9 июня 1969. Вашингтон

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9 июня 1969. Вашингтон

Дорогой мой Ларишон,

Опять в доме ни листка бумаги — приходится писать на этих листках. Не взыщите. А без этого документа, что на обороте, Вы не поймете, почему написан фельетон о Сашеньке[160]. Сашенька — это моя молодая коллега Машенька, американка, которая до письма профессора Гребенщикова[161] очень бойко ориентировалась в русских именах существительных, а теперь бедняга совсем запуталась. Гребенщиков дал какие-то объяснения, которые я потеряла, но они малоубедительны. Кстати, это, кажется, сын «чураевского» Гребенщикова, нашего литературного прародителя или крестного.

Спасибо за письмо Марии Павловны. Завтра я посылаю их Валерию Перелешину и попрошу потом вернуть его Вам <…>.

Посылаю Вам десять своих книжек[162]. Если удастся — продайте по 2 доллара, а то раздарите — кому захотите. Пока что благожелательных отзывов о ней поступило только пять. От Вас. Валерия и Лизы Ульрих, от одной милой сумасшедшей старушки, которая, как выяснилась, знает всех моих героев лично (плюс герцога Виндзорского, бельгийского короля, и Жакелину Кеннеди, и еще несколько лиц такого же калибра). И от одной дамы, читающей самые бульварные романы. Остальные пока молчат как воды в рот набрали. Принимая во внимание, что Вы, Лиза и Валерий просто меня любите, число моих поклонников ограничивается одной сумасшедшей и одной дурой. Утешаюсь тем, что авось кто-нибудь из получивших книгу сойдет с ума или сдуреет, и я дождусь еще чьей-то похвалы.

Горбов обещал рецензию, но когда она будет написана, не знаю. Почему-то даже майского номера журнала не прислал, а Валерий этот журнал получил и видел Ваши стихи собственноочно <…>.

[В письмо вложена ксерокопия статьи из газеты «Новое русское слово» (1969. Дата неизвестна):]

ЛЕВ ГРОССЕ, ПОЭТ-МУЧЕНИК

Еще со времени оккупации Маньчжурии японцами, то есть с 1931 года, русская эмиграция на Дальнем Востоке раскололась на два лагеря — пораженцев и оборонцев.

Пораженцы верили в то, что Россия будет спасена японскими штыками, от Маньчжурии до Сибири ведь рукой подать. Потом к японскому штыку прибавился немецкий. Вступление гитлеровских армий в Россию вызвало в рядах пораженцев восторг, порожденный отчаянием и перешедший в одержимость <…>.

Для оборонцев спасение России было мыслимо лишь ее собственными внутренними силами, которые, как ожидалось, должны были окрепнуть при ударе извне, а пока, до того — «руки прочь от России». И лучше с Советским Союзом, чем с японцами и немцами.

В Маньчжурии высказывание оборонческих идей совсем не рекомендовалось, как, впрочем, и в других местах Китая, где японцы захватили полную власть. Зато в Шанхае, где до самого 8 декабря 1941 года — нападения на Перл-Харбор — можно было спокойно жить под защитой иностранных флагов, оборончество расцвело пышным цветом. Не было оно, впрочем, совсем задушено и после этого рокового дня, так как Япония в войне с СССР не находилась. Короче говоря, пораженцы были у японских оккупантов любимчиками, а оборонцы противными, непослушными детьми, которым то и дело нужно было грозить пальцем. Положение оборонцев ухудшилось еще тем, что у них не было никакой защиты. Эмигрантский комитет от них отказался, советское консульство и своих-то граждан не защищало. И все-таки, будучи целиком на милости оккупантов, и оборонцы существовали и, как это ни странно, имели даже свои газеты, журналы и литературные кружки.

Таким был журнал «Сегодня», который с марта по ноябрь 1943 года находился в руках небольшого литературного кружка «Среда». Среди членов этого кружка был забытый теперь поэт Лев Гроссе.

У меня сохранился комплект этого журнала, представляющий сейчас собой библиографическую редкость. В одном из первых номеров его были помещены стихи Гроссе «Пространство». Вот они.

Смотри, как в немом пространстве

Веленьем вселенской игры

Парят в золотом убранстве

Сияющие миры.

Мы думали долго и много

О них, наполняющих взор,

И стала ясна нам дорога,

Ведущая в звездный простор.

Но грозную бездну простора,

Скажи, кто из смертных постиг,

Кто светом свободного взора

В начало пространства проник.

Кто понял бездонность свободы,

Торжественной пустоты,

Извечную дивную оду

Безгранной тишайшей Мечты?

Простора надзвездная вечность,

Что может быть вне тебя?

Обнявшей и бесконечность,

И атомы бытия?

Не Ты ли тот Знак Искомый,

Без Имени, без Числа,

От века нам тайно знакомый,

Но скрытый от взоров зла?

Не Ты ли, о Вездесущий,

Просторам пустоты

Вещаешь о правде сущей,

Чье вечное Имя — Ты?

Над этими стихами некоторые, может быть, задумаются в связи с беспримерными подвигами американских астронавтов. Но у меня они вызывают другую ассоциацию. Перечитывая их, я думаю о беспримерной в своем роде постановке — Ленинском симпозиуме. Потому что если бы на этом симпозиуме к числу достижений «великого гуманиста» был приложен многомиллионный синодик его жертв, то в этом синодике стояло бы и имя Льва Гроссе.

* * *

Семья Гроссе жила на Дальнем Востоке с начала этого (XX) столетия, если не с конца прошлого. Виктор Федорович Гроссе был последним российским генеральным консулом в Шанхае, а после революции первым председателем Русского эмигрантского комитета. Он был женат на княжне Ливен, скончавшейся в 20-х годах, и пережил ее ненадолго. Из двух сыновей один — Аристид, учился в Америке, а другой — Лев, наш Левушка, в Париже. Левушка занимался философией, слушал Бердяева, потом вернулся в Шанхай, писал стихи, сотрудничал в газетах, время от времени женился и вежливо разводился. Тихий, бледный, болезненный, с тонкими руками, с огромными страдальческими глазами, он был из породы тех людей, о которых говорят — «не жилец на свете».

С Львом Гроссе я познакомилась на «Средах», которые собирались у нас. Гроссе очень подружился с моим мужем, хотя они и часто спорили. Главным предметом спора было у них христианство, к которому они подходили с разных позиций — мой муж с православно-католической, Гроссе — с протестантской.

Другим объектом спора был коммунизм. Мой муж считал, что коммунизм полезен тем, что дает христианству возможность накопить силы и прорваться наружу, — как это было в эпоху первых

гонений, — но уже обновленным. Гроссе же считал, что коммунизм и есть христианство, только в грубой форме, христианство, которое должно будет очиститься, чтобы засиять миру истинным светом. Несмотря на свою застенчивость, Гроссе мог очень энергично спорить и нисколько не обижался, когда его в шутку называли «безбожным христианином». На самом деле он был, конечно, христианином самой чистой воды.

После того как мы потеряли журнал (издатель продал его ТАСС, советскому агентству), Гроссе от нас отошел. А вскоре после этого он женился на Наталии Ильиной, сотруднице ТАСС, и сам стал работать в этом агенстве.

Наталия Ильина, сделавшая потом недурную карьеру в СССР, написавшая роман «Возвращение» и ставшая сотрудницей нескольких советских изданий, была на фоне Шанхая фигурой довольно колоритной. Она появилась у нас в конце тридцатых годов и стала сотрудничать в «Шанхайской заре». Многие из нас, знавшие ее еще в Харбине, ребенком, с большим удовольствием читали ее веселые, талантливые фельетоны за подписью «Мисс Пэн». Но «3аря» платила мало, и Наташа перемахнула на японскую радиостанцию. За свою пропагандную работу на этой станции она взялась с таким пылом и жаром, что даже люди, питавшие симпатии к японцам, морщились. К связям японским Наташа прибавила скоро и немецкие. Одним словом — сплошная Ось — говорили знакомые. С японцами у Наташи вышли, однако, неприятности, она была арестована, потом выпущена и вскоре, как жертва японцев, «с развернутыми знаменами» вошла в редакцию ТАСС. Устроил ее туда известный на Дальнем Востоке писатель и журналист Всеволод Никанорович Иванов, которого она потом «перепрыгнула». Иванов, уехавший в Россию еще до репатриации, вынужден был удовольствоваться областной газетой в Хабаровске, тогда как, репатриированная со всякой мелкой сошкой Наташа попала в самую Москву.

Трудно было представить себе пару более несуразную, чем молодые Гроссе Левушка-хрупкий, деликатный, корректный, Наташа — крупная, тяжелая, шумная и наглая. На одном из первых же своих послесвадебных приемов Наташа «эпатировала» гостей тем, что, услышав, как ее муж вступил с кем-то в обычный для него философский спор, громко крикнула ему: «Замолчи, дурак!»

А вскоре после окончания войны на большом балу во Французском клубе, подошла к столику американских офицеров и выругала их за то, что они «не открыли вовремя второго фронта». На протест американцев советские представители ответили оригинальным объяснением: «Так ведь она же не советская журналистка. Так себе — эмигрантка» <…>.

Наташа к этому времени была уже своим человеком не только в ТАСС, но и в советском посольстве. Во время войны советское посольство, как и все другие союзные, было перенесено из Нанкина в Чунцин, и шанхайское его отделение находилось в ведении посла, аккредитованного в Токио. В Шанхае сидел только скромный «заведующий зданием» Шариков, но время от времени туда наезжал из Токио то один, то другой «секретарь». С каждым из них Наташа непременно оказывалась на положении гида, или, как говорили, «чиновницы для связи»! Особенно антипатичен был один секретарь, которого за внешность и манеры прозвали в городе Хлопушей.

Наташа и с ним подружилась. Гроссе в это время совершенно стушевался, его мало где видели, когда же война закончилась, стало известно, что супруги разводятся.

На этот раз Гроссе развелся не просто вежливо, но и великодушно. Продав доставшуюся ему от отца прелестную виллу в курортном местечке Моканшан, он отдал львиную долю своей экс-жене. уехавшей в Россию с одной из первых партий репатриантов. Настроения среди эмиграции стали тогда уже резко меняться. Война была закончена, и их оборончество никому не было уже нужно. Зато нужно было, как объявил товарищ Жданов, строить коммунизм. Тут многие задумались.

Гроссе, однако, не задумывался. Он твердо решился ехать в Россию. Зачем?

Быть может, лучшим объяснением этого послужат слова из его статьи «Новое о Христе», напечатанной в том же журнале «Сегодня»: «Не для того мы живем, чтобы умирать, а умираем как раз для того, чтобы жить на этой преображенной, новой Земле, становящейся новой именно через героическую нашу жизнь и борьбу на ней.

Христос умер, чтобы воскреснуть, а не воскрес, чтобы умереть. Царство Божие должно быть осуществлено на земле силой Духа, силой Неба, а не на Небе силой земли».

Иными словами, человек сознательно уезжал на мученичество. Это никому не приходило в голову, и, быть может, меньше всего мне. Мы, знавшие его более или менее близко, скорее склонны были рассматривать это как очередное «антраша» вроде его неудачных браков. Гроссе прямо говорили: «Послушай, ведь с любой женой можно развестись. Но с Советским Союзом…»

— А я и не собираюсь, — простодушно отвечал Гроссе.

Публика, уезжавшая тогда в Россию, была довольно разнокалиберной. Свое будущее эти люди, давно покинувшие ее, строили в зависимости от всяких обстоятельств, но больше всего были уверены в себе те, кто имел какую-либо специальность, — врачи, инженеры, бухгалтеры и т.д. Остальные рассчитывали устроиться на «производстве», не совсем представляя себе, что это могло означать. Левушка наш не был ни врачом, ни инженером, для физической работы не годился, журнальная же деятельность, при его убеждениях, была для него само собой исключена. Но и это его не беспокоила «Что-нибудь буду делать…»

В числе пытавшихся отговорить его от поездки была и я. Ответ был совершенно в стиле Левушки: «Это моя судьба».

Приблизительно через год кто-то из шанхайцев получил от него письмо. В то время как Наташа налаживала свою жизнь в Москве, Левушка прозябал в каком-то провинциальном городке на скромном амплуа конторщика. О себе он писал как-то вскользь, зато весьма подробно распространялся о великолепной организации кооперативной лавки, где он покупал молоко. Особенно он восхищался тем, что за бутылку не брали никакого залога. Девушка-продавщица так ему и сказала: «Бутылка государственная, а государственное добро у нас не расхищают».

Трактовать это письмо можно было по-разному: и как рекламу честности потребительской массы, и как намек на строгость порядков: попробуй свистнуть бутылку — узнаешь, где раки зимуют!

А потом наступило молчание.

Лишь несколько лет спустя оказавшись далеко за пределами Китая, услышала я, что Лев Гроссе скончался в тюрьме. За что он мог туда попасть? Не за молочную же бутылку?

По сведениям, полученным позднее, Гроссе подвергли нечеловеческим пыткам. Ему сдавливали голову обручем… А что было перед тем?.. Очевидно, тоже что-то страшное, и он все это вынес, если потребовалось такое изуверство. Последнего он уже не выдержал.

За эти годы я делала все возможное, чтобы получить опровержение. Ведь возможны же ошибки. Каждый раз посылая какой-нибудь запрос о Гроссе, я надеялась получить от него самого какие-нибудь насмешливые строчки вроде: «Интересно знать, какой идиот все это выдумал?»

Опровержения не было. Но имен других замученных и усопших, уехавших добровольно или увезенных из разных пунктов Китая и Маньчжурии — поэтов, художников, музыкантов, журналистов — набралось уже столько, что из них можно сплести погребальный венок на могилу дальневосточной эмиграции <…>.

Ю. Крузенштерн-Петерец