Диссидентство как самоутверждение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Уменя нет претензий к Комитету государственной безопасности СССР: меня посадили за дело. Из тридцати четырех эпизодов, вмененных мне следствием в обвинительном заключении в качестве доказательства моих преступных деяний, я был не согласен, и до сих пор не согласен, лишь с одним: я никогда не призывал к уничтожению коммунистов. Я говорил о необходимости, с моей точки зрения, уничтожения коммунизма в его тоталитарной, советской интерпретации, но никогда, никогда не призывал к физическому уничтожению коммунистов. Суд, однако, признал меня виновным по этому пункту обвинения, как и по остальным тридцати трем.

Все, в чем меня обвинили, я действительно делал и не скрывал этого во время следствия. Я признал свои действия как факт, но отказался считать их преступлением, потому что как можно считать преступлением распространение книг и идей? Следствие же базировалось на оценке распространяемых мною чужих книг и собственных рассказов, статей и высказываний как антисоветских, что позволяло квалифицировать мои действия как антисоветскую агитацию и пропаганду.

С квалификацией я спорить не мог: я действительно был антисоветчиком, но не считал это преступлением и уж тем более не собирался раскаиваться. Наоборот, я был крайне горд, что ко мне относятся настолько серьезно: обвиняют по статье 70-й, то есть в особо опасном государственном преступлении, а не в “легкой”, по диссидентским представлениям, статье 190-й.

Статья 190-я предусматривала намного меньший срок и оттого не считалась особо серьезной. Мое же тщеславие было удовлетворено полностью: мое дело вел КГБ СССР, а не просто республиканский КГБ, статья у меня была тяжелая и почетная, чего еще можно желать? Я чувствовал себя важным, взрослым человеком, которому воздали “по заслугам его”.

Впервые КГБ обратил на меня внимание на втором курсе университета: меня неожиданно вызвали в районный военкомат. Я недоумевал, поскольку учился в МГУ и как студент был освобожден от призыва. Явившись в военкомат, я сдал повестку дежурной девушке, не забыв сделать комплимент, как ей идет военная форма. Девушка заулыбалась, запротестовала, но осталась довольна.

Ее расположение ко мне, однако, быстро прошло, когда она взглянула на поданную ей повестку. Девушка (она и вправду была мила) проверила лежавший перед ней список, нашла в нем нечто ее удивившее и позвонила куда-то по телефону. Назвав мою фамилию, она выслушала короткий ответ, кивнула, повесила трубку и, не глядя на меня, отдала повестку обратно.

– В шестой, – сообщила девушка металлически отвердевшим голосом.

Я понял, что осведомляться, что она делает после службы и можем ли мы делать это вместе, не стоит, и пошел в шестой.

Там меня ждал некто в гражданском. Некто был старше меня лет на десять и выглядел сурово. Он сидел за столом, на котором лежала одинокая папка. Он взял повестку и, кивнув на стул напротив, скомандовал: “Садись”.

Меня покоробило обращение на “ты”: я этого не любил. Некто, впрочем, явно был нечувствителен к моим эмоциям, поскольку молча читал (или делал вид, что читает) какие-то материалы в раскрытой перед ним папке, не глядя на меня. Я подождал минуты три, затем вынул из портфеля данный мне на два дня томик Борхеса, раскрыл его и тоже принялся читать. Какое-то время мы сидели и читали каждый свое.

– Так, – сказал наконец некто, – Радзинский.

Обнаружив знакомство с моей фамилией, он снова замолчал, разглядывая меня, словно пытаясь увидеть что-то, что я прячу. Я тоже молчал. Поскольку некто явно не собирался продолжать беседу, я пожал плечами и снова принялся за чтение.

То ли некто не любил Борхеса, то ли был возмущен моим легкомыслием, но он встал и с шумом закрыл папку. Сказать он ничего не сказал, но сделал какой-то странный жест рукой, словно указывая на угол маленькой комнаты с покрашенными блеклой зеленоватой краской стенами. Я оглянулся на угол, не нашел там ничего достойного внимания и снова взялся за чтение.

– Читать перестали! – отрывисто приказал некто. – Радзинский. Сюда не читать пришел.

Ему явно не давались полные предложения с существительными и с придаточными предложениями. Как филолог, я это отметил.

Я вежливо закрыл книгу, но не убрал ее в портфель.

Мы помолчали еще немного. Затем некто оперся на стол руками и чуть подался вперед.

– Что ж ты так? – спросил некто.

Подумав, я счел вопрос скорее риторическим и, стало быть, не требовавшим ответа.

Некто остался недоволен повисшей в комнате паузой и продолжал в характерном для него своеобразном синтаксическом стиле:

– Студент МГУ. Ты почему? У нас сведения.

Глаголы он тоже, видать, не любил. Его тон не оставлял сомнений: некто был мною недоволен.

– Почему не отвечаешь? Сказать нечего? – поинтересовался некто.

– Представьтесь, пожалуйста, – потребовал я. – И объясните, по какому поводу вы меня вызвали.

– Я тебе представляться не обязан, – отрезал некто, обнаружив способность говорить полными предложениями. – Здесь вопросы задаем мы.

Я было хотел процитировать фразу Марка Твена о том, что во множественном числе о себе говорят либо королевские особы, либо люди, больные глистами, но вовремя остановился.

Некто сел на стул и продолжил:

– Что не нравится? Студент МГУ. Родители уважаемые. В армию захотел? Там тебе не МГУ.

С этим я спорить не мог: он явно знал, о чем говорил. Подготовленный был товарищ.

– Пока вы не представитесь, я беседовать с вами не буду. И объясните, по какому поводу меня вызвали.

– Петров, – неожиданно представился некто. – По поводу твоей антиобщественной деятельности. Запрещенную литературу распространяешь. У нас сведения. Достоверные.

Я к тому времени прочел много правозащитной литературы, объяснявшей, как нужно вести себя на допросе.

Так я и повел:

– Удостоверение покажите, пожалуйста, – потребовал я и добавил: – По закону обязаны.

Лапидарный строй речи был явно заразителен.

Некто Петров покачал головой, расстроенный моим формальным отношением к вроде бы уже завязывавшейся беседе, и, неожиданно достав из внутреннего кармана пиджака узкое красное удостоверение личности, помахал им передо мною, зажав большим толстым пальцем название выдавшей удостоверение организации. Затем убрал его обратно в карман.

– Вы открыть должны, – сказал я.

– Открывать не просил, – уличил меня в некорректности Петров. – Просил показать – я показал.

Формально он был прав: я просил показать, а не открыть удостоверение. Этот раунд словесной дуэли я проиграл.

Победа дала Петрову возможность проявить великодушие.

Он остался доволен собою и решил сменить тактику:

– Олех, – обратился ко мне Петров по-дружески, напирая на звук “х”, так что получилось “Олех-х-х”. – Зачем тебе? Родители такие. Ты что, думаешь, эти тебе друзья? Они тебя вовлекут, а сами в кусты. А ты пострадаешь.

Эх, был Петров провидец. Но я его не послушался.

Он продолжал рисовать разные варианты моего возможного будущего короткими, подчас назывными предложениями, пока я молчал, ожидая вопросы по существу. Мне очень хотелось проявить героизм и отказаться давать показания о других людях, но некто Петров мне такой возможности не дал и ни о чем, кроме риторических обращений типа “Зачем тебе это? Почему просто не учишься?”, не спрашивал. Он вообще ничем особо не интересовался.

У него, вероятно, было задание провести со мной профилактическую беседу, он и проводил. Никакой информации ни о других, ни о собственно моей “преступной” деятельности он не пытался выведать. Был, вероятно, не любопытен.

Тогда я решил сам его расспросить.

– А почему вы меня в военкомат вызвали? – поинтересовался я. – Военкомат тут при чем?

– Пока в военкомат, – многозначительно уточнил Петров. – Будешь продолжать – вызовем в другие организации. Другой будет с тобой разговор.

Как в воду глядел.

Думаю, был он мелкий гэбэшник из районного отдела госбезопасности, которому поручили меня пугнуть. К сожалению, у него это не получилось, и я продолжал свою антигосударственную и антиобщественную деятельность, приободренный вниманием КГБ.