Подстрекатель

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Оглядываясь назад, я подчас и сам не понимаю свое поведение в заключении: я в принципе человек несмелый, трусоватый даже, но по юности и глупости вел себя крайне отчаянно. Думаю, этому во многом способствовали следующие факторы: мое идиотическое неверие в серьезность и реальность ситуации, словно я участвовал в затянувшемся на многие года спектакле – этаком перформансе собственной жизни, и мое почти детское любопытство, толкавшее на опробывание лимитов собственной физической и душевной выносливости. Я не страдал от тягот и лишений ни в тюрьме, ни на лесоповале, оттого что не воспринимал их как тяготы и лишения.

День, когда Томка “упала”, я почти весь проспал от слабости, изредка вставая к “параше”. Я много пил и оттого должен был часто ходить по малой нужде. Я – хорошо не подумав – решил проблему просто: нужно перестать так много пить, тогда и к “параше” вставать не нужно. Дальше помню, что проснулся посреди ночи от того, что в горле стояла поднявшаяся из желудка желчь, и я чуть ею не захлебнулся. Я сполз с верхней “шконки” и, держась за другие “шконки”, пошел к “параше” – выплюнуть горький ком слизи.

Русик дал мне чая, который я хлебнул, и меня чуть не вырвало. У чая был странный незнакомый вкус, и я не сразу сообразил, что чай сладкий.

– Не буду, – сказал я, но не из принципа, а потому что казалось, что от сладкого чая будет хуже.

Русик уступил мне свою “шконку” внизу, я лег, накрылся телогрейкой и тут же заснул.

Наутро транзитка продолжила голодовку – шел второй день. После обеда, от которого “хата” в полном составе отказалась, загромыхала открывшаяся дверь, и контролер приказал всем встать со “шконок” и раскиданных по полу матрасов. В камеру вошли “хозяин” и “кум” в сопровождении двух конвоиров. Коридор был заполнен “вертухаями”.

“Хозяин” поинтересовался, отчего транзитка отказывается от еды и какие требования предъявляет к администрации. Зелик повторил требования расследования смерти Буры и наказания виновных, изложенные в заявлении, написанном мною накануне от лица “хаты” перед объявлением голодовки под диктовку Дяди Васи.

– Расследовать тут нечего, имеется заключение медработника, что Бураков умер от острой сердечной недостаточности, – сообщил начальник тюрьмы. – Все условия содержания в штрафном изоляторе соответствуют нормам. Будете продолжать нарушать режим – ознакомитесь с этими условиями лично.

Все молчали: мы понимали, что помещение в ШИЗО будет рассматриваться как наказание за нарушение режима, и это может повлиять на наши шансы быть выпущенными в ссылку.

– Кто это заявление ваше написал? – потряс “кум” нашей “заявой”. – Это кто такой грамотный?

Он смотрел на меня.

– Я, гражданин начальник, – сознался я. – Заявление написал от лица камеры, – добавил я для чего-то. Мне хотелось закрыть глаза и потонуть в густой темной вате, заполнявшей меня изнутри.

– Подстрекаешь заключенных к нарушению режима и неповиновению администрации, Радзинский? Агитировать сюда приехал? Сам “упал” и других за собой “пристегнул”? А потом что: на бунт начнешь подбивать? Ты думаешь, мы здесь не знаем про твои подвиги в Свердловке? Вы чего, не понимаете, – обратился “хозяин” к камере, – он вас здесь, как лохов, “пустил в темную”? Для своих нужд вас использует! Он же требует, чтобы его одного в ссылку вывезли, и голодовку объявил в знак протеста, а что вы здесь будете сидеть до мая – ему насрать! И на голодовку вас подбил, чтобы на администрацию давить – для себя лично! – возмущался “хозяин”.

Это была полная глупость и нелепица: у меня в камере не было никакого авторитета – я был самый молодой, “первоход”, и самый неопытный. Я не был “положенцем” или “двигающимся” и вообще блатным какой-либо уважаемой воровской масти, и никто бы не стал слушать мое мнение по любому, даже самому неважному, аспекту тюремной жизни.

– Это неправда: я “упал” еще раньше – до общей голодовки.

– Товарищ полковник, – обратился “кум” к “хозяину” по званию – для официальности, хотя когда они ранее уговаривали меня прекратить голодовку в кабинете начальника тюрьмы, то называли друг друга на “ты” и по имени-отчеству. – Если вы одобрите, предлагаю изолировать Радзинского как подстрекателя и зачинщика нарушения режима от других заключенных. У нас как раз в карцере место освободилось, – намекнул он на гибель Буры.

Было понятно, что они заранее приняли это решение и теперь разыгрывали перед “хатой” постановку под названием “Наказание подстрекателя в назидание другим”. Отправлять меня в карцер было не за что: я мог голодать сколько влезет и ничего не нарушал. Но, привязав мою личную голодовку к общетюремной, они создавали видимость серьезного нарушения режима и срыва работы администрации исправительно-трудового учреждения.

– Гражданин начальник, – вмешался Зелик, – он никого не уговаривал “упасть”: это наше решение. Он вообще о своем голодает – один.

Спасибо, Зелик. Только защита его уже ничего не меняла: администрация тоже приняла решение – свое.

– Радзинский, с вещами – пять минут на сборы, – приказал “кум” и велел конвойным вывести меня из “хаты”. – А вы, – обратился он к остальным, – кончайте “бузу”: вам здесь до мая сидеть. Будете препятствовать работе администрации, “уйдете” не в ссылку, а обратно по зонам – по 77-й прим.

Какая здесь на хуй 77-я прим? Это статью использовали после подавления бунтов, а тут тюрьма просто “упала”! Кому он “гонит” эту “парашу”: люди-то все бывалые.

Я не стал протестовать: не было сил, да и бессмысленно. Собрал “сидор”, попрощался с камерой и пошел на выход.

Я не понимал, почему меня “дернули” с вещами: значит, после ШИЗО не вернут обратно в “хату”? А куда? Кроме нашей, в транзитном крыле была еще женская камера и две “хаты” для туббольных. И почему мне не зачитали приказ о водворении в штрафной изолятор с оглашением срока наказания? Что-то было не так.

Я был убежден, что меня ведут на склад сдать рюкзак, а оттуда в ШИЗО. Меня, однако, провели по каким-то коридорам в другой корпус, где водворили в крохотную пустую “двойку” – камеру с двумя сдвоенными “шконками”. Такие камеры обычно бывают “на спецу” – в спецблоке усиленного режима содержания заключенных – особо опасных или особо важных.

Я сел на нижнюю “шконку” и огляделся: “намордник”, свет с улицы – белесая полоска. Маленький стол с прикрученной к нему лавкой, на стене – квадраты ячеек для вещей. “Параша” – дырка в углу рядом с раковиной. Тюрьма как тюрьма: не хуже, не лучше.

Я засунул рюкзак под “шконку”, снял ботинки и лег спать, накрывшись телогрейкой. И будто провалился в болото – с головой.

Если б я писал художественное произведение, здесь был бы хороший момент для метафоры, литературного тропа: что, мол, свет проникал с улицы узкой полоской надежды и прочая херня. Или описал бы, как герой думал о своей загубленной молодой жизни, осознав весь ужас ситуации: вдруг его не выпустят в ссылку, а оставят в этой крохотной камере до конца жизни? Заживо погребенный – с младых лет до горестной кончины. Как он стоит под забранным “намордником” маленьким окошком и думает о своей любви, о долге, о родине, наконец. И в открывшийся ему мрак отчаяния проникает песня, ну, скажем, соловья, возвращая его к жизни.

Слезы, катарсис, аплодисменты, занавес. Зрители забирают в гардеробе пальто и отправляются по домам.

Ни о чем подобном – умном и возвышенном, – как, впрочем, и ни о чем другом я не думал, а просто лег спать.

Проснулся, когда вечером принесли ужин, от которого отказался. Пошел к раковине попить воды и неожиданно осознал, что чувствую себя легко, словно сон влил в меня силы. Потом я где-то читал, что после первичного выхода токсинов из организма во время голодовки наступает легкость. Судя по всему, она у меня наступила.

Утром следующего дня меня “выдернули” из одиночки без вещей и повели куда-то в главный корпус тюрьмы. Я посчитал, что уже голодаю восемь дней, и, стало быть, меня сейчас будут кормить насильно: засунут трубку в нос и закачают питательный раствор. Отвратительная, унизительная и крайне болезненная процедура. Но быстро понял, что ошибся, – меня вели не в медблок.

Вместо санчасти меня привели в комнату без окон, похожую на комнату для свиданий, где сидел коренастый мужчина с круглым лицом в гражданском костюме. На столе перед ним лежало мое заявление об объявлении бессрочной голодовки.

Мужчина приветливо улыбнулся и показал на стул:

– Присаживайтесь, Олег Эдвардович. Чай будете?

Я поблагодарил и отказался: я не знал, кто он, и не собирался с ним распивать чаи. Кроме того, я уже пил много чая с утра, когда во время раздачи завтрака мне дали чайник.

– Дроздов Василий Николаевич, сотрудник Управления госбезопасности по Томской области, – представился круглолицый. – По поводу вашего заявления.

ГБ. Значит, заявление мое все же до них дошло, и они, проконсультировавшись с Москвой, решили реагировать. Я ждал.

– Почему отказываетесь от еды, Олег Эдвардович? – поинтересовался Дроздов. – У вас и так здоровье не очень: язвенная болезнь, гастрит. Доведете себя до обострения.

Он был хорошо знаком с моим личным делом. Приятно, когда тебе оказывают личное внимание.

– Гражданин начальник… – начал я.

Дроздов меня остановил, подняв руки в знак протеста:

– Олег Эдвардович, зачем вы так? Я же не в МВД работаю! Называйте меня по имени-отчеству; у нас же беседа, а не допрос!

– Я в заявлении все изложил, – кивнул я на свое заявление на столе. – Я здесь до мая сидеть не намерен: буду добиваться этапирования. Любыми средствами.

Получилось это как-то не очень твердо и не очень убедительно. Ну да получилось как получилось.

– А куда вы спешите? – неожиданно поинтересовался Дроздов. – Здесь вы в тепле, можете до весны на койке проваляться, если не будете нарушать режим, а в тайге вас ничего хорошего не ждет. Вы же нашей сибирской зимы не знаете!

Ему явно хотелось поговорить. Я решил молчать: уже все сказал и даже написал.

Дроздов тоже помолчал, затем прокашлялся и сказал:

– Значит, вы намерены настаивать на немедленном этапировании и свою позицию менять не желаете?

Было похоже, что у него уже есть сформированное решение, и перед тем, как объявить его мне, ему нужно было подтверждение моей позиции.

– Буду держать голодовку, пока меня не этапируют в ссылку, – сказал я. – Или пока не умру.

Это я добавил для драматического эффекта: умереть я, конечно, не мог, потому что меня были обязаны кормить насильно каждые восемь или десять дней, но я решил не заострять на этом внимание.

– Понятно, понятно. Ну тогда хорошо, – неожиданно согласился Дроздов. – Если так, мы вас сейчас заберем и отвезем по месту отбывания наказания.

Этого я не ожидал. Вот так вот легко? Главное, не верить в хорошее, а то потом тебя “кинут” – одно расстройство. И кто эти “они”? ГБ не этапирует заключенных, этим занимается МВД. “Развод” какой-то.

Или правда?

Первое – не показывать волнения.

– Василий Николаевич, – сказал я как можно ленивее, словно о чепухе говорим, – в каком смысле вы меня заберете? Кто – вы? Вы же сказали, что вы из КГБ. А этапирует МВД.

– Ну, поможем товарищам, – заулыбался Дроздов. – А то они сейчас никого не возят, как мне объяснили. Не волнуйтесь, Олег Эдвардович, довезем вас в целости и сохранности. – Он осмотрел меня как-то скептически. – Вам бы, конечно, поесть нужно перед дорогой, а то вид у вас… нездоровый.

“Развод”! “Развод”! Так и знал: никакой он не гэбэшник, а просто “мусорской” опер – пришел “развести” меня на окончание голодовки. А я почти поверил! Мудак наивный.

– Я в тюрьме есть не собираюсь, – как можно жестче ответил я. – Вы же меня повезете в ссылку? Там и поем.

– Ну мы вам чего-нибудь на выезде из города купим, – примирительно пообещал Дроздов. Он встал, и дверь комнаты тут же открылась: каким-то образом “вертухай” за дверью знал, что беседа закончилась. – Вас сейчас отведут собрать вещи, а мы пока с администрацией решим формальности всякие.

Неужели и вправду сейчас выйду из тюрьмы? Поеду в ссылку?

Главное – не верить. Быть готовым, что обманут.

Меня повели обратно в камеру, где я собрал вещи и сел ждать.

Где-то через час “кормушка” открылась:

– На выход!

Я схватил рюкзак: значит, вправду?!

– Вещи оставь, – приказал контролер. – Сам – на выход.

“Кинули”! Так и знал, что “кинут”.

Меня повели по коридорам, и скоро я сообразил, что ведут в медблок. Значит, будут кормить насильно. Мне было не страшно, но как-то зябко от этой мысли. Или от голода. Неожиданно, в первый раз за восемь дней, я понял, как хочу есть: до этого голода не чувствовал.

Сопротивляться я не мог: не было сил, да и изобьют, а потом все равно трубку в нос засунут. Еще порвут носоглотку. Лучше не сопротивляться, решил я.

В санчасти знакомая уже врачиха велела мне поднять свитер, прослушала сердце и легкие, проверила пульс. Я ждал, пока меня привяжут к железной койке, которую было видно через раскрытую дверь в соседней комнате, и начнут засовывать трубку в нос. Со мной был только один конвоир, значит, они не ожидали сопротивления. И правильно: я не собирался сопротивляться.

Врачиха закончила писать, поставила штамп, как на рецепт в поликлинике, и отдала бумажку контролеру. Тот кивнул мне: “Пошли”.

Мы шли через тюрьму, и меня явно вели не обратно в камеру. Мы спустились в какой-то коридорный туннель и пошли под землей – это был переход в другой корпус.

“В ШИЗО, – понял я, – решили “закрыть” меня в ШИЗО и потому провели медосмотр: документом прикрыться, если со мной в карцере что случится”.

Мне стало все равно. Мне стало все безразлично: в карцер, насильственное кормление, сидение в тюрьме до мая – пусть делают что хотят. Я не мог выиграть, потому что у них была власть, а у меня ничего, кроме упрямства и решимости не подчиняться.

И вот моя решимость подошла к концу: мне стало все равно.

Я хотел лечь и спать. Знал, что не лягу, потому что в ШИЗО полку-“вертолет” отстегивают только с отбоем – в десять. Потому мне придется простоять на ногах до вечера: сидеть на металлической тумбе, поддерживающей деревянную полку, нельзя – застудишься.

Да и хуй бы с ним: простою.

Мы поднялись в пустой коридор, повернули куда-то несколько раз, и конвоир завел меня в небольшую комнату со столом и стулом. На столе лежал мой рюкзак.

Контролер запер дверь и ушел. Я ничего не понимал: значит, не в ШИЗО? А куда? Если в другую “хату”, почему привели сюда?

Минут через двадцать дверь открылась, вошли “кум” и Дроздов. У “кума” в руках были какие-то документы.

Я встал со стула, заложил руки за спину.

– Садитесь, Радзинский, – сказал “кум”. – Вот здесь распишитесь.

И он положил передо мной несколько бумажек.

Меня этапировали в ссылку. Я перечел постановление об этапировании два раз, чтобы не пропустить подвоха, но не очень хорошо понимал, что читаю: буквы прыгали, словно черные блохи. Или это было от голода? Не знаю.

Я расписался, “кум” дал Дроздову расписаться на каком-то другом документе и ушел, пожелав мне встать на путь исправления и хорошо трудиться в ссылке. Я кивнул и ничего не сказал. Я не очень понимал, чего ожидать: обманут – не обманут. Лучше молчать.

Дроздов кивнул контролеру, и мы пошли по тюремному коридору.

В конце – у двери – Дроздов посоветовал:

– Шапку наденьте, Олег Эдвардович. Там морозно.

Неужели вправду? Не верить, не верить. Не надеяться.

Контролер отпер дверь, и мы вышли в запорошенный снегом двор, обнесенный высокой стеной. Здесь стояло несколько машин. Из УАЗика в углу двора выскочил высокий шофер. Дроздов попрощался с контролером, и мы пошли к машине.

Не верить?

В кабине на заднем сиденье, куда меня посадили, сидел еще один мужчина. Он поздоровался, но ничего больше не сказал. Дроздов уселся рядом с водителем.

УАЗик тронулся, мы остановились у ворот, шофер пошел в КПП показать наши бумаги, вернулся, и мы выехали из Томской тюрьмы через широко распахнувшиеся ворота.

За подмерзшим окном плыла белая холодная воля. Я смотрел на улицы в снегу и ни о чем не думал.