А овца не кусается?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

А овца не кусается?

Ближе к зиме увиливать от работы стало еще труднее Иногда устраивались производственные собрания. На одном из них выступил и я, доказывая, что отказчики — самые честные люди.

— Поскольку труд создал человека, — говорил я, — он является необходимой потребностью. Если человека не тянет трудиться, значит, это какая-то патология, болезнь. Что же остается делать больному? Выйти на работу и своим участием в трудовом процессе снижать процент выработки всей бригады? Но ведь мы боремся за проценты! Такой человек вреден для всей бригады, всего отделения, всего лагеря. Это нечестный человек. Честнее, если он сознается, поборов в себе ложный стыд, что у него отсутствует присущий всем нормальным людям трудовой энтузиазм. И если начальство ему не посочувствует (ведь больных надо жалеть), то он, в силу, очевидно, недостаточно продуманных в биологическом отношении законов, добровольно пойдет в карцер. Я лично сознаюсь, что заболел социальной болезнью, и из высоких побуждений — поднять процент выработки нашего отделения — отказываюсь выходить на работу.

Начальник режима майор Лысук написал тогда письмо моей матери с просьбой воздействовать.

Отношения с Лысуком у нас были своеобразные. Он не был кадровым чекистом. То ли за глупость, то ли просто так, его перевели к нам из армии. Первое, что решил сделать Лысук, это покончить с лагерным воровством, грабежами и бандитизмом. Если до него на уголовников смотрели как на «друзей народа», помогающих администрации терроризировать «врагов народа» — интеллигенцию и антисоветчиков, — то Лысук повел с ворами беспощадную борьбу и навел заметный порядок. Человек он был экстравагантный: то верхом на лошади въезжал не только в зону, но и в барак, то затевал соревнование с каким-нибудь блатным — кто кого перематерит.

Однажды я потерял кепку и намотал в виде чалмы на голову полотенце, а чтобы оно держалось, заколол его орлиным пером. В таком виде я пошел на развод. Лысук рявкнул на меня:

— Это что за маскарад?

Я ответил, что в лагере нет заведенной формы головных уборов, другого у меня нет, а работать с непокрытой головой в жару вредно для здоровья. Он меня слегка толкнул в спину и сказал:

— Уходи отсюда, в карцер захотел.

Я пошел к бараку, но он окликнул.

— Ишь, обрадовался не работать! Ступай в строй!

Уголовники решили его выжить и написали Долинскому начальству заявление, что Лысук избивает заключенных. Было ли это в действительности, я не знаю. Для большей убедительности они решили приписать, что он избил и не вора — меня — на виду у всех зеков. Когда мне сказали об этом, я заявил, что ложных показаний давать не буду и расскажу, если будут спрашивать, как было. Тем не менее, они об этом все равно написали, и мне пришлось давать показания комиссии, которая приехала по этому поводу из Долинки. Я, конечно, рассказал, как было, а Лысука, по-видимому, ознакомили с протоколом допроса. Во всяком случае, мне казалось, что он проявлял ко мне симпатию.

Иногда он вел со мной воспитательные беседы о пользе труда. Иной раз я обещал исправно ходить на работу, но потом заявлял, что раздумал.

Однажды он зачитал мне открытку с ответом моей матери на упомянутое выше письмо, в которой говорилось «Если Вы не в состоянии перевоспитать моего сына, верните его домой, я займусь его дальнейшим воспитанием».

После ряда обещаний выйти на работу и ответов типа «Я раздумал», мне, в конце концов, перестали верить и я стал сидеть в карцере. Поскольку карцер был нужен для более серьезных нарушителей режима, меня перевели в барак инвалидов (основанием послужило то, что у меня в формуляре значилось — инвалид войны). Харчи туда возили в последнюю очередь — что останется — зато на работу не гоняли. Здесь я познакомился с профессиональным фокусником поляком Лисковским. В общении с ним я обогатил свой арсенал фокусов. В конце концов мне надоело бездельничать, и я был рад, когда друзья устроили меня в бухгалтерию выписывать ордера. Всегда с презрением относясь к взяточничеству, я был шокирован, когда заведующий птичником предложил мне два яйца, чтобы я обслужил его вне очереди. Я, конечно, отказался. Он обиделся и стал под меня подкапываться — доказывать, что я не на месте. Вскоре его самого сняли с работы, полгода спустя мы оба были изгои и он преподавал мне правила лагерной этики.

К весне ожидались массовые окоты овец и на фермы требовались люди. Меня как бывшего зоотехника отправили на окот, но уже, конечно, без всякого спецнаряда.

На Орумбае (участок, куда нас отправляли) была эпидемия бруцеллеза — очень неприятная болезнь, которой болеют и овцы, и люди. Начальник участка, капитан Золотарев, мало смыслил в сельском хозяйстве, но был лихой матершинник и самодур. Это про него ходил рассказ, как он обрушился на зека, толкавшегося возле конюшни:

— Почему волов, туды твою растуды, не запрягаешь?

— Ярма нет, гражданин начальник.

— Я тебе дам ярмо! Запрягай, тебе приказываю! Ярмо потом найдешь!

На Орумбай мне не хотелось…

Нас высадили из машины на площадке перед управлением. Здесь бродили овцы, собаки и капитан Золотарев. Ко мне подошла овца, явно прихрамывая (признак бруцеллеза). Я попятился от нее, чтобы не заразиться при контакте. Золотарев увидел меня и заорал:

— Ты что, очкастый интеллигент, овцы не видал, чего испугался?

Я ответил ему в тон:

— А она не кусается?

Не знаю, что больше разозлило капитана, мой ответ или хохот приехавших зеков. Он велел везти меня на той же машине обратно, заявив конвойному, что начальник, формировавший этап, мудак, если посылает ему на окот горожанина, ни разу не видевшего овец. Конвоир, видимо, доложил дословно, так как, выслушав его, начальник выразился еще крепче. Он меня отправил с первым же этапом опять на Орумбай, сообщив Золотареву, что я — разжалованный зоотехник.

С досады на первоначальный ляп, Золотарев назначил меня пасти самых калек — сакман, состоящий из больных овец или овец с больными ягнятами. Я быстро сориентировался и нашел преимущества своего положения.

Пастьба каждой группы овец имеет свои особенности. Бараны, например, в жаркие часы норовят очень быстро передвигаться против ветра. Пастухам приходится буквально бежать за ними. Это связано с некоторыми физиологическими особенностями баранов. Сперматозоиды созревают при определенной температуре. В холодное время яички подтягиваются к самому брюху и обогреваются. В жару они спускаются почти до земли и за счет испарения пота охлаждаются. Так как испарение на ветру усиливается, баран стремится двигаться против ветра. Зато в обратном направлении их удается гнать только утром или вечером, когда прохладнее.

При пастьбе сакмана (овцы с ягнятами) встречается другая трудность. Чем быстрее овца съедает окружающую ее траву, тем быстрее она двигается. Молочные ягнята быстро устают, в траве нуждаются меньше, поэтому отстают и их приходится подгонять. Кроме того, сосут они матерей не одновременно. Кормящая мать отстает от других и ее тоже приходится подгонять. От пастуха требуется сноровка, чтобы не упустить из виду отставшую овцу и не отпустить далеко остальных. Если какая-то овца сильно отстанет, она не догоняет своих подруг, а стоит и блеет, пока ее не слопает волк или не украдут.

Мой сакман растягивался больше других. Здоровые овцы и более взрослые ягнята бежали впереди, пощипывая еще не вытоптанную траву, а больные и малые тянулись длинным хвостом. Я назвал подобный строй кометой. В определенное время проголодавшиеся ягнята и отставшие матки с наполненным выменем начинали жалобно блеять. Ушедшие вперед родичи, по тем же причинам желавшие встречи, возвращались, и комета превращалась в эллипс.

Вскоре я сообразил, что овцам будет приятнее возвращаться, если их, кроме кормления, будет ждать и водопой. Поэтому я подгонял свой сакман к родничку, садился мирно читать, а голова кометы уходила в выбранном направлении. Потом, вбирая в себя хвост, голова возвращалась к водопою, овцы ложились пережевывать жвачку, и затем все повторялось сначала.

Наиболее трудоемкой работой был пересчет овец во время смены дежурства. Отару перегоняли через «раскол» — загон, в углу которого отверстие. Через него, как через воронку, проходят овцы. Обычно у раскола стояли принимающий и сдающий чабаны, бригадир, зоотехник или еще кто-нибудь из арбитров. Если количество овец у всех совпадало, прием-сдача считалась оконченной. Чаще всего счет не сходился и все начиналось сначала. Я проанализировал причины наиболее частых ошибок и пришел к выводу: 50 % ошибок происходит оттого, что считающий сбился, то есть отвлекся и забыл последнюю цифру; 30 % — не успел сосчитать, так как ягнята пробегают через раскол гораздо быстрее, чем овцы. Чтобы произнести (хотя бы про себя) двузначное число, надо затратить около секунды, а ягнята проскакивают штук по пять в секунду. 10 % ошибок получалось от того, что забывается число десятков (или сотен). Обычно счет шел так:…49, 50, дальше закладывался палец и опять: 1, 2,3….

Я сконструировал из жести и картона счетчик, наподобие того, который, как я потом узнал, применяется при счете эритроцитов в анализе крови, и дело пошло веселее.

Летом меня перевели в ночные чабаны. Ягнята подросли, отары стали голов на тысячу. Я следил, чтобы ночующих на тырле (место, где жвачные лежа пережевывают жвачку или спят) овец не растащили волки или люди… Читать было темно, я обычно смотрел на звезды, мечтал о России, а иногда от скуки даже сочинял бездарные стихи. Поскольку я знал им цену, то никогда после заключения их не читал, но уж, решив писать о себе правду, покаюсь и в этом. Вот два из них.

Ветер

Ничего нет противней на свете,

Чем шумящий в ушах неустанно,

Вечно дующий, злой, дикий ветер

По бескрайним степям Казахстана.

Ляжешь спать — не дает он покоя,

По степи разгулявшись волнистой.

Сядешь есть — и опять он с тобою —

Серой пылью швыряется в миску.

Не дает он прохлады в июле,

Суховеем засушит потоки.

Фонари у «ночного» задует

И помчится маршрутом далеким.

Иногда засвистит ураганом

Разыгравшийся ветер зимою…

И исчезнет вся степь за бураном,

Белоснежною став пеленою.

А закончив свой ветреный танец,

Вдруг затянет унылую песню,

Что он тоже бездомный скиталец,

Что он хочет грустить со мной вместе.

Затоскую тогда я по воле,

По оставшейся старенькой маме…

Ну, а ветер задует, завоет

И раздует печаль, словно пламя.

Степь

Степь сухая раскинулась морем вокруг…

Лишь над озером облако пара.

Среди желтой степи выделяется круг,

То на тырле ночует отара.

Тускло звезды блестят в набегающей мгле

И на западе отблеск заката.

В этот вечер так ясно припомнилось мне,

Что случилось со мною когда-то.

Подлетела машина к ступеням крыльца,

Зашуршав по асфальту панели,

И вошли в мою комнату два молодца —

В макинтоше и в серой шинели.

Первый ордер на арест мне тут же поднес,

Дав команду «Поднять кверху руки!»,

А другой по привычке затеял допрос,

Монотонно, зевая от скуки:

«Где родился, что делал и сколько Вам лет?

Отвечайте правдиво и честно» —

Я, присев на кровать, улыбнулся в ответ.

«Вам и так все отлично известно».

Покопавшись в шкафу, заглянувши под стол,

Полистали какую-то книжку…

Старший дал мне перо подписать протокол

И поднялся, портфель взяв подмышку.

«Ну, пойдемте!», — я понял тогда, наконец,

Что надолго лишился свободы…

И теперь стерегу в Казахстане овец

Эдельбаевско-чуйской породы.

Если читатель помнит эпизод с описанием моего ареста, он без труда уличит меня в неточности. Но ведь не случайно профессор Яичников отождествлял вранье с писанием стихов.