Свердловка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Свердловская пересылка – Свердловка – считалась в то время худшей пересылкой в России, а может, и во всем Советском Союзе. Рассказов о ней по тюрьмам и зонам ходило много, и если им верить – было чего бояться. Но бояться неизвестного – занятие бесплодное, хоть и увлекательное, да я и не очень верил зэковским “базарам”, полагая, что в них много неправды: зэка любят пугать друг друга всякими ужасами, словно реальных ужасов им не хватает. Думаю, это творческое создание еще более ужасной реальности помогает им перенести “реальную реальность”: вроде все не так уж и плохо. То есть нас здесь, конечно, бьют и плохо кормят, а вот есть одна зона, где “хозяин” так над зэка измывается, что наша жизнь по сравнению – сплошной мармелад.

Оттого я и пришел в Свердловку с оптимистичным настроем, присущим мне любопытством и желанием самому узнать, как оно там на самом деле. Мои легкомыслие и удивительная отстраненность от происходящего вообще позволяли мне относительно легко переносить тяготы тюремной жизни: я ведь был в творческой командировке, собирая материал. А жизнь вокруг шла сама по себе, словно я смотрел кино, в котором по прихоти режиссера играл одну из ролей. Сейчас это бы назвали “интерактивный перформанс”, но тогда я не знал, что такое бывает, как, впрочем, и сейчас не очень понимаю, что это и, главное, зачем.

Монстр Ризванов простоял в углу, глядя в стенку, весь оставшийся путь до Свердловска. Он так ничего и не поел за прошедшие сутки, иногда принимался выть, как собака, и выл гулким глухим стонущим голосом, пока наш незаметный попутчик не свешивался с полки и не бил его тяжелым кирзовым сапогом по голове. Коля Фрунзенский не замечал факта существования Ризванова в “тройнике”, только посоветовал мне не прикасаться к нему руками. Я и не собирался.

Надо сказать, что по “черным понятиям” (воровским, по “черному ходу”) существует какой-то абсурдный, но крайне чтимый кодекс поведения: например, бить несчастных изнасилованных может любой зэка, но только ногами: руками трогать нельзя, иначе “зашкваришься”. Также легко “зашквариться”, если случайно попил из “пидорской” кружки или поел из “шлёнки”, которую использовал один из “опущенных” (их посуду на зоне специально пробивают гвоздем или шилом, чтобы не спутать с другой). Такой зэка считается “зашкваренным” и переезжает в тюрьме к “параше” или в “петушиный” барак на зоне. Его не будут насиловать, то есть “официально” он как бы и не пассивный гомосексуалист – низшая каста в тюрьме, но во всем остальном с ним обращаются как с “опущенниками”.

Весь этот зверский и варварский уклад соблюдался в тюрьме и лагере крайне строго, представляя собой выход для агрессии и накопившейся боли заключенных. Зверство как терапия. Страшно подумать, сколько судеб загубили подобным варварством.

С антропологической точки зрения подобное табуирование представляет интересный пример выстраивания общественной иерархии в замкнутом пространстве, где отсутствуют привычные пути социальной мобильности: накопление богатства, продвижение по карьерной лестнице и т. д. Советское тюремное общество в ХХ веке возвращало граждан эпохи развитого социализма в первобытно-племенной строй с его сложной системой разнообразных табу: сюда не ходи, этого не трожь, того не ешь, – с его жесткой системой ограничений и наказаний и основанной на этом варварстве кастовостью. Удивительно, что оказавшиеся в тюрьме принимали этот порядок полностью и безоговорочно.

Я был приговорен к строгому режиму, на котором содержались рецидивисты и совершившие особо опасные преступления, народ по большей части зрелый и опытный, блюдущий зэковскую честь и оттого не допускавший беспредела, творившегося на общем и усиленном режимах и особенно на “малолетке”. Все эти “первоходы”, то есть попавшие в тюрьму впервые – “по первой ходке” – и оттого старавшиеся утвердиться и добиться уважения (и, главное, страха) товарищей, не зная, по сути, настоящего тюремного уклада, рьяно бросались жить “по черному ходу”, выбирая из тюремных понятий самое отвратительное и зверское, стараясь унизить и “опустить” других, чтобы самим удержаться в более высокой масти. Они таким образом поддерживали свое место в тюремной иерархии, не щадя тех, с кем вчера “хавали из одной шлёнки”. Говорят, нечто подобное творилось и в советской армии, но я сам не служил, а на рассказы других полагаться не могу.

В Свердловске “сняли” весь этап: здесь нас полагалось рассортировать и отправить дальше – по местам назначения. Кроме того, здесь меняли конвой.

Нас посадили на снег – по пять человек в ряд, а затем запихнули в один за другим подъезжавшие автозаки. Фуада мы с Колей тащили под мышки, он не мог сам идти. Как я управился с Фуадом и своими двумя огромными рюкзаками – не приложу ума. Но управился и добрался до знаменитой Свердловской пересылки.

Здесь этап поставили в коридор вдоль стены и начали вызывать по фамилиям. Я еле стоял под своим рюкзаком, положив второй на пол, да, кроме того, и ослаб, оттого что ел в “столыпине” очень мало и в основном липкий мокрый “вторяк”, потому что еда была ужасная. Хлеб был не лучше, но лучше, чем хлеб, ничего не было.

Нас выкрикивали по фамилиям в алфавитном порядке, и все повторялось вновь и вновь:

– Такой-то!

– Таков Таковович, такого-то числа такого-то месяца такого-то года рождения, такая-то статья, осужден таким-то судом к такому-то сроку на таком-то режиме…

И так весь этап – человек триста (в нашем этапе был, оказывается, еще один “столыпин”), все – кроме меня. Уже прошли и Рамазанов, и Разумов, а Радзинского так и не вызвали. Постепенно этап таял, отправляясь в баню и по камерам, а я оставался стоять у грязной стены, ожидая услышать свою фамилию. Пока не остался один.

Последним мимо меня провели старого зэка, похожего на лешего из русских сказок, только лешего стриженого и потерявшего зубы. Помню его фамилию – Яцюк, и был он последний в списке. Пройдя мимо меня, леший Яцюк высунул язык и показал на него пальцем. Я кивнул: “Да, за язык”. Опытный, видать, был гражданин Яцюк и многое повидал в жизни.

– Радзинский!

Наконец!

– Олег Эдвардович, 11 июля…

И меня под усиленным конвоем – два “вертухая” – повели в глубь “ужасной” Свердловки. Ничего страшного, кроме облупленных стен, я не увидел и вскоре был помещен в тесный боксик, навроде тех, куда нас загоняли перед баней в Лефортове. Здесь меня оставили, проигнорировав просьбу дать попить.

Думаю, просидел я там на рюкзаке больше часа, ожидая, когда отправят мыться, а вещи возьмут “в прожарку” – обязательная гигиеническая процедура при приходе в новую тюрьму.

Наконец кто-то заглянул в “глазок”, и открыли дверь. На пороге стоял длинный контролер с ключом от боксика и небольшого роста мужчина лет сорока в темном, плохо отглаженном костюме, какого-то сизого цвета рубашке и черном галстуке на резинке. Он кивнул контролеру, и тот мгновенно исчез.

Мужчина в гражданском встал в проеме двери и принялся меня разглядывать. Я же, встав с рюкзака, заложил руки за спину и вежливо поздоровался.

Мужчина не ответил, посверлил меня взглядом и наконец представился:

– Петров-Иванов-Сидоров (не помню), замначальника по режиму Свердловского изолятора.

Заместитель “кума”? Что ему надо?

– Гражданин начальник, я просил попить уже час назад. Мне еще не дали.

– Радзинский, – проявил знакомство с моей фамилией “замкума”, – таких, как ты, не поить нужно, а за левую ногу к одной березе привязать, за правую к другой и отпустить!

Я молчал. А что тут скажешь, если имеется у человека желание со мной поступить подобным образом? Свобода волеизъявления – гарантируется Конституцией.

Замначальника по режиму, видимо, ободренный моим молчанием и приняв его за согласие быть разорванным надвое русскими березками, тем временем распалился и продолжал. Я много узнал о его отношении к диссидентам (“мразь, холуи американские, хуже уголовников”) и о его планах относительно советского правозащитного движения (“живьем сжигать, как Пеньковского, все вы, по сути, такие же изменники родины”), и как бы он “вмиг все это блядство” прекратил, кабы партия и правительство доверили ему такое почетное дело. Поить он меня явно не собирался.

– Гражданин начальник, – воспользовался я наконец кратким перерывом в его патриотической тираде, – вы к чему это все мне говорите?

“Замкума” и сам, видать, не знал к чему. С другой стороны, по-человечески можно было его понять: хотелось гражданину очистить родную землю от вражеского элемента. А кому не хочется?

– Радзинский, ты чего “дурку гонишь”? – щегольнул тюремным жаргоном патриот Петров-Иванов-Сидоров. – Это с вами такими в Москве цацкаются, права ваши соблюдают. Здесь цацкаться не будем!

Он мне надоел. Да и пить очень хотелось.

– Гражданин начальник, вы хоть понимаете, что сейчас сказали?

– Что? – явно не понимал Петров-Иванов-Сидоров.

– А то, что вы не собираетесь соблюдать мои права, положенные советской Конституцией и Кодексом исправительных учреждений! Что вы предлагаете нарушить советское законодательство, гарантирующее всем гражданам установленные законом следственные процедуры и беспристрастное судебное разбирательство! Что вы мне угрожаете самосудом и физической расправой! Очень хорошо. Обещаю, что как только приду на место отбывания наказания, тут же напишу о вашей пропаганде беззакония и призывах к физическому насилию в КГБ: вы же знаете, как “конторские” теперь – после Щёлокова – любят вас, ментов! А сейчас позовите прокурора по надзору: я ему сообщу о нарушении вами условий содержания заключенного.

Он, кстати, пока не нарушил никаких условий содержания, но я из опыта знал, что нужно набросать как можно больше обвинений – “нагнать пурги”, чтобы “пурга” эта запорошила глаза страхом.

“Замкума” опешил: он не ожидал такой атаки. Он, должно быть, собирался просто немного покуражиться над московским гостем, а может, и искренне хотелось человеку поделиться своим отношением к врагам советской власти. Мог бы я и потерпеть, перетерпеть, но, видать, не мог: весь этапный стресс, все напряжение – и физическое, и моральное – вырвались наружу и обрушились на бедного советского патриота Петрова-Иванова-Сидорова.

– Ты, Радзинский, не в Лефортове у себя, мы здесь и не таких… – начал было “замкума” Свердловской пересылки.

Я его прервал:

– Не хуя пугать меня, начальник: я свое отбоялся. Я страх свой давно в “парашу” высрал.

Такой матерой уголовщины Петров-Иванов-Сидоров от меня явно не ждал.

А я распалялся все больше, пытаясь довести себя до состояния психической истерики, как делают зэка, когда хотят напугать других, и как я много раз до того наблюдал:

– Вы меня здесь “прессовать” будете, я же, блядь, “вскроюсь”! И тогда Комитет начнет расследование, как вы меня до суицида довели! Они же всех вас здесь пересажают, беспредел ваш ментовской закроют к ебеням! – орал я на всю тюрьму.

“Вскрыться” означает вспороть вены – попытку суицида. Если подобный инцидент происходил, то администрацию исправительного учреждения – особенно “режимников” – начальство обычно наказывало, хотя и не сильно. Но это когда дело шло о никому не нужных уголовниках, а политический, да еще из Москвы – разговор другой.

Замначрежима, не отдав никаких указаний меня усмирить прибежавшим на крик контролерам, как-то грустно – почти разочарованно – сказал:

– Под психического “катишь”, Радзинский? Ну так мы тебя здесь быстро вылечим, – и вышел.

Я остался один и, для порядка поорав еще минуты две, сел на рюкзак – отдохнуть. Орал я в основном “на технике”: я все-таки был мальчик из театральной семьи.

Надо сказать, что после ора и крика мои усталость и слабость прошли, и чувствовал я себя как-то необыкновенно хорошо и легко, был полон энергии.

Минут через двадцать дверь снова открыли, и меня повели в баню. Было тяжело тащить оба рюкзака, и я попросил сдать один на склад, но конвоиры отказались, поскольку приказа отвести меня на склад у них не было.

– В рот оно ебись, – поделился я с ними своими мыслями по этому поводу, – какой приказ вам нужен? Я имею право на пересылке вещи на склад сдать.

Контролеры отнеслись к моим правам без понимания и отправили мыться в пустую огромную баню Свердловской пересылки с десятками торчащих из стен труб, из которых лилась то слишком горячая, то ледяная вода. Тогда я не сообразил, что это называется “контрастный душ” и, должно быть, делается заботливой тюремной администрацией для оздоровления заключенных. А мог бы.

Зато удалось попить, запрокинув голову и хватая воду губами.

После мытья я получил “матрасовку” – полосатый мешок с комками ваты, изображавший матрас, – и жидкое дырявое одеяло.

Меня повели по бесконечным коридорам тюрьмы; мы спускались все ниже и ниже, а когда спускаться стало некуда, оказались в каком-то недобро выглядевшем туннеле. В конце туннеля находился пост охраны, и конвой сдал меня и мой этапный конверт дежурившей по корпусу смене.

Меня повели вдоль коридора с железными дверями камер по обеим сторонам, пока мы не остановились у одной с номером 20.

Конвоир открыл дверь, и я оказался на пороге камеры, равной которой не видел ни до, ни после.