Самовар на Садовой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Самовар на Садовой

Мои родители и я приехали в Харбин из Владивостока. Это были двадцатые годы, когда русские в Харбине еще не потеряли своего бодрого и даже задорного настроения. Старались верить в будущее, а пока не унывать. Даже мода не оставила без внимания этот город. Это было время фокстрота, чарльстона, коротких платьев и короткой стрижки. Не для меня, конечно. У меня были две толстые косички, и готовилось гимназическое платье с высоким воротничком. Мои родители тоже не могли принять участие в знаменитом расцвете Харбина. Надо было искать где жить, где работать. Папа, военный человек, перепробовав все, что он не умел делать, устроился в Управление КВЖД (Китайско-Восточная железная дорога). И вместо каморок и общежитий мы переехали в маленький домик в большом саду на тенистой Садовой улице, где наконец-то получился некоторый уют, несмотря на пропажу во Владивостоке всех наших вещей, кроме, конечно, самовара — его мы привезли. Я уже достаточно выросла, чтобы утереть слезы по оставленной кукле, и не достаточно, чтобы сожалеть о мебели и украшениях. К тому же и до Харбина мы долго жили «на ящиках», и если мне чего-то не хватало, так это моря, той дикой бухты, у которой мы раньше жили. Мне даже казалось странным, что больше не надо никуда ехать.

Харбин — особенный город Эго сочетание провинциального уюта с культурными возможностями я оценила позднее, когда из него уехала. И не только потому, что там остались мое детство, ранняя юность. В Харбине действительно было все, что нужно для молодежи; спорт, купание, яхты, поездки на железнодорожные станции, ютившиеся среди зелени сопок с прозрачными речками и ручьями в долинах. Зимою — коньки, сани, салазки, переезды через реку по льду на специальных двухместных санках, которые китайцы отталкивали шестом. На другом берегу ждали маленькие теплые рестораны с пельменями или с пирожками

А университетские балы и маскарады! Совсем как в книжках о старой русской жизни. Но и не только забавы, и не только для молодежи, а еще опера, оперетта, драма, концерты, лекции, библиотеки, прекрасный оркестр летом в парке Железнодорожного собрания. А какие встречались люди! Профессора, писатели, художники, архитекторы — все ведь были выброшены событиями на тот же берег, что и мы. Мы не отдавали себе отчета, как нам повезло в культурном отношении. И все это было доступно, и все мы говорили по-русски, и все мы были равны. Вот именно там, в эмиграции, особенно среди молодежи в школах, в гимназиях, на спортивных площадках, бесклассовое общество получилось само собой. И мы могли учиться. Было у кого и чему, на все вкусы. Например, шитью — у соседки или древним премудростям инков — у соседа. Можно было окончить университет и получить диплом. Только вот Леночка закончила юридический, а работает кельнершей в ресторане, а Павлик теперь инженер, а продает билеты в автобусе «Чурин — Модягоу». Но это пока, может быть, устроится, а потом поедем в Россию. Все жили на «пока», особенно старшее поколение. Что-то должно же случиться, и тогда вернемся домой. А пока не так плохо, на хлеб насущный хватает. Служба заканчивается в два часа, можно отдохнуть, пойти в гости к знакомым или в кино, а то и просто уютно посидеть на скамейке возле «Чурина». Это был большой магазин, у которого в хорошие летние вечера разгуливала молодежь, а пожилые сидели на скамейке и посматривали, кто как одет, как себя ведет и вообще. Вот так и жили, прячась от большого и подчас угрожающего мира. Пока… А там — Бог даст.

На нашей мирной Садовой улице, действительно мирной, даже чьи-то коровы проходили утром и вечером мимо нашего сада. Говорили, что это бывший офицер завел молочную ферму и научил коров поворачиваться и равняться по команде. Так вот, на этой улице, только ближе к центру, находился ХСМЛ (Христианский союз молодых людей), где в свободные дни можно было заниматься спортом, а вечерами уютно сидеть в маленькой дружной компании с рукоделием и слушать чтение вслух. Это Алексей Алексеевич Ачаир (Грызов)[30], бывший казак, поэт, служивший в ХСМЛ секретарем, привлекал «блуждающую» молодежь к свету «Зеленой лампы». После прочтения книги «Братья Чураевы» Гребенщикова[31] (сибиряка, земляка Ачаира) кружок стал называться «Чураевкой». Он разрастался и превратился в настоящую и очень даже требовательную литературную студию. Раз в неделю здесь устраивались открытые вечера; чтение стихов, рояль, пение с эстрады в большом зале. И публика охотно наполняла его. Это был незабываемый мирок, счастливое убежище от тревог о будущем. Мы становились поэтами, писателями, художниками. Нас начали печатать. Нельзя сказать, чтобы стихи нашего кружка отражали окружающее: ни особенности нашего города, ни эмигрантской ностальгии в них почти не было. У нас не могло быть много воспоминаний. Мы жили «теперь» и писали о своих переживаниях и чувствах, которые, как и мы сами, росли и требовали выхода. И самые бурные из нас — изводились:

Над тобой расстилается небо весеннее,

Ты, наверное, ждал, а быть может, и ждешь,

Как сегодня, вчера, как и позавчера,

Что придет, налетит золотое спасение.

Так писал девятнадцатилетний Георгий Гранин (Сапрыкин)[32]. Я всегда витала в облаках, не отдавая отчета зависимости от обстоятельств. Но ждала тоже какой-то счастливой перемены, утешаясь привычным, сказочным миром воображения. Одно из моих первых стихотворений, имевшее успех у публики, вероятно такой же мечтательной, как и я, могло быть написано какой-нибудь романтической девушкой из прошлого века в благополучном уединении дворянского поместья.

Месяц всплыл на небо, золотея,

Парус разворачивает свой.

Разговор таинственный затеял

Ветер с потемневшею листвой…

Ведь совсем недавно я мечтала:

Вот как будут яблони цвести,

Приподнимет мрачное забрало

Рыцарь Счастье на моем пути.

Говорят, что если ждать и верить,

То достигнешь. Вот и я ждала…

Сердце словно распахнуло двери,

В ожиданье ласки и тепла!

Все как прежде. Шевелятся тени,

Платье зря пошитое лежит.

Только май, верхушки яблонь вспенив,

Лепестками белыми кружит.

Месяц по стеклу оранжереи

Раздробил хрустальный образ свой,

Маленькие эльфы пляшут, рея

Над росистой, дымчатой травой…

Надо быть всегда и всем довольной:

Месяц — парус, небо — звездный пруд…

И никто не знает, как мне больно

Оттого, что яблони цветут.

Здесь, конечно, не обязательно видеть эмигрантскую трагедию. Может быть, просто девушку не пригласили на бал. Тоже обидно! Жажда перемены и разочарование свойственны юности вообще. И может быть, наши занятия поэзией и собственными мечтами и переживаниями вместе с радостью приносили боль. Вероятно, из-за несоответствия нашего беспомощного положения и тех прекрасных горизонтов, что нам приоткрывались, но были недостижимы, мы становились чувствительны и легко ранимы, теряли равновесие. Я думаю, правильно сказал Николай Петерец[33], один из поэтов нашего кружка, что Гранина погубила поэзия. И недаром Валерий Перелешин[34], более всех нас преуспевший на поэтическом поприще, напомнил мне фразу, сказанную мной когда-то: «Больно ранит красота».

Не все из нас соглашались ждать счастья в виде рыцаря, а также уговаривать себя «быть всегда и всем довольной». Нарастало беспокойство. Требовались действие, борьба. Но с кем? «Нет настоящего друга, и врага настоящего нет…» — писал наш поэт Николай Щеголев[35]. Начинались разговоры о каких-то политических партиях, спасительных движениях. Споры, грызня между друзьями. Вера наших уставших родителей в возвращение на родину все больше покрывалась туманом. И на смену пришли фантастические идеи ехать в разные Парагвай, Уругвай. Чем дальше — тем лучше. Туда, где ждет новая жизнь, возможность применить накопленные силы. «Может быть, где-то возле Огненной Земли…» — как пел Вертинский. И все же в одном из стихотворений Георгий Гранин догадывается:

А может быть, все это — неудачные встречи,

Неудачные будни, — просто клякса в письме.

Это только начало. Это раненый кречет,

Трепыхаясь в болоте, ожидает нелепую смерть.

А быть может, совсем и не стоит стремиться,

И метаться, и глохнуть обескрыленной птицей,

И, когтями цепляясь, мертветь на весу.

А быть может, в сущности, равноценен России

Этот схваченный, стиснутый, отдираемый сук.

Валерий Перелешин, уже много позднее, после скитаний по белу свету, написал в своих бесподобных «Аргонавтах»:

А теперь, словно голос долга,

Словно голос дома поет во мне,

Если вольное слою Волга

На эфирной плывет волне.

Оттого, что при всей нагрузке

Вер, девизов, стягов и правд

Я до костного мозга — русский

Заблудившийся аргонавт.

Это было написано уже в шестидесятых годах. А тогда, в Харбине, одно становилось ясным: из этого города надо куда-то уезжать. Политическое положение явно менялось. И петля затягивалась все туже. Напрасно я беспокоилась когда-то, что мы долго ни от кого не бежим. Теперь бежать было опять необходимо. По крайней мере, молодым. Потому что в милом Харбине, где было все, что угодно для души, — не было для нас будущего. Как сказал Гранин: «Мы висели в воздухе, цепляясь за сучок, а он уже обрывался».

В 1934 году Георгий Гранин и Сергей Сергин[36] — оба талантливые и совсем еще молодые — покончили с собой, запершись в номере одного из отелей Харбина. Милого Алексея Алексеевича Ачаира, который так старался сделать из нас людей, достойных возвращения на родину, упрятали в ГУЛАГ, после которого он хоть и вышел на волю, но прожил недолго. Я получила весточку от него: «В той звериной жизни было не до стихов». Большая часть чураевцев, включая меня, была уже в Шанхае. Зарабатывали мы — кто чем мог. В Шанхае было тяжелее жить без денег, чем в Харбине. Жили душно, без садов, без простора на песках у реки, не только что без моего незабываемого моря. Я-то приехала в Шанхай через Корею, где провела чудесное лето: и с морем, и с лесами, и с поэзией разного сорта. В семье поэтессы Виктории Янковской[37], навещавшей раньше «Чураевку» и пригласившей меня. В Шанхае меня приютила тетушка Виктории — незабвенная Ангелина Михайловна Кичигина[38] — в своем бординг-хаус. И я сразу же стала вроде секретарши в журнале «Прожектор». Летом я вернулась на время и в Корею, и в Харбин. Я с болью вспоминаю, как, разговаривая с Граниным и Сергиным, именно с ними двумя, сказала, что это нам только кажется, что быть поэтом — что-то нужное, а в большом деловом городе видно, что мы никому не нужны. Как знать, может быть, это была еще одна капля, последняя, которая переполнила чашу… Я никогда больше не увидела их

Потом война и перемена власти отрезали нас, Шанхай, от Харбина окончательно. Мой «Прожектор» закрылся, и я зарабатывала танцами. Этому я немножко училась в Харбине. Часть чураевцев — Николай Петерец, ставшая его женой Юстина Владимировна Крузенштерн [39], Валерий Перелешин, Николай Щеголев, Владимир Померанцев[40], Лидия Хаиндрова[41] и я с прибавлением Варвары Николаевны Иевлевой[42] и Марии Павловны Коростовец[43], которых я раньше не знала, — основали новый кружок — «Остров». Мы собирались раз в неделю в бывшем гараже с затемненным, на случай бомбежки, окном, при свете самодельного фитилька. И эти вечера были самым дорогим за годы войны. «Островом» назывался и сборник наших стихов, который вышел впоследствии.

Не успел порадоваться этому главный зачинщик кружка Николай Петерец. И смерть этого всегда деятельного и жизнерадостного, еще совсем молодого человека словно предсказала развал наших общих планов и надежд перед самыми важными переменами событий и главным выбором курса нашей жизни.

По окончании войны опять встал вопрос: оставаться «на пока» или опять ехать куда-то? И куда? Будем ли мы дома в бывшей нашей стране? Объявление о репатриации встрепенуло и взбудоражило всех. Решились Варвара Иевлева, Лидия Хаиндрова, Николай Щеголев, Владимир Померанцев и наш верный помощник в прозаических делах, сам не писавший, Виталий Серебряков[44].

Мария Коростовец уехала в Австралию, а позже перебралась в Сан-Франциско, где работала по специальности в газетах и журналах. Валерий Перелешин после долгих и мучительных перипетий попал в Рио-де-Жанейро, где продолжал писать и оттачивать свое блестящее мастерство, несмотря на отсутствие атмосферы и компании, необходимых многим другим.

Я долго металась в нерешительности. Вспоминая об этом много лет спустя, написала:

…Там дрогнут и хмурятся темные ели,

И, ежась от ветра, мигает звезда.

Там стынут улыбки. И стонут метели —

Нет, я не дойду, не дойду никогда.

Я буду стоять, озираясь с тоскою,

На сторону эту, на сторону ту…

Над пастью обрыва с проклятой рекою

Одна. На мосту.

Вот так озираюсь до сих пор. Хотя, в общем, я знала тогда, что никуда не поеду, пока не вытащу из Харбина моего отца, от которого я не могла получать несколько лет даже писем, пока Шанхай тоже не стал «красным». Я уехала позже всех из наших. Теперь, после многих переездов, но уже не бегств по разным странам, судьба оставила меня во Франции. В маленьком горном городке, среди чудесных лесов, не хватает только моря… И не хватает старых друзей, даже тех, между которыми дружба бывала порою довольно колкой, я бы сказала — дружба-вражда.

Мы слишком многим связаны, чтобы забыть друг о друге. Переписывались, интересуясь, кто как живет. Долго не было сведений о Владимире Померанцеве, и по единственному письму, что он мне написал, мы узнали, что он стал художником, что уже потерял жену и что, если не ответит на следующее письмо, значит, уже будет находиться по ту сторону добра и зла. На следующее письмо он не ответил.

Лидия Хаиндрова, очень преданная поэзии, успела выпустить еще один небольшой сборник своих стихов. Николай Щеголев сообщил, что занимается тем, что необходимо в этой жизни, но отнюдь не тем, к чему лежит душа. Валерий Перелешин, самый плодовитый, выпустил не меньше семи сборников и скорее других отвечал на письма. Он два раза навещал меня в моем «Прогадинске», так он называл мое новое место жительства — крохотный, затерянный среди потухших вулканов городок Иссанжо. Даже умирая, Валерий Перелешин бредил «Чураевкой».

Приезжал как-то ко мне в гости и Мура Лапикен[45], завсегдатай «Чураевки». И Юстина Крузенштерн-Петерец. Эти посещения всегда были праздником для меня.

Сама я ездила повидать Викторию Янковскую, которая жила недалеко от Сан-Франциско. Я ей немало позавидовала, когда узнала, что вместе с братом Валерием Янковским она побывала во Владивостоке, в городе, с трех сторон окруженном морем, где прошли два года моего детства и который снится мне до сих пор. Они были приглашены на открытие памятника их деду — Михаилу Ивановичу Янковскому, пионеру в освоении российского Дальнего Востока. Это все же знаменательное событие, особенно если вспомнить, что и отец, Юрий Михайлович, и два брата Виктории[46] прошли ГУЛАГ, где Юрий Михайлович и умер.

Как-то бродя по здешним полям, я думала о том, как было бы хорошо всех повидать. И написалось:

Я едва пробираюсь тропинкою узкой

Меж полями пшеницы, пшеницы французской.

Как в России, синеют, смеясь, васильки…

Васильки васильками, друзья далеки.

Если правда, что можно летать после смерти,

Просто так, обо всем позаботятся черти:

Ни билетов, ни виз, то куда бы сперва?

Закружится, боюсь, у чертей голова!

Так всех нас разметало по белому свету,

Что не хватит бумаги заполнить анкету.

На Харбин? На Шанхай? На Мадрас? На Джибути?

На Сайгон, на Таити, Москву не забудьте.

Сидней, Рио, Гонконг, Сан-Франциско, Канаду,

Тель-Авив, Парагвай и Варшаву мне надо.

А еще Соловки, Колыму, Магадан.

На метле? Я готова! Тащи чемодан.

Это стихотворение появилось несколько лет назад. И я еще успела повеселить им нашего бывшего редактора харбинского «Рубежа», где когда-то мы печатались, со вздохом подсчитывая крохотные построчные, милого Михаила Сергеевича Рокотова[47], теперь уже тоже почившего. Он вполне одобрил стихотворение и даже просил меня приехать к нему в гости, пока что не на метле, но я не успела.

Теперь же чертям не будет много работы — большинство друзей уже не в этом столь сложном для переезда мире. Из «островитян» осталась я одна, да и чураевцев уцелело не много: Владимир Слободчиков[48] в Москве да Нина Мокринская[49] во Франции. Когда-то она писала в детской страничке газеты «Молодая Чураевка», не так давно вышли в свет две книги ее воспоминаний. Но, даже если мы редко видимся и не переписываемся, мы не можем забыть ни друг друга, ни время нашей юности.

И я знаю, никто из нас

Не забыл тот прощальный час,

Что когда-то сгорел дотла…

Так прекрасна печаль была,

Так звенела в ночной тиши,

Так светилась на дне души.

Хотелось, чтобы эта книга напомнила русский Харбин тем, кто его когда-то знал. А для тех, кто ничего не знал о нем — рассказала о нашей «Чураевке», а также о нашем давно затонувшем в житейских бурях шанхайском «Острове».