил Царское через несколько дней после доставления туда Царя. Это было в конце первой половины марта месяца, пожалуй, 10–12 числа. Я видел тогда Царя, Александру Федоровну и Детей, познакомился с Ними. Я был принят в одной из комнат детской половины, – рассказал Керенский на допросе, а потом, день спустя, снова вернулся к сладким для него воспоминаниям: – Я вхожу впервые к ним. Вдали стоит, сбившись в кучу, как бы испуганная Семья. Ко мне идет нерешительно, как-то робко полковник. Скромная фигура, какая-то неловкая, одетая как будто бы в костюм с чужого плеча. Мы сошлись. Было смущение. Он не знал, подавать ли мне руку, подам ли руку я. Я протянул ему руку и назвался: “Керенский”. Он сразу вышел из неловкого положения, заулыбался приветливо, повел к Семье. Там рядом с Ним стояла передо мной женщина, в которой сразу же чувствовался человек, с колоссальным честолюбием, колоссальной волей, очень упрямый, совершенно Его подавлявший своим волевым аппаратом».

И хотя, как мы уже говорили, Александру Федоровичу Керенскому приходилось скрывать свои подлинные поступки и побуждения, но то ли по столь свойственной ему актерской горячности, то ли по какой-то особой масонской простоватости он то и дело раскрывался, рассказывая, как издевался над своими венценосными узниками.

«После обычных слов знакомства я спросил Их, не имеют ли Они сделать мне, как представителю власти, каких-либо заявлений, передал Им приветствие от английской королевской семьи и сказал несколько общих фраз успокоительного характера. В это же свидание я осмотрел помещение дворца, проверил караулы, дал некоторые указания руководящего характера.

Вторично я был в Царском вместе с полковником Коровиченко, которым я заменил коменданта дворца, кажется, Коцебу.

Согласно воле Временного правительства я выработал инструкцию, которая устанавливала самый режим в Царском, и передал ее для руководства Коровиченко. Инструкция, установленная мною, не касаясь подробностей, вводила:

а) полную изоляцию Царской Семьи и всех, кто пожелал остаться с Нею, от внешнего мира;

б) полное запрещение свиданий со всеми заключенными без моего согласия;

в) цензуру переписки.

Установлена была двойная охрана и наблюдение: внешняя, принадлежавшая начальнику гарнизона полковнику Кобылинскому, и внутренняя, лежавшая на полковнике Коровиченко. Коровиченко, как лицо, назначенное мною, который был уполномочен Временным правительством, являлся уполномоченным от меня. Ему там в мое отсутствие принадлежала полнота власти.

Вводя указанный режим, я установил в то же время, как руководящее начало полное невмешательство во внутренний уклад жизни Семьи. Они в этом отношении были совершенно свободны.

Я заявляю, что с того момента, когда Государь отдал Себя и Свою Семью под покровительство Временного правительства, я считал себя по долгу чести обязанным перед Временным правительством оградить неприкосновенность Семьи и гарантировать Ей проявление в обращении с Нею черт джентльменства».

«Государь отдал Себя и Свою Семью под покровительство Временного правительства…» Так Керенский называет арест императора и императрицы.

Ну и насчет «джентльменства» тоже надо сказать.

Николай II виделся джентльмену Керенскому человеком скрытным, ограниченным, неинтеллигентным, поражавшим полным равнодушием ко всему внешнему, претворившемуся в какой-то болезненный автоматизм.

«Когда я вгляделся больше в Его лицо, то оно мне стало казаться маской. Из-за этой улыбки, из-за этих чарующих глаз выглядывало что-то мертвящее, безнадежное, какое-то последнее одиночество, последняя опустошенность».

«А рядом, – это Керенский уже об Александре Федоровне говорит, – мучилась, страдала без власти, не могла оторваться от вчерашнего дня, не могла примириться с многим больная, истеричная, такая вся земная, сильная и гордая женщина. Она подавляла всех кругом своим томлением, тоской, ненавистью, непримиримостью. Такие, как она, никогда ничего не забывают, никогда ничего не прощают».

Такими раздавленными, ничтожными и видел, а вернее, хотел видеть Керенский своих пленников, это наполняло его собственным джентльменским величием, и он старался передать свое джентельменство и охране.

«Встав в позу, я обратился к ним с напутственной речью, в которой, между прочим, сказал: “Помните, солдаты: лежачего не бьют”».

Скоро все «черты джентльменства» были проявлены Александром Федоровичем по отношению к лежачим узникам не только на словах:

«Кроме этой меры, была принята еще вторая мера: лишение на некоторое время общения Николая II и Александры Федоровны, разделение их. Эта мера была принята лично мною, по моей инициативе, после одного из докладов, сделанного мне по их делу следственной комиссией. Имелся в виду возможный допрос их комиссией. В целях беспристрастного расследования я признал необходимым произвести это отделение. Николаю II об этом я объявил сам лично. Александре Федоровне объявлено было об этой мере Коровиченко по моему приказанию. Наблюдение за выполнением этой меры было поручено Коровиченко, причем о ней были предупреждены и другие лица, жившие с ними в Царском… Такой порядок был установлен мною, кажется, в первых числах июня и существовал приблизительно с месяц».

Конечно, можно говорить, что Александр Федорович не избивал своих узников, не морил их голодом… Принимаемые им по отношению к августейшим пленникам меры почти никак физически не ущемляли их, они только заставляли постоянно, ежеминутно ощущать его, Керенского, власть над ними.

Сам Керенский упивался своим могуществом, ну а как чувствовали себя люди, которые всего несколько недель назад правили гигантской империей, Керенского по свойственному ему джентльменству интересовало только, так сказать, с познавательной стороны.

«Всмотревшись в эту живую маску, – рассказывал он на допросе у Н.А. Соколова, – понял я, почему так легко выпала власть из его рук: он не хотел бороться за нее. В нем не было воли к власти. Он без всякой драмы в душе ушел в частную жизнь.

“Как я рад, – говорил Николай II старухе Нарышкиной, – что больше не надо подписывать этих скучных, противных бумаг. Буду читать, гулять, буду с детьми”. Эти слова не были рисовкой со стороны Николая II, ибо действительно в заключении Николай был большей частью в благодушном настроении, во всяком случае спокоен. Тяжелое бремя власти свалилось с плеч и стало свободнее, легче. Вот и все».

Только иронии достойно объяснение Александра Федоровича, почему так легко выпала власть из рук императора Николая II. Из рук самого Александра Федоровича, как известно, власть выпадет еще легче…

А вот насчет воли к власти интереснее.

Керенский, которого его родная масонская организация, словно ради забавы, обвесила таким множеством высших государственных должностей, относится к власти как к работе в адвокатской конторе: навел справки, разобрался, договорился, объяснил, уговорил, произнес блистательную речь – и можно идти получать заслуженный гонорар! Керенский даже не понимал, что для Николая II власть была не должностью, а тяжким царским служением и скинуть его с себя он не мог, поскольку, и лишенный власти, он оставался царем и государем.

Впрочем, хотя Александр Федорович, конечно, и не понимал этого, но все-таки некая адвокатская проницательность присутствовала в нем, и он отмечал нечто прорывающееся в Николае II сквозь «благодушное настроение».

«Он действительно мог быть и был мистиком, – доверительно рассказывал А.Ф. Керенский Н.А. Соколову в Париже. – Он искал общения с небом, так как на земле все ему опостылело, было безразлично».

Тут, сам того не понимая, Александр Федорович попадал почти в точку. Общения с небом Николай II искал. Вернее, и так-то подтянутый и собранный, он еще более духовно сосредоточивается в эти месяцы, предчувствуя, какие испытания предстоят ему.

«21-го марта. Сегодня днём внезапно приехал Керенский, нынешний министр юстиции, прошёл через все комнаты, пожелал нас видеть, поговорил со мною минут пять, представил нового коменданта дворца и затем вышел. Он приказал арестовать бедную Аню и увезти её в город вместе с Лили Ден. Это случилось между 3 и 4 часами, пока я гулял. Погода была отвратительная и соответствовала нашему настроению!

25-го марта. Благовещение. В небывалых условиях провели этот праздник – арестованные в своём доме и без малейшей возможности сообщаться с мама? и со своими! В 11 часов пошёл к обедне с Ольгой и Татьяной. После завтрака гулял и работал с ними на островке. Погода была серая. В 6? были у всенощной и вернулись с вербами. Анастасия встала и ходила наверху по комнатам.

27-го марта. Начали говеть, но, для начала, не к радости началось это говение. После обедни прибыл Керенский и просил ограничить наши встречи временем еды и с детьми сидеть раздельно; будто бы ему это нужно для того, чтобы держать в спокойствии знаменитый Совет Рабочих и Солдатских Депутатов! Пришлось подчиниться, во избежание какого-нибудь насилия»…

Мы приводим эти выдержки из дневника Николая II, чтобы снова поразиться величайшему самообладанию, пример которого явлен здесь. Ведь, казалось бы, тут так легко возмутиться, поскольку возмущает буквально все – и меры, связанные с изоляцией императрицы, и нелепые запреты, и мучительное неведение о судьбе и своей собственной, и своей семьи.

Но государь не один.

Его жизнь-подвиг проходит на глазах у детей. Он находился рядом с ними. И хотя он лишен государственной власти, но семейной ответственности никто не лишал его. Он остается в глазах детей государем и не имеет права показать им слабость и малодушие. Он обязан сохранять свой отцовский и императорский авторитет перед детьми еще и потому, что ему – Николай II уже чувствует это – предстоит провести по мученическому пути всю свою семью.

Дети тоже чувствовали это и так и вели себя, поддерживая своим поведением отца.

«31-го марта. Хороший солнечный день. Погулял с Татьяной до 11 часов. В 2 часа был вынос плащаницы. Гулял и работал у парома. В 6? пошли к службе. Вечером исповедовались у о. Беляева».

Царевич Алексей болел в тот день, на службе сидел в креслах одетый в голубой халатик, обшитый по краям узорчатой тесьмой…

«Как шла исповедь, говорить не буду… – записал тогда в дневнике настоятель Феодоровского собора Афанасий Беляев. – Впечатление получилось такое: дай, Господь, чтобы и все дети нравственно были так высоки, как дети бывшего царя. Такое незлобие, смирение, покорность родительской воле, преданность безусловная воле Божией, чистота в помышлениях и полное незнание земной грязи – страстной и греховной, меня привело в изумление, и я решительно недоумевал: нужно ли напоминать мне, как духовнику, о грехах, может быть, им неведомым, и как расположить к раскаянию в неизвестных для них грехах…»

Обид на притеснения охраны Николай II в своих дневниковых записях не высказывает. Вернее, не позволяет себе высказывать.

Только 8 июня, когда солдаты отберут детскую винтовку Алексея, которой тот играл на острове, Николай II возмущенно запишет: «Хороши офицеры, которые не осмелились отказать нижним чинам».

И снова страницы дневника заполняют прогулки, тихие летние вечера, катание на лодке, работа в парке.

В мае, когда потеплело, начал работать в огороде, занимался с Алексеем географией, историей, катался на лодке и велосипеде, по вечерам читал детям вслух книги на английском и французском языках. 25 мая начал читать вслух «Графа Монте Кристо».

Чтение романа затянулось на целый месяц.

Счастливые семейные вечера в гостиной царскосельского дворца…

И никто из внимавших рассказу о приключениях заточенного на острове графа не знал, что уже скоро им всем предстоит отправиться в долгий и страшный путь.

Никто не знал, что всем им остается жить ровно один год…

«26-го июня. День стоял великолепный. Наш хороший комендант полковник Кобылинский попросил меня не давать руки офицерам при посторонних и не здороваться со стрелками. До этого было несколько случаев, что они не отвечали. Занимался с Алексеем географией. Спилили громадную ель недалеко от решётки за оранжереями. Стрелки сами пожелали помочь нам в работе. Вечером окончил чтение «Le Counte de Monte-Christo».

28-го июня. Вчера был взят нами Галич и 3000 пленных и около 30 орудий. Слава Богу! Погода стояла серая и тёплая, с ветром. После прогулки имел урок истории с Алексеем. Работали там же; спилили три ели. От чая до обеда читал.

Цесаревич Алексей. Фото 1914 г.

11-го июля. Утром погулял с Алексеем. По возвращении к себе узнал о приезде Керенского. В разговоре он упомянул о вероятном отъезде нашем на юг, ввиду близости Царского Села к неспокойной столице.

12-го июля. День был ветреный и холодный – 10° только. Погулял со всеми дочерьми. Днём работали там же. Распилили четыре дерева. Все мы думали и говорили о предстоящей поездке; странным кажется отъезд отсюда после 4-месячного затворничества!

13-го июля. За последние дни нехорошие сведения идут с Юго-Западного фронта. После нашего наступления у Галича, многие части, насквозь зараженные подлым пораженческим учением, не только отказались идти вперед, но в некоторых местах отошли в тыл даже не под давлением противника. Пользуясь этим благоприятным для себя обстоятельством, германцы и австрийцы даже небольшими силами произвели прорыв в южной Галиции, что может заставить весь Юго-Западный фронт отойти на восток.

Просто позор и отчаяние! Сегодня, наконец, объявление Временным Правительством, что на театре военных действий вводится смертная казнь против лиц, изобличенных в государственной измене. Лишь бы принятие этой меры не явилось запоздалым.

День простоял серый, тёплый. Работали там же по сторонам просеки. Срубили три и распилили два поваленных дерева. Потихоньку начинаю прибирать вещи и книги».

Что еще удивляет в этом дневнике? Железная самодисциплина, предельная строгость к себе, мужество и бесстрашие производили удивительные вещи.

В дневниках нет ни рефлексии, ни каких-либо сожалений.

Николай II живет каждый день, как и положено жить христианину, готовым, что этот день будет последним для него. Разумеется, он не думал об этом, вернее, не позволял себе думать. Каждый день встречал он с радостью и жил этот день с тем предельным наслаждением, которое не омрачается никакими пустыми и несущественными хлопотами о суетных проблемах…

«28-го июля. Чудесный день; погуляли с удовольствием. После завтрака узнали от гр. Бенкендорфа, что нас отправляют не в Крым, а в один из дальних губернских городов в трёх или четырёх днях пути на восток! Но куда именно, не говорят, даже комендант не знает. А мыто все так рассчитывали на долгое пребывание в Ливадии! Срубили и свалили огромную ель на просеке у дорожки. Прошёл короткий тёплый дождь…»