Лихорадка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Впоследних числах апреля 1986-го по Киржачу поползли слухи о катастрофе на какой-то атомной энергостанции на Украине. Толком никто ничего не знал, официальные сообщения рассказывали про аварию на четвертом энергоблоке и временную эвакуацию местных жителей в безопасные места. У нас с Алёной не было телевизора, поэтому мы не видели показанные стране карты распространения воздушных потоков из зараженной местности, да и никто в городке, насколько я помню, особенно не волновался: люди не осознавали ни масштабов, ни последствий Чернобыльской катастрофы.

Для меня Чернобыль стал своеобразным водоразделом между эпохами: ранее советская власть скупо делилась (если вообще делилась) с населением важной негативной информацией о жизни в стране, и мы часто узнавали о событиях на родине из “вражеских голосов”; теперь же правительство не скрывало, что иногда в СССР не все в порядке, и признавало наше право это знать. В новом отношении к свободе информации чувствовалось растущее уважение власти к людям: из подданных мы становились гражданами. Кроме того, правительство не только известило о катастрофе, но и согласилось принять международную помощь, в том числе от американцев, признавая тем самым свою неспособность справиться с аварией самим. Это было проявлением слабости, чего СССР ранее никогда не допускал. Мир пока не осознал, а советская власть уже готовилась к падению.

Страну лихорадило перестройкой, и каждый день появлялось что-то новое: издавались дотоле не разрешенные книги, выходили ранее запрещенные фильмы, печатались невозможные до того статьи в когда-то безобидном журнале “Огонек”. Я решил, что время пришло. И отправил два рассказа в журнал “Знамя”, где главным редактором недавно стал известный своей антисталинской позицией прекрасный фронтовой писатель Григорий Бакланов.

Один мой рассказ был о жизни в сибирской деревне, другой – о тюрьме. Ничего особо крамольного. Я подписался псевдонимом Олег Тимошин и в сопроводительном письме сообщил, что в основном живу и работаю в провинции (что было правдой), но в Москве живет моя мать (что тоже было правдой), с которой можно связаться по следующему номеру телефона.

Через месяц маме позвонил молодой редактор из “Знамени” и сообщил, что оба рассказа приняты для публикации. Он спросил, как со мной связаться и когда я вернусь в Москву. Мама пообещала перезвонить после разговора со мной. В тот же выходной она приехала в Киржач навестить нас и рассказала про звонок. Нужно было что-то решать.

Я понимал, что не могу подвести редактора и журнал: несмотря на все перемены в стране, я оставался государственным преступником, отбывающим ссылку, и никто пока не отменил мое наказание и мою судимость. Если журнал напечатает эти рассказы под псевдонимом, а потом выяснится, что автор я, им могло здорово влететь.

В понедельник я подождал, пока никого не будет рядом с телефоном на работе, набрал номер редактора и, представившись Тимошиным, честно ему все рассказал. И предложил посоветоваться с начальством. Он обещал.

Через два дня редактор позвонил маме и сказал, что, к сожалению, журнал “Знамя” не может принять мои рассказы к публикации. В настоящее время, добавил редактор. Ни он, ни я не могли представить, что “настоящее” время стремительно подходило к концу и в дверь стучались другие времена.

Правоохранительные органы знали о грядущем не больше нашего, но пытались сохранить знакомую жизнь укреплением процедур. Находясь в Киржаче, я продолжал отмечаться у Змеевой три раза в месяц, но часто, придя в назначенный час, не заставал ее на работе. Тем не менее в следующий раз я убеждался, что она отметила мою явку – задним числом.

Начиная с сентября 1986 года Змеева из равнодушно-доброжелательной превратилась во враждебно-исполнительную: она придирчиво следила за соблюдением графика моих появлений и каждый раз строго предупреждала об ответственности за нарушение отбывания режима ссылки, чего раньше никогда не делала. Вероятно, ее более информированное начальство ощутило, что старому порядку приходит конец и грядет решающая битва за будущее страны. В период перемен они решили усилить дисциплину, понимая, что в СССР служивых людей никогда не наказывали за рвение. А там посмотрим, чья возьмет.

Ошиблись.

Впрочем, тогда никто и представить не мог, чем все окончится: гласность лишь делала первые шаги, и самое большее, на что мы могли надеяться, – оттепель по типу хрущевской. Или послабление и попытка реформ а-ля Александр II. В лучшем случае – Октябрьский манифест 1905-го. Все три, однако, закончились плачевно: репрессиями и закручиванием гаек.

23 октября пошел пятый год со дня моего ареста и пребывания сперва в тюрьме, затем в ссылке. Я начал задумываться о будущем, прикидывая, что делать после окончания срока. Судьба моя, однако, решилась в более скором времени и совсем иначе, чем мне думалось.