Новая власть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10 ноября 1982 года и последующие два дня лефортовских заключенных прекратили вызывать на допросы. Кроме того, нам перестали давать газету “Правда” – единственную связь с жизнью страны победившего социализма. Как, впрочем, вскоре выяснилось, победившего эту самую страну.

Наступило странное, хорошо ощутимое молчание: предгрозовое затишье. Оно чувствовалось в посуровевших контролерах, прекративших шутить при раздаче баланды, и в более размеренных шагах “вертухаев” по тюремным коридорам, и в замедлившемся течении времени, которое, что бы ни утверждал никогда не сидевший Тургенев, бежит в тюрьме не так уж и быстро. Зэка притихли, ожидая беду.

– Пиздец всем, – заключил опытный Володя Погосов. – Война, блядь: американцы ракетами пизданули, и теперь решено всех “комитетских” арестантов “шмолять”. В подвал спустят – и в “расход”.

В Лефортове по непонятным причинам царило единогласное мнение, что Комитет не отвозит приговоренных к расстрелу в Бутырку, бывшую “исполниловкой” по Москве, а расстреливает своих заключенных прямо в Лефортове на третьем подземном этаже.

Я слышал много раз, как лефортовские сидельцы со знанием дела описывали структуру тюрьмы следующим образом:

– Там этажи под землей: на первом подземном баня (это была правда), на втором архив – дела держат, а на третьем – “шмоляют”. Хули им в Бутырку возить, сами прямо здесь приводят в исполнение.

Как и другие зэковские “базары”, повторенный бесчисленное количество раз, этот считался неоспоримым фактом. А что: Комитет. Им закон не писан.

Глоцер, обычно воспринимавший Володины “майсы” довольно скептично, тоже притих: он вслушивался в поменявшийся воздух тюрьмы, пытаясь понять, что происходит. На третий день Юра приуныл и начал соглашаться с Погосовым: пиздец.

Я пытался быть гласом рассудка:

– Если война, почему ничего не слышно? Бомбы, стрельба? Москву бы обязательно бомбили.

– Да на хера им Москва, – заспорил Погосов, проявляя глубокое знание военной доктрины Соединенных Штатов. – Американцы наши ракетные установки расхуячили, а теперь сидят ждут, пока коммуняки сдадутся. Потом придут и все здесь по-своему устроят.

– Когда придут? – поинтересовался Глоцер. В его голосе слышалась надежда.

– Какая, хуй, разница когда? – взорвался Погосов. – Нам не дожить: Комитет нас в “трубу выпустит”. Сначала таких вот, как он, – Погосов кивнул на меня, – а потом и нас с тобою. За компанию, блядь.

В это время открылась “кормушка”, и в ней показалось лицо контролера:

– На “р”? – поинтересовался он.

– Радзинский, – признался я, будучи единственным обитателем камеры, чья фамилия начиналась на “р”.

– На выход, – скомандовал контролер и залязгал ключом в двери.

– Я же чуял, – торжествующе заявил Погосов. – “Конторские” сначала диссидюг в “расход пустят”, чтобы те с американцами не снюхались, а потом нас, барыг, “расшмоляют”. Война, блядь. Им от опасных зэка надо избавляться. Все, кранты.

Вызов в такое позднее время был необычным явлением: уже прошел ужин, до отбоя в десять вечера оставалось, по нашим подсчетам, часа два, и меня дергают из камеры? И это не перевод в другую камеру: “дергают-то” без вещей.

Странно. Может, и вправду что-то произошло и гэбэшники решили избавиться от “ненужного” элемента?

Юра Глоцер с сочувствием глядел на меня, понимая, что пришло мое время. Он трогательно сжал мой локоть и хлопнул по плечу: прощай, брат.

Я, как было положено, заложил руки за спину и отправился в ожидавшую меня неизвестность.

Погосов, однако, ошибся: вместо того чтобы спустить на мифический “третий подземный” и расстрелять, конвоир доставил меня на “третий надземный” этаж следственного отдела КГБ СССР в хорошо знакомый мне кабинет Круглова. По дороге я внимательно прислушивался, но так и не услышал ни грохота взрывавшихся американских бомб, ни свиста пуль, ни артиллерийской канонады.

Круглов выглядел необычно грустным и сдержанным: он кивнул на мое место за столиком у двери, отпустил конвоира и продолжал молча сидеть за столом, глядя в бумаги.

Затем поднял на меня ясные серо-голубые глаза чекиста и, вздохнув, сообщил:

– Олег Эдвардович, в стране большое горе: умер Леонид Ильич.

Хоть страна уже давно ждала смерти Брежнева, эта новость застала меня врасплох: я как-то совсем забыл о Брежневе за рутиной тюремной жизни.

Мы оба помолчали.

– Поздравляю, Сергей Борисович, – наконец сказал я.

– Что вы?! Как вы можете?! – неискренне запротестовал Круглов. – Умер руководитель страны!

– Сергей Борисович, я вас поздравляю не со смертью “дорогого Леонида Ильича”, а с тем, что теперь, наверное, Юрий Владимирович станет генеральным.

Юрий Владимирович был Андропов, председатель КГБ СССР.

– Ну, – не сумел сдержать улыбки Круглов, – это как решит Политбюро. Мы с вами этого не знаем, – продолжал он. – Как Политбюро решит, так и будет.

Наш разговор состоялся 12 ноября, и в этот день Политбюро уже избрало Андропова генеральным секретарем. Круглов наверняка это знал, но решил держать при себе.

С этого момента в Лефортове началась новая жизнь.

В последующие две недели арестантов вызывали на допросы крайне редко: КГБ вступил в новую эру чистки партийных и советских кадров, и им было не до нас. Следственный отдел был занят открытием новых уголовных дел по собранным Комитетом за долгие годы оперативным данным.

При Андропове мгновенно был дан ход громким делам о коррупции, объявлена борьба с нетрудовыми доходами, началась чистка партийного и государственного аппарата, причем происходило это самым жестким образом: был отдан под суд и расстрелян начальник Главного управления торговли Мосгорисполкома; следом за ним арестованы двадцать пять ответственных работников московского Главторга и директора крупнейших московских гастрономов. Полетели со своих мест такие столпы советского истэблишмента, как первый секретарь Краснодарского обкома КПСС Медунов, министр внутренних дел Щёлоков и его заместитель – зять Брежнева – Чурбанов. Посадки и, порой подозрительные, самоубийства высших советских чиновников стали повсеместной рутиной. И, конечно, сильно поменялся состав заключенных Лефортовской тюрьмы.

Вспоминая слова товарища Сталина, в Лефортове “жить стало лучше, жить стало веселее”.

К нам в камеры посыпались отраслевые министры и их заместители, заведующие отделами республиканских ЦК и разные прочие “партийные и советские руководители”.

Так, я сидел с заместителем генерального директора “Аэрофлота” Юрием Шебановым, с заведующим юридическим отделом ЦК Таджикистана Султаном Раджабовым, с советским торговым представителем в Афганистане Михаилом Масловым и многими другими. Этот вновь прибывший контингент арестантов сильно разнообразил лефортовскую жизнь, и не знаю как жить, но сидеть точно “стало веселее”.

Никогда до этого я не встречал – и уж тем более не общался с ними тесно – представителей советского правящего класса, “узников номенклатуры”. Этот период лефортовской жизни стал для меня “моими университетами”, наглядным учебным пособием, как и кем управлялась огромная страна. За эту уникальную предоставленную мне возможность, да и за многое другое, я искренне благодарен родному Комитету государственной безопасности СССР и лично Юрию Владимировичу Андропову.

Воспитали. Человеком сделали. И наглядно показали, кто руководил державой.

Советские и партийные руководители, попавшие в Лефортово, оказались вполне приятными людьми, но по большей части трусами, готовыми на любую сделку со следствием, лишь бы облегчить свою тюремную участь. Они массово “сдавали” начальство и коллег, обрастая подельниками и пытаясь свалить ответственность на других. Ни один из них, кроме командира военного авиационного отряда, обслуживавшего контингент советских войск в Афганистане, чью фамилию я, к сожалению, забыл, не отказался давать показания о других, что было абсолютной нормой в диссидентской среде; наоборот, они считали нормой свое доносительство и горячее желание помочь следствию. Да и понятно: они были ворами, сделавшими карьеру в рамках партийно-советской номенклатуры, всячески поощрявшей и поддерживавшей такое доносительство. Не только диссиденты, но и барыги – валютчики и контрабандисты – были удивлены подобным поведением нашей элиты, явно жившей не “по понятиям”, а вернее, по совершенно другим понятиям.

Глоцер, например, не сдал ни одного человека, включая “прикормленного” им генерала МВД, оказывавшего ему покровительство.

Помню, как в бане под шум льющейся воды Глоцер поделился, что следствие давит на него дать показания на этого генерала, но Юра наотрез отказался.

– Он – мент, понятное дело, – вздыхал Юра, оттирая себя намыленной мочалкой, – но ему шестьдесят два, он же в зоне подохнет.

И не сдал.

Круглов, занятый новыми именитыми лефортовскими постояльцами, теперь вызывал меня на допросы не каждый день. Тюремное начальство активно “тасовывало” заключенных, раздергивая одни “хаты” – камеры – и переводя зэка в другие.

По Лефортово ползли слухи о посаженных партийных и советских деятелях, назывались известные всей стране фамилии, и я жадно вглядывался в эту новую жизнь, впитывая ее в себя, словно находился в творческой командировке и собирал материал для книги.

Именно это отношение – отстраненность от происходящего – помогло мне сравнительно легко перенести заключение и в тюрьме, и позже на лесоповале в Сибири. Я смотрел на переживания взрослых солидных мужчин, нервно куривших и погружавшихся в депрессию, мрачных от безысходности – бывших хозяев жизни, и понимал, что им было что терять: семьи, карьеры, планы; мне же терять было особенно нечего, да я, признаться, и не дорожил тем немногим, что у меня было. Тюрьма воспринималась мною как награда, как признание, как уникальная возможность прикоснуться к многократно описанному другими миру, о котором я столько читал. Тюрьма воспринималась как путевка в книгу, где я был главным – для себя – персонажем. Наконец-то я попал внутрь литературного произведения, написанного жизнью обо мне.