Вопросы и ответы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Жизнь в тюрьме шла своим чередом, а следствие – своим. Мы с Кругловым определили параметры отношений, и оба придерживались их, не вступая в ненужную конфронтацию.

Обычной диссидентской допросной тактикой тех лет был отказ от дачи любых показаний и неучастие в следствии. Считалось, что таким образом допрашиваемый не скажет ничего лишнего, за что комитетчики могут зацепиться. Поначалу я следовал этой тактике, но вскоре решил, что буду отвечать на вопросы, относящиеся к моей собственной деятельности, поскольку я а) не считал ее преступной и б) ею гордился. Я объяснил это Круглову, подчеркнув, что отказываюсь отвечать на любые вопросы, касающиеся других лиц.

Происходило это примерно так:

Круглов. Согласно свидетельским показаниям (имя свидетеля), такого-то числа такого-то года вы передали изготовленную вами машинописную копию произведения Солженицына “Раковый корпус” такому-то. Вы подтверждаете данные показания свидетеля?

Радзинский. Не могу ответить на этот вопрос, поскольку мои убеждения не позволяют мне давать показания, касающиеся других лиц.

Круглов. Но вы подтверждаете, что изготовили машинописные копии данного произведения Солженицына с целью распространения? Этот вопрос относится исключительно к вам.

Радзинский. Подтверждаю.

Круглов. То есть вы признаете себя виновным в распространении клеветнической литературы, порочащей советский общественный и государственный строй?

Радзинский. Я не признаю себя виновным, потому что не признаю за властями право запрещать распространение тех или иных произведений, как и право считать их клеветническими. Ни у кого нет монополии на правду.

Я сознавал, что таким образом даю следствию основания для квалификации моих действий как преступных, а суду – для вынесения мне в дальнейшим обвинительного приговора, но решил отступить от обычной тактики диссидентов на следствии, поскольку не собирался скрывать свою деятельность. В отличие от большинства правозащитников, требовавших от властей соблюдения конституционных прав граждан (знаменитый правозащитный лозунг “Соблюдайте вашу Конституцию”), я не был согласен с самим определением основных свобод, как это было сформулировано в статье 50 тогдашней Конституции СССР:

Статья 50. В соответствии с интересами народа и в целях укрепления и развития социалистического строя (выделено авт.) гражданам СССР гарантируются свободы: слова, печати, собраний, митингов, уличных шествий и демонстраций…

Я не был правозащитником в классическом диссидентском понимании этого термина, то есть борцом с нарушением властью ее же законов: я был не согласен не с нарушением властью этих законов, а с самими законами. Я не мог согласиться с тем, что дарованные властью свободы можно использовать исключительно в целях укрепления и развития социалистического строя. А если я не согласен с принципами этого самого строя? Что тогда? Отказаться от свободы слова, печати и прочих свобод? Заткнуться и молчать? Оттого я охотно подтверждал свои действия, категорически отказываясь от любых показаний, относящихся к другим людям. То есть изготовлять изготовлял, распространять распространял, но от кого получил и кому передал – отвечать отказываюсь.

Круглов, впрочем, особенно не настаивал, поскольку его моя позиция вполне устраивала: она давала следствию возможность написать обоснованное обвинительное заключение.

Так, вызвав на допрос проходившего в это время службу в армии Сашу Лебедева, Круглов поинтересовался, давал ли я ему читать свои рассказы. Лебедев, не видя в этом ничего предосудительного, подтвердил, что давал, и это было занесено в протокол допроса. Затем следствие направило мои рассказы на экспертизу, и литературоведы в штатском написали экспертное заключение анализа текста, признающее мои рассказы содержащими клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй. Следствие в обвинительном заключении соединило показания Лебедева и данную экспертизу и установило, что я изготовлял и распространял антисоветскую литературу, что подтверждается показаниями свидетеля Лебедева.

Это было зачитано в суде, куда бедного Сашу привезли из армии как свидетеля. Судья – заместитель председателя московского городского суда Романов – потребовал от Лебедева подтвердить его показания, данные во время следствия. Это, кстати, дало основание многим нашим общим знакомым считать Сашу предателем, что абсолютно неверно: он был убежден, что в моих рассказах нет ничего преступного и потому во время следствия не скрывал, что я давал ему их читать. Как и он сам читал всем друзьям свои стихи.

Когда Лебедев на суде понял, что его показания на следствии являются основанием для признания меня виновным в распространении антисоветской литературы, он замолчал, подумал, а затем попросил суд дать определение термина “антисоветский”. Романов начал на него давить, взывая к Сашиной комсомольской совести и священному воинскому долгу. В конце концов Саша подтвердил свои показания во время следствия, отказавшись согласиться с распространением мною антисоветской литературы, поскольку не считал мои рассказы антисоветскими. Его отказ, впрочем, не остановил суд от признания меня виновным по данному (и всем остальным) эпизодам обвинительного заключения.

Круглов мне нравился: он был вежлив, приветлив и хорошо образован. Он читал те же “запрещенные” книги, что и я, – по долгу службы, и мы с ним много и охотно обсуждали эти книги, оставаясь каждый при своих взглядах. Он не пытался завоевать мое доверие, потому что оно не было ему нужно: КГБ арестовывал только тогда, когда собранные оперативниками сведения (прослушка, сообщения внедренных в диссидентскую среду “стукачей” и слежка) давали возможность обвинить подследственного в совершении преступления, независимо от его участия в следствии. Приятно, конечно, когда подследственный во всем признается и подтверждает имеющиеся у следствия данные, но не обязательно. И так сойдет.

О раскаянии речи не шло: следствие ни разу не подняло этот вопрос. Как ни разу Круглов не упомянул мою деятельность, связанную с Группой Доверия. Я ждал, когда следствие начнет вменять мне эпизоды по Группе, в основном из любопытства, потому что было интересно посмотреть, как они смогут превратить борьбу за мир в антисоветскую деятельность: это было бы достойно оруэлловского романа. Но этого не случилось: вероятно, у них была установка ни в коем случае не связывать мое дело с Группой. Впрочем, у следствия и так хватало материала для обвинительного заключения.

Материал этот, однако, по моему мнению, никак не тянул на 70-ю: да, изготовлял и распространял литературу, содержащую “клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй”; да, высказывал “клеветнические утверждения о якобы имеющихся в СССР нарушениях прав человека”. Но все это подходило под статью 190 (1) УК РСФСР: “Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй”.

Следствие же квалифицировало мои действия по куда более серьезной статье 70 (1), предусматривающей “лишение свободы на срок от шести месяцев до семи лет или ссылкой на срок от двух до пяти лет”, хотя никаких формальных оснований для этого не было. Думаю, Комитет понимал несоответствие моей деятельности вменяемой мне статье, и это понимание и отразилось впоследствии в вынесенном мне судом приговоре.

Я не скрывал того, что делал, поскольку не считал это преступлением. Я был не согласен не с отдельными действиями властей, а с самой сутью советской власти, узурпировавшей, по моему мнению, управление страной и право на идеологическую монолитность. В отличие от Андрея Синявского, мои разногласия с советской властью носили не эстетический, а принципиальный характер: я не признавал за советской властью монополию на власть.

Потому у меня нет и не было претензий к КГБ: меня посадили за дело (хоть и по неправильной статье). Если отказ подчиниться идеологической цензуре и смириться с установленными государством рамками моноидеологии являлся в СССР преступлением, то я был виновен. Скрывать же свою позицию я считал недостойным: ? la guerre comme ? la guerre.