Следствие установило…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Письма я читать не стал, но дело свое они сделали: весь день я не мог думать ни о чем, кроме Алёны и своего с ней недолгого счастья, на которое не имел права. Я и тогда – на воле – все понимал, но позволил себе вовлечь эту девочку в ложную надежду, потому что никакого будущего у нас быть не могло, и ничем, кроме боли, вся эта история не должна была закончиться. Я поступил бесчестно.

Понимал – и позволил всему этому произойти. Позволил себе ее любовь. Алёна, хоть я ей и объяснял, много раз повторял, что меня наверняка посадят, отказывалась в это верить и надеялась, что ее любовь меня оградит, охранит от будущего, неумолимо наезжающего на нас – асфальтовый каток. Она надеялась, что все – как в хороших сказках и плохих фильмах – окончится поцелуями и счастьем. Жили вместе и умерли в один день.

Только вышло по-другому: жили врозь, и между ними была решетка.

Плохо я знал Алёну: никакая решетка ее остановить не могла. И не остановила.

Я пробыл в той камере четыре дня и почти не спал. Голова постоянно гудела от духоты, словно гул из-за стенки, проникнув в мою черепную коробку, вибрировал там – у-у, у-у, у-у. Только на прогулках, куда меня исправно выводили, я отдышивался нормальным воздухом. На мой ежедневный режим отжиманий и приседаний сил не было, так что я стоял, прислонившись к шершавой стене из набросанного через сетку цемента, и дышал – впрок. И медленно ходил по дворику.

Перед самым отбоем во вторник меня “выдернули” с вещами и повели в другую камеру.

У поста ДПНСИ мой добрый знакомый – корпусной Василий Иванович, сидевший за столом с неизменной кружкой чая, спросил:

– Что, Радзинский, понял, какие камеры бывают? Не нарушай больше.

Формально меня не наказали, не отправили в ШИЗО, что означало – в деле не будет записи о нарушении режима. А что жарко в камере – благодарить должен: пар костей не ломит.

Жаловаться было не на что. Я и не жаловался.

Круглов не обманул: в конце недели в соответствии со статьей 206-й Уголовно-процессуального кодекса РСФСР он предоставил мне возможность ознакомиться с материалами дела в полном объеме.

Теперь меня водили к нему в кабинет каждый день, и я читал тома следственных материалов, узнавая наконец свое дело: чего тут только не было! И рапорты оперативников с результатами оперативных наблюдений; и показания свидетелей; и доносы знакомых и сослуживцев по 127-й школе рабочей (и не очень) молодежи и типографии МГУ, где я подрабатывал корректором и действительно часто комментировал текущие события; и – особенно интересные для меня как филолога – экспертизы “литературоведов” и “историков” из разных НИИ, квалифицировавших распространяемую и изготовленную мною литературу как антисоветскую. Этой чести удостоились и мои рассказы, и мой сценарий, и мои статьи о книгах других авторов. Кроме того, в материалах дела содержались акты уничтожения моих произведений с перечислением фамилий присутствующих – прапорщик КГБ такой-то, лейтенант сякой-то и прочее, и тому подобное, с именами и датами. Более всего меня тронул метод уничтожения: сожжение в печи. А как же Булгаков? Рукописи-то не горят.

Горят. Еще как. Если сжигают правильные люди в правильных печах.

Я читал показания свидетелей и огорчался тем из них, в которых допрашиваемые подписали протоколы допросов, обличавших меня в антисоветской деятельности. Огорчался не из-за себя, поскольку еще в начале следствия решил свою деятельность не скрывать и вообще ею гордился, а из-за них: почему? Чего испугались? Ничего бы с ними не сделали, никого бы не уволили с работы и не выгнали бы из институтов, не наказали бы за отказ давать показания: дело было пустяковое, ничего особенного я не совершил, и бояться им было нечего. Жаль.

Так же, как огорчали меня показания одних свидетелей, радовали показания других: было много людей из моей прежней жизни, которых я не видел уже несколько лет, не близких друзей, а просто знакомых, проявивших абсолютную порядочность. Например, Наум Спектор, археолог, кандидат исторических наук, работавший в Институте археологии АН СССР, с которым я однажды ездил в археологическую экспедицию. Следствие вызвало его на допрос дважды, и дважды он отказался подтвердить показания других свидетелей из экспедиции, согласно которым я распространял антисоветские клеветнические высказывания и порочил государственный и общественный строй родной державы. Причем Наум не просто сказал, что не помнит подобного, а настаивал на том, что этого не было и показания данных свидетелей неверны. Был он мне не друг, даже не близкий знакомый, и мог бы испугаться за свою научную карьеру, а вот нет: не говорил Радзинский ничего такого и все. Спасибо, Наум.

Особенно меня порадовали показания одного из моих учеников по 127-й школе – Левы Немировского. Парню только исполнилось восемнадцать, он провалил вступительные экзамены в 3-й мединститут и собирался в армию. Его показания состояли из двух слов, которые Лева повторял в ответ на все вопросы Круглова: “Не подтверждаю”.

Например: “Немировский, согласно показаниям свидетеля такого-то, вы в таком-то месяце такого-то года присутствовали при собрании в квартире Радзинского, на котором он раздавал изготовленные машинописные копии такой-то книги антисоветского содержания. Подтверждаете ли вы эти показания?” – “Не подтверждаю”.

И так далее, и тому подобное. Я посмотрел на время начала и окончания допроса: его начали мурыжить в 9:00 и закончили в 13:00. И за все это время Круглов не добился от Левы ничего, кроме двух слов: “Не подтверждаю”. Единственное, что Лева подтвердил, так это то, что его действительно зовут Лев Немировский и он прописан по такому-то адресу.

Насколько я знаю, отслужив в армии, Лев все-таки окончил 3-й мединститут и стал известным стоматологом. Жаль, что у меня никогда не болят зубы: специально бы летал лечиться к нему в Москву.

Протокол допроса Гали Кадыровой, моей любви на первом курсе МГУ, с которой мы, уйдя из родительских домов, снимали в течение полугода квартиру в Давыдкове, был на редкость краток: “Кадырова Г. Ч. отказалась ответить на предложенные следствием вопросы”. Под этим стояла Галина подпись и сделанная ее рукой странная приписка: “Ответила бы, но только Круглову”. Я спросил, что это означает, и Сергей Борисович, жалуясь на Галю и ее поведение, рассказал мне об этом запомнившемся ему допросе.

Он посылал Гале повестки, которые она игнорировала. Хорошо зная Галю, могу с уверенностью сказать, что игнорировала она их не из принципиальных соображений, а по причине занятости своей крайне богатой событиями личной жизнью. Ей было не до Круглова.

Наконец Галю вызвали в деканат биофака, где она училась, и в присутствии заведующей учебной частью вручили под расписку повестку к Круглову.

На следующее утро Галя отправилась в Лефортово.

Круглов, как и все встречавшие Галю мужчины, заулыбался, заволновался и, любезно предложив чая, осведомился, отчего она не приходила раньше: он хотел расположить к себе такую свидетельницу.

– А вы, простите, кто? – согласившись на чай, поинтересовалась Галя. – Потому что у меня повестка к следователю Круглову.

– Так это я и есть, – заверил ее Круглов. – Я же вам уже представился.

– Вы представились Кругловым, – поправила его Галя, одаривая Сергея Борисовича своим знаменитым (ах, многим, многим) гипнотизирующим взглядом янтарных с поволокой миндалевидных глаз – наследие от папы-узбека – и встряхнув светло-каштановой волной густых волос, доставшихся от мамы-польки. – А как я знаю, что вы и есть Круглов?

– Галия Чингизовна, – успокоил ее Круглов, – вот мое удостоверение. Ознакомьтесь, пожалуйста.

И он дал ей удостоверение сотрудника следственного отдела КГБ СССР.

Галя внимательно рассмотрела удостоверение и вернула его Сергею Борисовичу.

– Да, – согласилась Галя, потягивая чай, – удостоверение, действительно, Круглова. А фотография – ваша. И кто вы такой?

И так четыре часа. Бедный Круглов уговаривал, грозил, объяснял последствия ее поведения, но впустую: Галя собиралась давать показания только следователю Круглову, к которому явилась по повестке. А поскольку сидевший перед ней мужчина не мог предоставить убедительных – с Галиной точки зрения – доказательств, что является Кругловым, Галя отказывалась отвечать на его вопросы.

Отчаявшись, Круглов попросил зайти замначальника следственного отдела полковника Харитонова.

Тот зашел, выслушал жалобы Круглова на поведение свидетельницы и разразился угрожающей речью:

– Что за детский сад? Вы что, Кадырова, не понимаете, где находитесь? Мы здесь не в игры играем! Я вам официально заявляю: это – Круглов Сергей Борисович. Прекратите балаган и отвечайте на вопросы следствия.

– Спасибо, – чуть надув губы – многократно испытанный прием, – от души поблагодарила его Галя. – А вы сами, простите, кто будете?

Харитонов все понял, махнул рукой и сказал:

– Гони ее, Сережа. Пусть подпишет отказ от дачи показаний и идет.

Галя подписала. Круглов довел ее до пропускной, где Галя вздохнула и доверительно сообщила ему напоследок:

– Жаль, с Кругловым поговорить не удалось.

Улыбнулась и ушла.

Гали нет в живых: она была прекрасным солнечным человеком, озарившим своей любовью и дружбой жизни многих людей, и до конца сохранила какое-то по-хармсовски несерьезное отношение к жизни.

Ее последний возлюбленный Джон Нусен, бывший офицер американской морской пехоты, повидавший в жизни всякое-разное, плача навзрыд, рассказывал мне, как, умирая в муках от рака в горной деревушке в Панаме, где они жили последние годы, Галя, ненадолго очнувшись от морфийного забытья, посмотрела на календарь на больничной стене и засмеялась:

– Гляди, Джонни-бой: сегодня – 1 апреля. Это вообще мой розыгрыш.

Затем потеряла сознание и вскоре умерла. Светлая ей память.

Жаль, с Кругловым не поговорила. Его жаль.