Камера № 117

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Всоветском ГУЛАГе тех лет, вернее, в его наследнике под экзотичным названием ГУИТУ – Главное управление исправительно-трудовых учреждений – Лефортово носило прозвище “Националь”. Когда мне стало с чем сравнивать, я был вынужден согласиться: условия в следственном изоляторе КГБ СССР (изолятор № 4 г. Москвы) были куда лучше, чем в остальной советской пенитенциарной системе. Нам выдавали не только матрас, подушку и тонкое армейское одеяло, но и по две простыни и наволочку. Потом, когда я “пошел” по тюрьмам на этапе от Москвы до Томска, и позже на лесоповале в Томской области, зэк? подробно расспрашивали о жизни в Лефортове. Им было чему подивиться.

Многие зэка, интересовавшиеся условиями содержания в Лефортове, так и не поверили мне про простыни и наволочки. Им это казалось невиданной роскошью, как и еженедельная баня по пятницам: в других тюрьмах, где я сидел, водили в баню раз в десять дней. А на 32-м посту для “вышкарей” – приговоренных к смертной казни – в Свердловской пересылке, куда мне привелось потом попасть, нас “купали” раз в две недели.

Но буквально все слышали, что в Лефортове не бьют на следствии и следователь – “следок” – обращается на “вы”. Это вызывало бурное восхищение арестантов, привыкших, что менты на допросах выбивают нужные показания и при этом, представьте, не говорят тебе “вы”.

С другой стороны, в Лефортове не было некоторых вольностей, доступных в других тюрьмах: никто не чифирил, потому что контролеры – охранники – не торговали чаем, а в передачах его не разрешали; заключенные не “гоняли коней”, то бишь не было привычной для других тюрем зэковской почты с ее “дорогами” – самодельными веревками из полотенец, перекинутых между камерами и закрепленными за “решки” – решетки на окнах. Вообще никакой межкамерной коммуникации в Лефортове не было, кроме рассказов сокамерников о тех, с кем они сидели до прихода в новую камеру, причем заключенных “тасовали” тщательно, следя за тем, чтобы подельники не получили информацию друг о друге. Или, наоборот, получили, если следователи решали, что это в интересах следствия.

Когда новый арестант заходит в камеру, находящиеся там заключенные его не видят: они видят свернутый рулет матраса, который тот несет перед собой.

Так, неся перед собой выданный мне матрас с завернутыми в него подушкой, одеялом, вафельным полотенцем и постельным бельем, я вошел в 117-ю камеру на третьем этаже Лефортовской тюрьмы. В камере было три “шконки” – железные кровати с металлическими трубками вместо сетки. Две были застелены, а третья отливала приятным безматрасным блеском, и я со свойственной мне сообразительностью понял, что “шконка” та предназначена мне. Я положил на нее матрас и огляделся.

Кроме меня в камере был один человек: лет тридцати пяти, с одутловатым лицом, он сидел на кровати и курил. И без интереса смотрел на меня, ожидая, что я поздороваюсь первым. Я поздоровался.

– Какая статья? – не представившись и не поинтересовавшись, как меня зовут, спросил мужчина.

Я назвал статью, он кивнул и продолжал курить, посматривая на меня.

– Обед требуй, – докурив, посоветовал он. – Тебе ж обед еще не давали. Тебя когда “приняли”?

– Утром.

– Тогда стучись, тебе положено. Пусть обед дают. Там ни хуя хорошего не дадут, но обязаны. Ты после домашних пирожков и хавать это не станешь. Но требуй из принципа.

Надо сказать, что, по моим представлениям, было уже часа два или три дня (часы и ремень у меня забрали при аресте, пока я голый сидел в маленьком тесном боксике после обязательного мытья в душном теплом подвальном помещении лефортовской бани и врачебного осмотра, ожидая, когда вернут мою одежду после “прожарки”). Меня также заставили оторвать фильтры у сигарет: по какой-то, так и не ставшей мне ясной причине тюремная администрация считала, что сигаретные фильтры можно обжечь и сплющить, в результате чего они обязательно превратятся в острые режущие лезвия, которыми заключенный сможет нанести вред себе и окружающим. Один из загадочных мифов советской пенитенциарной мифологии.

Потом я заметил, что во всех тюрьмах, где я сидел, работники органов исправительно-трудовой системы часто делали совершенно ненужные, отнимающие много времени и энергии вещи. На всё, на любую мелочь существовали инструкции, мир за решеткой делился на положенное и неположенное. Разумных объяснений этим ненужным процедурам не было, и каждый раз, когда – из присущей мне любознательности – я интересовался, почему не сделать проще или какова причина для требуемого, – мне в лучшем случае отвечали “Не положено” или “Так положено”, а в худшем отвечали по-другому.

Все это, однако, было в будущем, а в настоящем я сидел на “шконке” и смотрел на сокамерника. Он встал и несколько раз ударил кулаком в квадрат “кормушки” – вырезанного в двери окошка, через которое в камеру дают еду и чайник.

Не сразу, но “кормушка” открылась, и в ней показалось лицо контролера в фуражке с голубым околышем:

– Ему обед положен, – сообщил мой сокамерник. – Мужик не ел ни хуя с утра. Ему положено. И “пайку” тоже.

“Кормушка” закрылась, контролер не сказал при этом ни слова.

– Волки?, блядь, – поделился со мной заботливый сокамерник. – Баланду и то жалеют. Ты не “соскакивай”, требуй, что положено.

Я пообещал бороться за свои права. Впрочем, довольно скоро мне дали щи с двумя плавающими в них кусочками картошки и пшенку. Дали и “пайку” – черный хлеб вторичной выпечки (то есть хлеб, который испортился, и его перепекли еще раз) – “вторяк”, и горку сахара. Так что мой сосед по камере зря роптал.

Звали моего сокамерника Володя Погосов, и он, как и большинство лефортовских заключенных, с которыми мне пришлось сидеть, проходил по 78-й и 88-й статьям – соответственно “Контрабанда” и “Нарушение правил о валютных операциях”. Ими – контрабандистами и валютчиками – была полна в то время лефортовская тюрьма. 88-я из-за визуального сходства поэтически называлась “бабочка”.

До посадки я никогда не видел живых контрабандистов, и контрабандист представлялся мне ползущим в темноте ночи через границу с мешком чегой-то недозволенного или, на худой конец, пересекающим водный государственный рубеж, как это описал Эдуард Багрицкий:

По рыбам, по звездам

Проносит шаланду:

Три грека в Одессу

Везут контрабанду.

На правом борту,

Что над пропастью вырос:

Янаки, Ставраки,

Папа Сатырос.

А ветер как гикнет,

Как мимо просвищет,

Как двинет барашком

Под звонкое днище,

Чтоб гвозди звенели,

Чтоб мачта гудела:

“Доброе дело! Хорошее дело!”

Чтоб звезды обрызгали

Груду наживы:

Коньяк, чулки

И презервативы…

Ни презервативов, ни коньяка, ни уж тем более чулок советские контрабандисты моего времени не возили: их грузы были куда сложнее и куда прибыльнее. И через границу они не ползли: за них это делали другие, причем зачастую совершенно официальными методами.

Вот, например, история другого сокамерника по 117-й, пришедшего с допроса часа через два после моего заселения. Был он на редкость худ, высок и черноглаз. Звали его Юра Глоцер, и он стал моим другом на всю жизнь.

Юра, как и Погосов, сидел по 78-й и 88-й, стандартный джентльменский набор Лефортова тех лет. Ему только исполнилось двадцать семь, но, несмотря на молодость, Юре уделялось особое внимание: его следственная группа насчитывала двенадцать человек, и возглавлял ее полковник Эдуард Анатольевич Харитонов – заместитель начальника следственного отдела КГБ СССР.

Итак, представьте себе, дорогой читатель, как ранним столичным утром приехавший в Москву югославский турист Шабан Пайт из любопытства забредает на Белорусский вокзал, где – случайно – встречает садящегося в идущий в Берлин поезд сирийского атташе по делам культуры с совершенно непроизносимым именем. Шабан Пайт сразу чувствует расположение к дипломату-сирийцу и со свойственной ему балканской щедростью дарит тому свой атташе-кейс. Логично ведь: раз сириец – атташе, ему положен атташе-кейс.

Сириец благодарно принимает от Шабана подарок, наклеивает на него метку “Дипломатическая почта”, садится в купе класса люкс и едет в Берлин, причем в Восточный. А Шабан, представьте, спешит в Шереметьевский аэропорт и летит тоже в Берлин, только в Западный. Но его не оставляет мысль о милом сирийском дипломате, поэтому на следующий день он появляется на вокзальном перроне восточно-берлинского вокзала, куда как раз прибывает московский поезд. После бурной встречи почти на Эльбе Шабан предлагает как залог вечной дружбы между братскими сирийским и югославским народами обменяться чем-нибудь на память. У сирийца ничего стоящего, кроме врученного ему ранее тем же Шабаном атташе-кейса нет, и, смахнув скупую мужскую ближневосточную слезу, он возвращает его Шабану. А тот – щедрая (южно) славянская душа! – отдает сирийцу привезенный из Западного Берлина небольшой чемоданчик. Прощание, объятья, гром литавр.

Сирийцу явно не нравится Восточный Берлин, его тянет в Москву, и вечером того же дня он отбывает обратно на поезде, в очередной раз пересекая госграницу СССР в Бресте вместе с подаренным ему чемоданчиком, на котором уже заботливо наклеен ярлык дипломатической почты. А Шабан, судя по всему, тоже не очарованный столицей ГДР, спешит к пропускному посту “Чарли”, дабы возвратиться в Западный Берлин, где его, и особенно привезенный им атташе-кейс, ждут с нетерпением определенные жители города-анклава, “особой”, прошу заметить, “политической единицы”. И все довольны.

Но при чем тут, скажите, при чем бедный молодой московский ювелир (и член горкома графиков) Юра Глоцер? Ни при чем.

КГБ СССР, однако, не поверил в его непричастность к вывозимой в Берлин контрабанде в виде икон и получаемой оттуда сворованной в разных европейских городах “ювелирке”, сплавляемой от греха подальше в Москву. Комитет со свойственной чекистам проницательностью разглядел за всей этой операцией направляющую руку юного Юрия Александровича и, арестовав прибывшего в очередной раз с дружественным визитом в Москву Шабана Пайта, быстро получил от него имена и сирийского дипломата, и бывшего совершенно ни при чем Глоцера, отличавшегося любознательностью и потому – в сопровождении двух таких же любознательных девушек – совершавшего в это время круиз на теплоходе по маршруту Одесса – Батуми – Одесса. На законным образом, заметьте, заработанные тяжелым ювелирным трудом средств?.

А что? Человек хотел знать родной край.

Юру арестовали в Одессе у трапа теплохода и привезли в Москву. Здесь ему устроили очную ставку с оклеветавшим его Шабаном Пайтом. Юра выслушал наветы, попросил бумагу, ручку и облегчил свое сердце, написав чистосердечное признание в преступной деятельности… Шабана Пайта. Так и было, признавался Юра Глоцер, и он хочет встать на путь исправления, сообщив следствию, что всей этой операцией действительно руководил Шабан Пайт. Он, Юра, знал о тяжких преступлениях гражданина Пайта, но не нашел в себе сил донести о них соответствующим органам. За что и просит покарать себя в полной мере по статье 19 УК РСФСР за недоносение – “знал, но не рассказал”.

Статья эта предусматривала уголовную ответственность только за недонесение о готовящихся или совершенных государственных преступлениях, бандитизме, фальшивомонетничестве, а также убийстве, изнасиловании, краже, грабеже, мошенничестве и даче взятки должностному лицу при отягчающих обстоятельствах. Контрабанды в этом списке не было, и оттого суровое наказание, полагающееся Глоцеру, сводилось к году исправительных работ (например, уборка мусора на улицах столицы) и вычетам двадцати процентов из его, и без того небольшой, официальной зарплаты ювелира.

В конце своего чистосердечного признания Глоцер просил компетентные органы отнестись к нему без снисхождения.

Никаких доказательств, кроме показаний югослава, у КГБ не было: сириец никогда не видел Глоцера и не слышал его имени, да и вообще обладал дипломатическим иммунитетом. Главное же, он – после ареста Пайта – был срочно переведен сирийским МИДом на ответственную должность в Дамаск и при всем желании не мог явиться в Лефортово для дачи показаний. Глоцер же показания давал с удовольствием, но исключительно о преступной деятельности Шабана Пайта.

Так продолжалось четыре месяца, после чего прокуратура не могла больше продлевать санкцию о содержании Юры под стражей.

Полковник Харитонов вызвал Глоцера на очередной допрос и признал, что у них ничего на него нет.

– Я ж вам говорил, Эдуард Анатольевич, – закивал Юра. – Вы же знаете: мне таить нечего. Я вам все как родному.

Харитонов соглашался. А что тут скажешь?

– Юра, – предложил Харитонов, – мы тебе – пока – ничего предъявить не можем. Но вот посмотри другое дело, вдруг найдешь что-нибудь для себя интересное.

И он положил перед Глоцером толстую-претолстую папку, в которой содержались оперативные сведения о преступной деятельности некой Вольфовской Любови Марковны, собранные сотрудниками ОБХСС за долгие годы слежки.

Вольфовская – по мнению ОБХСС – была виновна в разных махинациях с товарами народного потребления, что ей – заместительнице директора торговой фирмы “Весна” – давалось, судя по всему, с легкостью. Главное же, Вольфовская Любовь Марковна была Юриной мамой.

Прочитав дело, Глоцер предложил Харитонову сделку: Юра признает себя виновным по обеим вменяемым ему статьям. Кроме того, Глоцер сдаст КГБ СССР полученную от его преступной деятельности наживу в размере – подумать только! – почти двух миллионов рублей. КГБ же дает ОБХСС указание закрыть дело против Любови Марковны. А та, в свою очередь, уходит с работы по состоянию здоровья, а там и пенсия не за горами.

На том и порешили.

Сидевшие в Лефортове валютчики и контрабандисты знали: “комитетские” не “кидают”. “Комитетские” держат слово. Не то что менты. Тем верить нельзя.