32-й пост

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Лефортове – и других тюрьмах, что мне позже пришлось посетить, – камера закрывалась на толстую металлическую дверь. В моем новом жилище, кроме подобной двери, была еще одна – решетка с “кормушкой”. Контролер отпер решетку и приказал мне зайти. Я зашел.

В Лефортове – и в других тюрьмах, что мне позже пришлось посетить, – заключенные спали на “шконках”: койках с железными прутьями или полыми трубками вместо сетки. В этой камере были настоящие нары: широкое ложе из струганых досок – от стены до стены. Такого я никогда не видел, и – нужно признаться – восхитился подобной аутентичности: теперь-то я точно смогу говорить, что “спал на нарах”! Вот какой я был восторженный дурак.

В Лефортове – и в других тюрьмах, что мне позже пришлось посетить, – “параша” была или обычным унитазом, или туалетом типа вокзального, где приходится приседать на корточки по большой нужде. Здесь же – в этом дивном загадочном месте – в углу между дверью и нарами зияла дыра широкого цементного слива для воды, над которой из стены торчал отрезок трубы. Эта же труба, как я выяснил позже, служила и краном для умывания – прямо над “парашей”. Умно и экономно в отношении расхода воды. Администрация Свердловской пересылки явно заботилась об окружающей среде. По крайней мере о среде, окружавшей заключенных.

В Лефортове – и в других тюрьмах, что мне позже пришлось посетить, – окно располагалось высоко под потолком, забранное решеткой или “намордником”. В этой камере проем окна находился прямо над нарами, так что, встав в полный рост, можно было до него дотянуться. Только смотреть было не на что, поскольку окно находилось почти вровень с землей: пост наш располагался в подвале. Оконный проем был не застеклен, а почти наглухо забран и решеткой, и “намордником”. Блеклый зимний уральский свет (что-то в таком поэтическом духе) служил слабым дополнением к тусклой лампочке под низким потолком. Камера была крошечная: думаю, два на два, не больше, и почти все пространство занимали нары. Из-за тесноты помещение, однако, было вполне уютным.

Контролер запер решетку, за ней и дверь.

Я остался один. Разложил “матрасовку”, лег на нары (наконец-то!), накрылся одеялом, засунул ноги в телогрейку и постарался уснуть.

Довольно скоро, впрочем, я услышал крики других заключенных:

– Два ноль, два ноль! Отзовись, братан! Два ноль, два ноль!

Я – правда, не сразу по причине присущей мне недогадливости – понял наконец, что “два ноль” означает камеру под номером 20, и крики эти, стало быть, относятся ко мне. А когда понял, отозвался.

– Я – Захар, из шестой, напротив тебя, – представился самый ближний голос.

– Олег, – тоже представился я.

– Откуда, брат? – поинтересовался чей-то дальний голос. – Местный? Тебя где приговорили?

– Из Лефортова.

Молчание – согнутый удивлением вопросительный знак – повисло на нашем посту.

Затем сразу несколько голосов, перебивая друг друга:

– Из Лефортова?

– Из Москвы?

– Лефортово? Это ж “комитетовская” “кича”!

– Из Лефортова? А чего сюда? По Москве Бутырка ж “исполниловка”? Бутырка же, братва?!

– Серега! Серега! – заорал мой сосед Захар. – Ты в Москве “чалился”, да? Бутырка же по Москве “исполниловка”?

– Бутырка, – подтвердил Серега – молодой высокий голос. – А по Центральному округу – Владимирка.

– Я по ходу слыхал, – поделился кто-то, звучавший вполне авторитетно, – что Комитет своих “расходует” прямо в Лефортове. Сами “исполняют”.

“Расходуют”? “Исполняют”? Я был знаком с этими тюремными эвфемизмами для расстрела. При чем тут это?

– Два ноль, ты шпион, что ли? Чего тебя сюда – в Свердловку?

– Я по 70-й – антисоветская пропаганда. “Иду” в ссылку, в Томскую область, – постарался прояснить я ситуацию. Подумал и – чтобы нарушить наступившее молчание – глупо добавил: – По этапу.

Словно были другие варианты. Например: я, знаете ли, здесь на экскурсии. Или: случайно заехал – адресом ошибся.

Идиот.

– Ты этапный, что ли? – наконец спросил кто-то. – В ссылку после срока?

– Ну да.

– А хули тебя сюда, два ноль? Ты ж не приговоренный?

Я начинал понимать.

– Что за пост, земляки? – осторожно поинтересовался я: вдруг ошибаюсь?

– 32-й, – просветил меня Захар. – Для “вышкарей”. Мы здесь все приговоренные.

И вправду: хули?

Я совсем расхотел спать от такого интересного поворота событий, слушая развернувшуюся дискуссию голосов невидимых мне людей относительно моей будущей судьбы. Мнения разделились: одни полагали, что тюремное начальство определило меня на этот пост, чтобы изолировать от других заключенных как политического, другие же – сторонники конспирологических теорий – считали, что мой приговор был вынесен для успокоения общественности, а на самом деле меня решено “расшмолять”, но подальше от Москвы – тайком, для чего я и привезен в Свердловку.

Мне, признаться, было лестно, что население 32-го поста так высоко оценивает мою противоправную деятельность, но я честно постарался рассеять это фантастическое предположение, признавшись, что никакой особой (да и вообще никакой!) опасности для советской власти не представляю. Поразительно, что эти люди, многие из которых провели в тюрьмах и на зонах по полжизни и, стало быть, были опытными зэка, верили в подобную чушь: кого-то могут расстрелять тайком, а не по приговору! А возможно, оттого и верили, что провели в тюрьмах и на зонах по полжизни и знали родную страну много лучше меня.

Кто из нас прав, предстояло выяснить.

По коридору начали катать тележку с баландой: ужин. Открыли дверь, за ней “кормушки” в решетке, и конвоир дал мне еле теплый чайник и “пайку” – хлеб и сахар, после чего закрыл дверь, чтобы я не мог видеть Захара в камере напротив, когда откроют его “кормушку”. Кружка и деревянная ложка (металлическую в тюрьме нельзя) у меня были свои, и я принялся ждать свою первую “хавку” на посту для “вышкарей”.

Вся эта ситуация захватила меня необыкновенно, я хотел выяснить о заключенных на посту как можно больше, но знал, что спрашивать нельзя: они ж “под пулей” сидят. Тут с расспросами лезть не положено.

Дверную “кормушку” снова открыли, и “баландёр” – обычно зэка, осужденный за что-нибудь несерьезное и оставленный отбывать срок в тюрьме “на обслуге”, – поставил на откинутую “кормушку” “шлёнку” с горячей перловой кашей. Я ее взял и – по зэковской привычке внимательно и придирчиво рассмотрев еду – ахнул: в каше было настоящее белое мясо. Я тут же – а кого стесняться? – схватил пальцами светлые волокна – и в рот: курица! Каша с курицей!

Еще раз – для непонятливых: каша с курицей! В тюрьме это примерно как устрицы с трюфелями (если предположить, что кто-то ест устрицы с трюфелями). Я торопливо поел кашу, обтер дно “шлёнки” выданной мне “пайкой” и съел вкусно пахнущий курицей хлеб. Хлебнул чуть теплого жидковатого чайку.

– Братва, – поделился я с постом, – каша-то с курицей!

Словно они того не знали.

– С дохлятиной, блядь! – не разделяя моего энтузиазма, отозвался Захар. – Сдохла птица, они нас этим и кормят.

– Что значит “с дохлятиной”? – не понял я. – Понятно, что курица дохлая: живую в кашу не положат.

Голоса, голоса над 32-м постом:

– Два ноль, ты по ходу “не пробил”: курица эта сдохла – сама копыта откинула (какие у курицы копыта?), и они тухлятину эту нам скармливают. – Голос молодой, должно быть, Серега, что “чалился” в Москве.

– Мы ж не люди для них – нас падалью кормить можно. – Низкий голос, густой, с легким южным акцентом.

– И пшенка утром гнилью отдавала. – Треснутый, будто в нем песчинки скрипят; этот я уже слышал, он как раз отстаивал версию, что меня в Свердловку привезли “для исполнения”.

– А с каких хуев им на тебя тратиться, Палыч? Все одно – “через трубу на волю выйдешь”! – заорал Захар.

Смех. Смех по посту. Всем весело.

Забегая вперед, должен сказать: что бы “вышкари” ни говорили про нашу еду и ее достоинства, нигде в тюрьмах – даже в Лефортове – я не ел так хорошо, как на 32-м посту для приговоренных к смертной казни в Свердловке. Нам давали борщ с мясом, а не обычные пустые щи с кусочком картошки, в которых изредка среди капусты можно было обнаружить бледный хрящик неизвестного науке зверя. Помню, что два раза дали макароны с каким-то жиром со странным металлическим привкусом, но вполне съедобным. Мне нравилась вся еда на 32-м посту, и я отъедался после этапа и впрок. Хлеб был обычный – “вторяк”, но посуше. Тюремный “вторяк” такой липкий и мокрый, что зэка в камерах часто сушат его перед тем, как съесть.

В Лефортове у меня развилась зэковская привычка смотреть в чужие “шлёнки” – что досталось соседу, и на этом посту я жалел, что сижу один (там были только одиночки), лишь потому, что не мог заглянуть в чужие миски. Впрочем, меня устраивало, что было в моей.

Да и вообще мне на этом посту нравилось: кормили хорошо; контролеры вели себя по-человечески, пока не произошло то, о чем рассказ впереди; камера была достаточно теплая; народ вокруг интересный.

Нравилось мне на 32-м посту оттого, вероятно, что меня не ждал расстрел.

“Вышкари” оказались люди веселые и особенно не унывали: все сидели “под касаткой”, кто сколько, а некоторые уже больше года и относились к своей горькой судьбе с юмором, часто обсуждая, как будут “исполнять”. Мои попытки “прогнать туфту”, будто теперь не расстреливают, а отправляют на рудники в Среднюю Азию, были отвергнуты сразу и безоговорочно: ни у кого из них не было иллюзий относительно своего будущего. Пока я с ними сидел, никому из них не пришел отказ в помиловании, что означало бы скорое исполнение, и никто ни разу не обмолвился о тех, кому такие отказы приходили раньше и как их забирали на расстрел. Я – стыдно признаться – умирал от любопытства, но боялся об этом расспрашивать. А хотелось очень.

В начале пребывания на 32-м посту я принялся “пробивать по хатам” монстра Ризванова, выкрикивая его фамилию, чтобы сообщить остальным, кто он и за что. Ризванов не отозвался, и за две недели, что я там пробыл, на пост не привели никого нового, кроме меня. Ризванов как приговоренный к высшей мере должен был находиться на 32-м – его для того и этапировали в Свердловку. Но его на посту не было.

Я поделился с зэка этим странным фактом, рассказав им про Ризванова, и – после обстоятельного обсуждения всех возможных вариантов – “вышкари” разделились на два лагеря: одни – под руководством Сереги из 28-й камеры – отстаивали гуманную, на первый взгляд, версию, что Ризванова “бросили на крест”, то есть отправили в санчасть, поскольку он явно был не в себе уже на этапе. Другие – сторонники пессимистичного Палыча, пророчившего мне расстрел без приговора, – считали, что тюремная администрация “сдала” Ризванова при “приеме”, то есть как бы ошиблась и посадила его в “пресс-хату”, предварительно “пробив” сидящим там “опущенным”, что он сделал. Лагерь Сереги, впрочем, соглашался, что ничего хорошего Ризванова не ждало в любом случае и “под касаткой” ему не сидеть: “замочат” до того.

– Палыч, ты не рубишь в натуре, – пояснил свою позицию Серега. – Я ж не говорю, что “козла” этого “на крест” на лечение отправили! Им его там удобнее “замочить”, а “лепила” напишет рапорт: сердечный приступ. В первый раз, что ли?!

Все согласились, что такое бывает сплошь и рядом и “лепила” – тюремный доктор – покрывает все грехи администрации, замучивающей зэка, и пишет, что смерть наступила от сердечного приступа.

Потому что если писать правду, нужно так: “Смерть наступила в результате истязаний”.