Полет с красными лампочками
Полет с красными лампочками
Через два дня мы снова ушли на «Молодежную» за тем же грузом — за взрывчаткой. Полет, как полет, но, видимо, Антарктиде уже не понравилось то, как мы ночью спокойно разгуливаем над ней. Она без всяких осложнений пропустила нас в небо залива Алашеева, подарила изумительной красоты закат — пылающее золотым багрянцем бесконечное пространство, настоянное на тончайших оттенках голубого, бирюзового, изумрудного, фиолетового и многих других цветов, в котором наш Ил-14 плыл маленькой серебряной рыбкой, раскинув плавники-крылья, сверкая белизной металла и неся на прозрачных кругах вращающихся винтов радугу. Мы смотрели на этот закат, как зачарованные. Изголодавшись осенью и зимой по краскам, которыми, оказывается, так богата природа, наши глаза упивались теперь этим великолепием. Мы были похожи на заблудившихся в пустыне мучимых жаждой путников, которые вдруг набрели на оазис. Только жажда наша была по обыкновенной красоте, мое «я» откликалось на нее всеми чувствами, хотелось плыть и плыть в океане цвета и света, испытывая неизведанное до сих пор наслаждение.
— Петр Васильевич, запроси-ка «Молодежку»...
Корнилов тут же откликнулся: «Ждем. На ВПП штиль, тишина...» Мы прошли второй, третий разворот и тут, на подходе к четвертому, нас тряхнуло. Я подумал, что это случайность, но очередной толчок, под правое крыло, заставил всех насторожиться. Небо оставалось таким же безмятежно чистым, поигрывало красками, но что-то уже изменилось. «Крыши» ледников, ясно видимые в прозрачном воздухе, вдруг начали дымиться. Я инстинктивно рванул свободный конец привязного ремня, плотно впечатал себя в кресло, и тут кто-то грохнул по Ил-14 снизу-сзади так, что он застонал. Костырев мгновенно убрал газ, мы навалились на штурвалы, отдавая их от себя, машина стала носом вниз, будто собиралась пикировать, но сделать ей это не удалось — какая-то неведомая нам сила потащила ее хвостовым оперением вверх.
— Держи ее, Женя, — успел процедить сквозь зубы Костырев, но он мог бы этого и не говорить — я уже слился с машиной, отдавая всего себя ей в помощь.
Ил-14 ухнул вниз, будто был не семнадцатитонной машиной, а перышком чайки, которым шторм играет у прибоя.
Скрежет металла, стон, двигатели срываются на визг. Тут же сбрасываем скорость, под нами невидимо и неслышно взрывается какая-то «бомба», и Ил-14 взрывной волной подбрасывает вверх. Он летит вперед «горбом». Приборы взбесились, стрелки мечутся на циферблатах, силуэт самолета на авиагоризонте пляшет какой-то немыслимый танец, и мне вдруг начинает казаться, что все это происходит не со мной. Штурвал будто живой начинает вырываться из рук. Пока укрощаем штурвалы, следует удар под левое крыло, за ним второй и тут же третий. Черт, хватит ли элеронов?! С огромным трудом вырываем Ил-14, но он опрокидывается теперь на левый борт, и мы проделываем те же операции, что и несколько секунд назад, только с противоположным знаком. Машина вдруг начинает дрожать как в ознобе, — помимо нашей воли ее забрасывает на критические углы атаки. «Только бы не сорвалась, — проносится мысль. — На такой высоте вывести ее не успеем». Реакция Костырева на каждое движение самолета мгновенна, и будь мы на Большой Земле, уже давно спокойно бы приземлились. Мне приходилось там попадать в болтанку, но даже самый свирепый певекский «южак» кажется легким ветерком по сравнению с тем, что мнет сейчас нас в своих объятиях. Страха нет. Все мысли заняты одним — как парировать очередной рывок невидимого, чудовищно мощного зверя, который мертвой хваткой вцепился в наш Ил-14 и треплет его, как охотничий пес подбитую птицу. Даже сквозь рев двигателей слышен скрип металла. Ил-14 теряет скорость и, несмотря на все усилия двигателей протащить его вперед, начинает плашмя проваливаться в пустоту, будто кто-то вдруг выдернул из-под нас весь воздух, на котором, как на сцене, мы выделывали свои танцевальные «па». Костырев отдает штурвал от себя, я помогаю ему, но сопротивление рулей высоты внезапно сходит на «нет». Машина замирает в шатком равновесии, словно ее вдруг поставили на острие иголки, и я чувствую, как все мы, глотнув воздух, замираем, боясь не то что шевельнуться, но даже вздохнуть. Кажется, сделай кто-то из экипажа одно неверное движение и машина скользнет в пропасть. Осторожно скашиваю взгляд на приборы, они тоже замерли «по нулям» — мы действительно стоим неподвижно на высоте в сотне метров.
— Не трогай ничего, Женя, — слышу голос Костырева, но даже голову повернуть к нему некогда. — Сейчас ударит снизу.
Нас тут же, словно по его команде, подбрасывает вверх.
— Бортмеханик, шасси на выпуск!
Его спокойствие действует и на меня, хотя выпущенные лыжи добавляют нам новых забот — это три паруса, в которые ветер вцепляется с удвоенной силой и теперь уже рвет машину, играя в смертельную игру и с ними. Ледник внизу раскачивается, как на качелях. Броски вверх — вниз, вправо — влево следуют один за другим, выбивая из привычного ритма работы сердце. Впрочем, какой привычный ритм? Мы с Костыревым ворочаем штурвалы и давим поочередно на педали с такой силой, что нам бы позавидовали иные тяжелоатлеты, но деваться некуда — успешно завершить полет можно только вот этой адской работой на двоих. «Нам легче, — думаю я, — мы участвуем в том, что называется посадкой. Ребятам хуже — им остается только ждать, чем закончится наша борьба...»
Поразительно то, что внизу под нами нет никакого движения снега, по которому можно судить о направлении и силе ветра.
Бросок. Сейчас должно рвануть вверх. Взгляд на вариометр — стрелка на нуле. Костырев резко сбрасывает газ, и лыжи касаются снега. Мы отдаем штурвалы — от себя, рулями высоты придавливаем машину к полосе. Хотя нам не слышно, что делается за бортом, но уже ясно — там ревет ветер. Катим на стоянку, осторожно подворачиваем нос вверх по ВПП и тут же аккуратненько спускаемся вниз. Все, приехали. Техники набрасывают на Ил-14 тросы с морскими болтами. Убираем газ, стальные нитки натягиваются, но держат машину с таким расчетом, чтобы она могла «играть» под напором ветра, поворачиваясь ему навстречу. Все эти мелкие детали отмечаю уже почти автоматически. Смотрю на секундомер и не верю своим глазам. Мы включили его, начиная строить «коробочку», то есть в тишине, покое, при полном штиле, которые подарили нам возможность полюбоваться закатом. На визуальную «коробочку» в «Молодежной», на посадку уходит обычно минут десять. Прошло двенадцать, но они показались мне вечностью.
Костырев молчит, устало положив руки на спицы штурвала. Хотел бы я знать, о чем он сейчас думает. Ил-14 вздрагивает под ударами ветра, но это уже дрожь скакуна, выигравшего в скачках главный приз. «И этот приз, — думаю я, — его и наша жизнь». Подкатывает станционный вездеход. Командир поднимается с кресла:
— Поехали домой, а то через полчаса здесь уже белого света не увидишь...
Мы одеваемся, берем свои рюкзаки и покидаем самолет. Он стоит, повернув нос навстречу ветру, и мне вдруг становится жаль его оставлять в темноте, один на один с набирающей силу пургой. Если бы мог, забрал бы с собой.
Ребята со станции торопят механиков, все еще колдующих над креплением машины. Горизонта уже нет, он смыт свирепеющим на наших глазах ветром. Косые широкие полотнища серого снега, начинают «бинтовать» окружающий мир. Я понимаю тревогу водителя вездехода — в пургу по Антарктиде лучше не бродить ни пешком, ни на транспортных средствах. Наконец, все в сборе. Мы выруливаем на пробитую к аэродрому от «Молодежной» дорогу, которая уже едва угадывается в свете фар. Сорванный ветром, а теперь еще и гусеницами, снег окутывает вездеход беснующейся белой массой, воруя видимость впереди, переметая колею. Ощущение такое, будто кто-то задирает «юбку» из снега, вспыхивающую за вездеходом, и накидывает ему на голову — на кабину. Я закрываю глаза, вручая свою судьбу водителю вездехода. Его опыт, интуиция, знание дороги должны помочь нам добраться до «нашего» дома. В жестком, холодном, грохочущем, пропахшем сгоревшей соляркой, бросающем тебя на все острые углы и очень тесном пространстве кабины, где мы кочуем сейчас, «наш» дом кажется поистине раем. Ледовый барьер, откуда мы можем загреметь, океан, в который можем уехать, если водитель ошибется, наполняют мир вокруг нас невидимой угрозой. Но вездеход упрямо движется вперед, и меня это успокаивает — если бы водитель сбился с пути, мы, по законам Антарктиды, должны были бы остановиться. А так... А так кто-то из наших провожатых уже кричит, стараясь перекрыть грохот, лязг гусениц и рев мотора:
— Ужинать будете в кают-компании или дома?
— Дома, — принимает решение Костырев.
... Несмотря на усталость, заснуть не могу. Закрываю глаза и словно снова оказываюсь в кабине, где меня качает, бросает вверх и вниз какая-то невидимая сила. Только теперь где-то в подсознании просыпается страх — это он не дает заснуть. Впечатление такое, что, если я усну, мы разобьемся, и, независимо от моей воли, я вздрагиваю каждый раз, как только сон начинает брать свое. А может, это и не страх. Я слышу, как ворочается в своем спальном мешке Костырев, как вздыхает Бойко, как пьет заготовленный с вечера холодный чай Серегин — мои товарищи тоже не могут заснуть. Но все мы молчим. Да и о чем говорить? То, что пережили, пересказать невозможно и незачем — каждый был участником трепки, устроенной нам Антарктидой, будто в напоминание о том, кто в этих широтах хозяин, а кто гость. Рассказать, объяснить что-то можешь лишь после того, как в душе состоялось движение тех или иных чувств и уже есть что вспомнить.
А что чувствовал я? Ужас? Нет. Страх? Тоже нет. Я изо всех сил работал, как биндюжник, управляя лошадью, которая вдруг понесла. У меня болит спина, потому что я вдавливал себя в спинку кресла всей мощью мышц моих ног — так плотнее сливаешься с машиной и точнее реагируешь на ее броски. Болят ладони и плечи, как после хорошей борцовской схватки, где противник был на три-четыре весовые категории тяжелее тебя. «Горят» ступни ног, которыми я упирался в педали управления... А страх? У меня просто не было времени испугаться. Ни времени, ни возможности. Но сейчас воображение услужливо рисует картину того, что с нами могло произойти. Мое «я», у которого впереди долгие часы отдыха, услужливо разматывает ее, как в кино, в котором я сам себе и режиссер, и актер, и зритель... И рождается трагедия, которой не было.
Пурга бушевала четыре дня. Еще несколько дней ушли на расчистку и укатку аэродрома, на заправку и подготовку самолета к вылету, на подвоз и погрузку взрывчатки. Связались с «Мирным» — у них стоит хорошая погода и прогноз не предвещает никаких неприятностей. Здесь ветер тоже стих, небо расчистилось, сумерки подкрались спокойные, нежно-розовые, и от той Антарктиды, что бушевала почти всю неделю, не осталось и следа.
— Пойдем в «Мирный», — сказал Костырев, вернувшись от метеорологов, где и принимается решение на вылет. — Засиделись?
Об этом можно не спрашивать: как в гостях ни хорошо, а дома лучше. Я вдруг поймал себя на том, что теперь, к концу августа, воспринимаю антарктическую станцию, лежащую за 2200 км отсюда, действительно родным домом. Прошло десять месяцев после моего отъезда из Москвы, а жизнь в столице нам кажется далекой и какой-то нереальной.
Занимаем свои места в кабине, прощаемся с Корниловым. Видно, с какой неохотой он отпускает нас в надвигающуюся ночь. Однако работа есть работа, а Николай Александрович — опытный полярник, который знает точную цену всему и в Арктике, и здесь. Работа — на втором месте после ценности (или вернее — бесценности) человеческой жизни. Вспыхивают две цепочки редких желтых огней, одна выше, другая ниже. Плошки зажгли. Выруливаем на старт, экипаж докладывает о готовности к полету.
— Женя, — напоминает Костырев, — главное — не дать ей возможности сползти вниз по уклону.
— Понял, командир...
— Тогда поехали.
Прощально мелькнули под нами огоньки на полосе, дробь ударов о неровности ВПП отыграла свою мелодию на корпусе Ил-14, и мы повисаем в воздухе. Медленный набор высоты, уборка лыж, и Ил-14 соскальзывает к морю. Айсберги огромными серыми «бородавками» разлеглись в заливе, барьер вырисовался черным зубчатым занавесом, отделяющим ледник от замерзшего океана, — мы легли на курс.
— Попью-ка я чайку, — сказал Костырев, снимая наушники, как только улеглись послевзлетные хлопоты. — Давай, Женя, командуй.
Пробегаю взглядом по приборам — все показатели в норме. «Так, наверное, пастух пересчитывает овец после возвращения домой», — думаю я, и ко мне приходит умиротворение. Нет, это не равнодушие, не самообман, граничащий с безразличием, а чувство покоя в душе, когда мир по-доброму, без единого намека на угрозу, принимает тебя и твоих товарищей. Машина идет вверх тяжело, и я ощущаю, как непросто отвоевывают двигатели каждый метр высоты у неба. Медленно разворачивается пространство под нами, тягуче течет время. Плоское небо и плоский ледник смыкаются справа по горизонту, как створки гигантской западни, которая заряжена кем-то, но еще не захлопнулась. От этой нелепой мысли — ну, не может же небо упасть на землю! — меня пробирает легкий озноб.
— Штурман, удаление?
— Полста километров отошли от «Молодежной».
— Бортрадист?
— Связь держу, но появляются помехи.
«Помехи, помехи... Неужели погода все-таки не даст нам спокойно дойти до «Мирного»? — думаю я. — Похоже, что Антарктида слишком спокойно выпустила нас в этот рейс. А помехи — это привет от нее, родимой».
Возвращается Костырев:
— Иди, подкрепись — ночь длинная, работы будет много. Межевых в роли гостеприимного хозяина колдует над плитой в
грузовом отсеке. Почему-то в полете еда кажется вкуснее, чем в кают-компании на Земле.
— Данилыч, как ты думаешь, почему в самолете еда кажется вкуснее?
— Это, когда готовлю я, — не задумываясь отвечает бортмеханик, — а когда Жилкинский — можешь сюда и не приходить.
— Ты Веню не обижай, — присоединяется к нам Серегин, — и, вообще, поскромнее надо быть.
— При чем здесь скромность? — пожимает плечами Данилыч. — Конечно, вы оба молодые, вам что ни дай, все съедите и даже вкуса не успеете почувствовать. И Жилкинский тоже из вашей компании — не то что мы с командиром...
Серегин с Межевых затевают легкую перебранку, спорят о том, кто в экипаже самый большой гурман, какая кухня лучше — русская, грузинская или армянская и кто из них чего бы больше съел. «Мне хорошо с ними, — думаю я. — Настоящие профессионалы, отличные мужики. Вот еще почему мне так спокойно здесь».
Допиваю кофе, возвращаюсь в свое кресло. Костырев, взглянув на меня, кивает головой вперед:
— Видишь?
Вправо и влево, насколько хватает глаз, белесой стеной стоит облачность. Под ней — черная тень, укрывающая и ледник, сползающий с материка, и морской лед на всю ширину горизонта. Глубины в этой черноте нет, она кажется плотной материальной субстанцией, затопившей все видимое пространство между пеленой облаков и льдами.
— Вижу. Как пойдем?
— Думай...
Легко сказать... Облачность лежит низко, и мы можем нырнуть под нее, но где гарантия, что она не придавит нас до высоты айсбергов или островков, которые здесь иногда встречаются. Порой даже один из них может оказаться опасным, если не ведаешь, где точно он лежит. К тому же мы не знаем направления ветра под облаками, а
значит, не сможем точно определить величину сноса машины. В темноте, не ровен час, машину потащит на ледник, а он здесь мощный, круто уходит вверх...
Идти вверх, на ледник? И л-14 залит топливом под самые пробки, две тонны взрывчатки на борту, а если начнется обледенение? Вытянут ли движки такую тяжесть на купол? К тому же идти придется в облаках, не видя подстилающую поверхность. Какое давление здесь — не известно, выставить точно высотомер не сможем, и кто быстрее — мы поднимемся над ледником или он «подползет» под нас, — никто сейчас сказать не сможет.
Ладно, еще вариант. Сейчас зима, облачность в эту пору года не должна быть мощной. Пробить ее и пойти над облаками? А если движок откажет? Садиться вслепую с таким грузом, как у нас? Положим, груз можно сбросить, но сколько на это понадобится времени?!
Вернуться в «Молодежную»? Но это не так просто...
— Командир, — Бойко словно прочитал мои мысли, — Корнилов передает, что они закрылись. Сильный ветер, снег, видимость на нуле.
— Спасибо, Петр Васильевич.
Итак, все ясно — назад дороги нет. Барьер, плывущий справа черной обрывистой плоскостью, начинает мутнеть — мы входим в облачность.
— Экипаж, — голос Костырева спокоен и деловит, — попробуем пробить облачность над морем. Сейчас зима, не думаю, чтобы она оказалась нам не по зубам. Прошу всех быть повнимательнее.
«Что ж, вот и кончился анализ вариантов, — думаю я, — но если бы мне пришлось принимать решение, я выбрал бы именно это». Потуже пристегиваю себя к креслу. Серые мутные пятна налетают на остекление кабины — кажется, кто-то швыряет в нас тряпками. Барьер начинает играть в прятки, — то исчезает, то появляется, чтобы тут же снова нырнуть под облака. Ил-14 словно вязнет в окутывающей плотной мгле.
Костырев держит машину в наборе высоты, но если уходить от земли так медленно, как сейчас, облачность пробьем не скоро.
— Командир, может, добавить газку? Быстрее вылезем наверх. Он смотрит на приборы, потом на меня:
— Топливо, Женя, — это наш главный козырь сейчас. Нам топать еще долго, и кто знает, что ждет впереди, Пока у тебя есть топливо, ты — король. Сейчас еще нет обледенения и болтанки и потому спешить вверх не будем.
— Ясно...
Но болтанка, а за ней и обледенение не заставили себя ждать. «Похоже, мы все глубже заползаем в гнилое место, — думаю я, глядя на тускнеющий на глазах аэронавигационный огонь на конце крыла. — Облачность уплотняется и его видно все хуже». Машину плавно, словно на большой пологой волне, поднимает и опускает, и тут же она попадает в зону турбулентности. Нас начинает швырять, как в байдарке на горной реке. Скорость снижается на пять, десять, пятнадцать километров в час.
— Данилыч, — Костырев все так же спокоен, — похоже мы начинаем хватать лед. Открой заслонки подогрева воздуха и попробуй побороться с обледенением.
— Сделано, командир.
Костырев добавляет мощности двигателям, чтобы побыстрее всплыть из этого океана мрака к звездам, но не очень-то они нас ждут. Во всяком случае, пляшущая стрелка вариометра танцует в пределах нескольких метров, что может означать лишь одно — высота прирастает медленнее, чем нам бы хотелось. Возвращается Межевых, усаживается на свое место между мной и Костыревым, резким движением затягивает привязной ремень.
— Женя, посмотри, что за бортом, — просит Костырев. Достаю хранящийся справа от меня в специальном углублении фонарь, включаю его. Картина, которую вижу сквозь затянутое морозной дымкой боковое стекло, мягко говоря, нерадостная. Крыло и капот двигателя сверкают словно хрустальные.
— Командир, лед прозрачный и прихватили его немало.
— Дай-ка фонарь.
Костырев осматривает левое крыло. Прозрачный лед — самое большое зло, которое рождается в процессе обледенения. Он нарастает быстро, ложится плотно, словно клей, изменяет профиль крыльев, оперения, лопастей винтов, что приводит к потере аэродинамических качеств машины и интенсивному увеличению веса. Костырев возвращает фонарь:
— Похоже, придется поработать...
Болтанка усиливается, лед нарастает, я ощущаю его тяжесть каждой мышцей рук и ног, поскольку все энергичнее приходится действовать штурвалом и педалями. Ил-14 валится на правое крыло, а когда мы парируем это его движение, выравнивается и, «хлопнув» элеронами, тут же начинает крениться влево. И это раскачивание, и попытки самолета то задрать нос вверх, то рвануться в пике, приходится пресекать, мгновенно реагируя на каждый удар стихии, разбушевавшейся в небе. У нас нет права на малейшую ошибку. Секунды кажутся минутами, минуты — часами, часы — вечностью... Мыслей никаких нет — все силы уходят на борьбу со штурвалом и педалями, и наступает момент, когда мне начинает чудиться, что Ил-14 затеял с нами игру, сам того не понимая, чем она может кончиться и для него, и для нас. Высота две тысячи пятьсот метров... И экипаж, и двигатели начинают ощущать нехватку кислорода.
— Командир, если идем правильно, мы где-то на траверзе озера Ричардсон.
Костырев едва заметно кивает головой — приходится экономить каждое движение. «Ноги и руки дервенеют, надо...» Но я не успеваю закончить мысль — на меня совершенно неожиданно наваливается Межевых и пытается через лобовое стекло разглядеть что-то в темноте. Что-то, что притягивает его, как магнит. Мне и без того трудно держать машину в нужном положении, а тут еще Данилыч давит всей своей массой. Силуэт самолетика на авиагоризонте начинает угрожающе клониться влево, усталость вмиг сброшена, мозг работает холодно и четко.
Костырев приходит на помощь:
— Толя, не дави ты так на второго пилота — задушишь, — слышу непривычно ласковый голос командира. — Да и что ты в такой тьме увидеть хочешь?!
Быстрым движением добавляю мощности двигателям, они тут же «откликаются», управлять машиной становится легче и можно немного размять онемевшие руки и спину.
— Ничего, Толя, ты просто устал, — голос Костырева звучит все так же успокаивающе. — Иди, отдохни, попей чайку, ты, ведь и так уже которые сутки на ногах. Тебя сменит Жилкинский, он немного отдохнул.
Межевых тяжело поднимается и уходит в грузовую кабину.
— Озеро Ричардсон... Серегин напомнил о нем.
Черт! Как я не догадался сам?! За несколько месяцев до нашего прихода в Антарктиду два экипажа Ан-6 забросили на это самое озеро геологов. По рассказам тех, кто там бывал, место глухое, неприветливое. Вода промерзла до дна. Разбили полевой лагерь, поставили палатки, оборудовали стоянки для самолетов. Но начался ураган. Бортмеханики — наш Данилыч и Саша Батынков, которые в это время находились на Ан-6, попытались спасти машины: загрузили в них балласт, привязали машины, как сумели. Но ничего не помогло — оба Ан-6 сорвало с якорей, перевернуло на спину, поволокло... Здорово помяло Межевых, получил переломы Батынков. Но дело не в физических травмах. Похоже, непредсказуемость, коварство, мощь, с которыми Антарктида в течение нескольких минут расправилась с машинами и людьми, оставили свой неизгладимый след в душе Данилыча. И вот теперь, в условиях тяжелейшего полета, при одном упоминании названия озера, возможно, сработал какой-то спусковой механизм и что-то в подсознании на миг дрогнуло. Перегрузки двух экспедиций — предыдущей (восьмой) и нашей (девятой), в которых он работал, усталость, накопившаяся за последние рейсы, чудовищное напряжение сегодняшнего дали себя знать.
И если я сейчас рассказываю о нашем полете, не упуская ни одной малейшей детали, то только в надежде, что он научит тех, кто летает в высоких широтах, более бережно и чутко относится к тем, кто рядом...
... Стрелки на приборах, бледно фосфоресцируя, мечутся, дрожат, становятся толще, призрачней — глаза так устали, что, когда плотно сжимаешь веки, давая им на миг возможность отдохнуть, вместо обычной в таких случаях успокаивающей темноты — видишь лишь чудовищную пляску серебристых, красных, желтых, голубых искр.
Страшно, до физической боли, хочется курить. Не пить, не есть, не спать, не отдыхать — курить. Но даже на одну затяжку сигаретой нет времени — от штурвала нельзя оторваться ни на секунду, он, как живой, бьется в руках, пляшет, замирает, вырывается...... Все чаще усталый мозг вынужден давать команду пальцам, уже давно потерявшим чувствительность: «Держать! Держать!...» Руки чужие.
— Штурман, где мы?
— По расчету проходим «Моусон»...
Голос у Серегина тусклый, что может означать лишь одно — Юра вымотан до предела. Вот кому я сейчас не завидую, так это ему — на протяжении нескольких часов он вынужден в ревущем, прыгающем, темном мире, который болтает Серегина, как моряка в хороший шторм, считать, считать, считать до одури, умножая, деля, складывая и вычитая тысячи цифр, пытаясь прийти к какому-то результату, определить скорость, время, снос, придать этим данным какой-то смысл, загнать в сетку координат на карте точку, которая и есть все мы — шесть человек, движущихся в небе в сторону «Мирного». В который раз включены рулежные фары, и опять поток трассирующих очередей из миллионов снежинок бьет в остекление кабины. Возникает ощущение, что начинают гореть подошвы унтов. Невольно перевожу взгляд вниз, на ноги — нет ни дыма, ни огня. Значит, вот как дает себя знать многочасовая работа с педалями управления в условиях болтанки — жжет подошвы, будто у меня под ногами не холодный металл, а угли костра.
— Бортрадист?
— «Гухор», командир, — Петр Васильевич словно извиняется за то, что в эфире тишина. «Гухор» на языке полярных радистов означает непрохождение радиоволн. Бойко редко употребляет этот термин, только тогда, когда этот самый «гухор» съедает все его бесконечное терпение, с которым он ищет в эфире отклик на свой зов.
Прошли «Моусон», австралийскую полярную станцию. Прошли, если... расчеты Серегина соответствуют истине. Но всем уже давно ясно, что ориентировку мы потеряли, и где находимся сейчас, не сможет сказать никто в мире. «Моусон» нас не слышит — там, внизу, стоит глубокая ночь и люди спят. К тому же, наверняка, у них бушует пурга. Да и не предупреждали мы их о том, что будем над ними лететь.
Костырев потихоньку убирает мощность двигателей, экономя топливо, и Ил-14 все больше «повисает» у нас на руках. Я понимаю, что он абсолютно прав — за это время нас могло снести в море, на ледник, к черту на рога, а выбраться к «Мирному» мы сможем, если будет на чем лететь. Но чем меньше скорость, тем тяжелее пилотировать машину, а силы у нас с командиром и так на пределе.
— Михаил Васильевич, похоже, мы ушли из зоны обледенения, — говорю я, и голос кажется чужим после долгого молчания. — За бортом минус тридцать.
— Вижу. Сейчас немного разгоним машину, разогреем ее. Высота три тысячи сто метров. Костырев чуть отдает штурвал от себя, и кажется, что Ил-14 с облегчением принимает этот подарок. Скорость нарастает, улучшается продувка противообледенительной системы, увеличивая количество теплого воздуха, которого ей так не достает.
«Теперь его должно хватить для сброса льда, — думаю я. — По-моему, болтанка стала поменьше. Или я настолько устал, или так к ней привык, что это мне кажется?» Нет, машину стало бить меньше, да и приборы говорят то же самое.
Сплошная чернота за остеклением, в которой мы так долго шли, что, казалось, она никогда не закончится, вдруг редеет, перед нами распахивая занавес, пропуская в звездное небо. Мы пробили обширнейший циклон, пройдя в нем с запада на восток... Сколько же мы пролетели?
— Женя, включи автопилот.
— Сделано, командир.
— Штурман, «хватай звезды».
— Уже беру.
Мы выскочили на чистую «поляну», но облака уже снова чернеют впереди огромными горами. Включаю автопилот, опускаю руки, несколько раз сжимаю пальцы. Тупая боль разливается по ладоням, суставам, мышцам. Выйти, размяться? Но уже снова начинает побалтывать, мы опять влезаем в облачность.
— Штурман, где мы?
— Идем на восток...
— Это все?
— Все.
Юра успел по звездам лишь приблизительно определить местонахождение самолета. Не густо. Значит, полную ориентировку восстановить не удалось. В этом нет ничего странного, наш Ил-14 слишком долго был игрушкой ветров, присутствие которых мы так отчетливо ощущаем собственными руками и ногами. Но куда они нас носили и несут? Болтанка, которая снова треплет нас, в Арктике показалась бы мне сильной, а здесь выглядит весьма умеренной. Все познается в сравнении. Включаю фары, их мертвенно-белый свет упирается в экран — мы в облаках. Нет, он нам ни к чему.
— Пойдем на север, может, услышим «Мирный», — в голосе Костырева нет и намека на волнение. — Петр Васильевич, будь начеку.
Высота три тысячи, курс триста шестьдесят градусов. Итак, командир решил применить испытанный метод восстановления связи, который открыли те, кто летал здесь до нас. Суть его в том, что над морем, где повышенная влажность и другой состав атмосферы, радиосвязь восстанавливается быстро. Над ледником ее либо вообще нет, либо она хуже, чем над водой.
Время, кажется, уже давно идет по своим законам, то убыстряя, то замедляя ход. Все чаще бросаю взгляд на топливомер. Ловлю себя на том, что начинаю мыслить так, как Ил-14, если бы был живым существом. Я чувствую его, как собственное тело, — сейчас нам очень трудно, и мы устали.
В кабине становится теплее, но это я замечаю как-то мимоходом. Костырев снова сдвигает рычаги управления двигателями чуть назад — тембр их гула становится ниже, а скорость Ил-14 падает до двухсот пятнадцати километров в час. «Он почти «вывесил» машину, мы на грани срыва в глубокую спираль, — совершенно спокойно думаю я. — Пилотировать загруженный Ил-14 на такой скорости в неспокойной атмосфере не просто тяжело — предельно трудно». Оглядываюсь назад и ловлю совершенно измученную улыбку штурмана. Серегина, похоже, здорово укачало, его лицо даже в желтом свете лампы, кажется серым. Молча, сутулясь, неподвижной глыбой застыл за моим левым плечом Жилкинский. Петр Васильевич Бойко отстукивает точки и тире, которые вот уже десятый час никто не слышит, хотя, по расчету, «Мирный» должен находиться уже недалеко.
Снова взгляд на приборы. Топливо, топливо...
— Ну что, бортрадист?
— Пусто, командир.
— Тогда возвращаемся на юг.
Значит, «Мирный» нас не слышит. Мы или не «доехали» до него, или он уже позади. В кабине внешне ничего не изменилось: так же молча пилотирует самолет Костырев, Жилкинский сидит чуть позади, упершись локтями в колени, что-то считает Серегин и стучит ключом Бойко, но я ощущаю, как нарастает напряжение. Оно просачивается из темноты за бортом, из радиомолчания мира, к которому наш бортрадист пытается пробиться россыпью точек и тире... В сигналах нет никакой интонации, они не окрашены ни тембром, ни теми чувствами, которые вольно или невольно выдает голос человека, но я — то знаю, что за сухим постукиванием ключа кроется уже нечто большее, чем желание сказать, что мы еще в полете.
Костырев снова чуть убирает ручки газа назад. Непосвященному человеку это мало о чем говорит, но для нас, членов экипажа, в этом движении раз за разом открывается океан информации — значит, машина стала еще легче, потому что топлива с каждой секундой становится все меньше. Нам нужно его экономить, максимально снизив расход, чтобы подольше хватило. Мы не знаем, где находимся, и не можем рассчитать, когда совершим посадку... Даже в едва уловимом движении руки командира заметно нарастание напряжения.
От той праздничности, жажды работы, с которыми мы взлетали с «Молодежной», не осталось и следа.
Снова поворачиваем на восток — штурман убежден, что до «Мирного» мы не дошли. Серегину сейчас труднее всех — в первую очередь в его обязанности входит (как написано во всех документах) «предупреждение случаев потери ориентировки», а ее-то мы и лишились. В экипаже — профессионалы, все понимают, что вины штурмана в этом нет, но я хорошо знаю Серегина — в душе он все равно считает, что наши блуждания в неизвестности — его вина. Даже если бы все мы сейчас начали разубеждать его в этом, у нас бы ничего не вышло. Так бесполезно разубеждать любящую мать, что в несчастье, которое случилось с ее ребенком, даже вдалеке от нее, нет ее вины. «Не доглядела», — говорит она...
Снова поворот на север, тишина в эфире, возвращение назад, полет на восток...
— Будем снижаться, — сказал Костырев. — Попробуем выйти под облака.
Я взглянул на высотомер. 2500 метров... Если мы недалеко от «Мирного», то запас высоты у нас есть. Во всяком случае до 1500 — 1200 метров особых неожиданностей быть не должно. А если нас забросило на купол? Снижаемся очень медленно, по одному метру в секунду, осторожно, если можно так сказать, почти наощупь.
Под облака вышли минут через сорок. Мы поняли это по едва заметному отсвету зари впереди. Значит, идем на восток правильно. Связь, где связь?! Мир вокруг нас окутан серой пеленой, кроваво-красное пятнышко впереди не в счет, этого света не достаточно, чтобы мы могли увидеть, что под нами. Радиовысотомеру доверять нельзя — он «прошивает» фирн, часть ледника и показывает не истинную высоту машины над подстилающей поверхностью, а «цену на дрова», как любит говорить Миньков. Каково-то ему сейчас в «Мирном»? Мы взлетели с «Молодежной» уже больше двенадцати часов и с тех пор растворились в бесконечном морозном мире. Какие мысли только не приходят в такой ситуации, чего не нарисует воображение?... Связи нет. Значит, ледник где-то рядом. Это невозможно объяснить, но я его чувствую. Огромный черный зверь затаился в засаде где-то справа и равнодушно ждет, когда мы перестанем бороться.
Снова поворот в сторону моря. Костырев, видимо, тоже ощущает присутствие ледника, потому что разрыв во времени между галсами становится короче, и на юг мы не лезем.
— Черт! Все-таки загорелись...
Комментарий Костырева короткий, но и без него всем ясно — топлива осталось минут на сорок — сорок пять на нормальном режиме, потому что на приборной доске вспыхнули красные лампочки аварийного остатка горючего. На «затянутом» режиме работы двигателей его хватит на час или чуть больше, но от этого не легче. Мы по-прежнему не знаем, где летим. Полоска зари на востоке становится все шире, ее отблеск чуть подсвечивает кромку облаков, под которыми мы ползем, но внизу все так же темно.
— Командир... — в голосе Бойко прорезается что-то, что заставляет нас замереть, — командир, есть связь с «Мирным»!
«Где вы там болтаетесь?» — в этой фразе Минькова все пережитое им за ночь: тревога за нас, мучительное ощущение беспомощности, когда ничем не можешь помочь экипажу, затерянному в ночи, радость, что мы вышли на связь...
«Идем под облаками. Что у вас?»
«Погода отличная. Видимость километров пятьдесят. Небо чистое».
«Мы не знаем, прошли вас или нет»...
Костырев разворачивает Ил-14 на юг. Через семь минут полета связь прерывается. Значит, ледник где-то рядом, может даже под нами.
Светает. Вот я уже ясно вижу лица Костырева, Жилкинского, Серегина, Бойко... «Неужели и у меня такое же серое и усталое лицо?» думаю я, но эта мысль тут же исчезает. Мозг работает четко, ясно, но только в том «диапазоне», в котором идет полет.
— Похоже, до «Мирного» мы еще не доехали, как считаешь, штурман?
— Я почти уверен в этом, командир.
Костырев снова «прибирает» газ. Мы понемногу снижаемся. Ил-14 еще на какую-то невидимую величину приближается к той кромке, за которой нас подстерегает сваливание, и потому приходится искать в себе все новые и новые силы, чтобы удержать машину от этого. Уже дважды мне казалось, что их у меня больше их не осталось, и я чисто инстинктивно добавляю газ, увеличивая скорость, чтобы стало хоть чуть легче держать машину в полете. И оба раза Костырев, не говоря ни слова, «подбирал» газ.
Рассвет берет свое. Мир вокруг нас начинает обретать очертания. Под нами серая пустыня, но понять, что это — шельфовый или материковый ледник, невозможно. Скорее всего, шельфовый, потому что в нескольких минутах полета на север прорезается связь с «Мирным», а здесь — тишина. Радиовысотомер показывает, что мы идем высоко, но снег вот он, метрах в трехстах. Красные лампочки продолжают гореть. Их свет режет глаза, кажется невыносимо ярким, хотя я понимаю, что это не так.
— Экипаж, пока есть топливо, начнем подыскивать площадку для посадки, — Костырев невозмутимо спокоен, будто нет у нас двух тонн взрывчатки за спиной и коробки с детонаторами у меня под сиденьем, и мы не бредем неизвестно где, а совершаем прогулку. — Второму — пилотировать по приборам, не отвлекаясь ни на что. За пятнадцать — двадцать минут до посадки груз отправим за борт...
Сколько на земле не проигрывай ситуации с вынужденной посадкой, все равно в реальной обстановке она всегда неожиданная и более жесткая из-за дефицита времени.
«Пилотировать по приборам»... Легко сказать. Почти тринадцать часов в кресле превратили твое тело в комок непослушных, пропитанных болью мышц и суставов, которым приходится приказывать сделать то или другое движение. В обычной жизни кажется, что мое тело и есть я. Но сейчас это лишь живой инструмент, механизм, который преобразует информацию, которую я получаю с приборной доски, в прямолинейный полет Ил-14 на определенной высоте.
— Командир, трещины...
— Вижу.
— Это какой-то доисторический бедлам, — в голосе Серегина удивление, — я ничего подобного никогда не видел.
— Неуютное местечко, — тянет Жилкинский.
— Разговорчики, — обрывает всех Костырев, — всем усилить внимание.
То, что видит экипаж, не для меня. Мой мир — это доска с круглыми черными глазами приборов, по которым я определяю состояние нашего самолета и его положение в вымороженном и пустом пространстве. Где ты, «Мирный»? Твой голос мы откуда-то изредка слышим... Почему ты играешь с нами в прятки? Где наш аэродром, такой родной и знакомый до последнего передува? Антарктида молчит. Она ждет. Угрюмый свет красных лампочек — это «таянье» топлива в баках. Но пока они горят, у нас остается надежда.
Как на посадке пролетевшую мимо бумажку, или птицу, которые фиксируешь в зрительной памяти, не отрываясь от управления, так и сейчас на какое-то мгновение в поле зрения что-то мелькнуло.
— Черная точка на горизонте, — кажется, я сказал это тихо, но все услышали. Приник к лобовому стеклу Костырев, Жилкинский сжал мне плечо, тоже рванувшись вперед.
— Гаусберг, — в голосе Серегина зазвенела радость. — Это Гаус!
— Не может быть, — почему-то вырвалось у меня. Напряженность в кабине сменилась радостью и возбуждением. Наверное, так чувствует себя команда терпящего бедствие корабля, когда услышит чей-то крик: «Земля!»
— Мы над Западным шельфовым ледником, — Серегин отлично изучил этот район раньше и по картам, и в полетах, которые мы здесь выполняли. — А чернеет северная сторона горы Гаусберг. Она, как уголек, видна на белом. С юга, с ледника мы бы ее не заметили — она снегом забита. Женя, держи курс на нее...
Мы молчим, а Серегин говорит, говорит... Что же, он имеет на это право. Ночью в облаках, без радионавигационного обеспечения с «земли», не зная, в какие игры играют с нами ветры, всего лишь один раз «ухватив» звезды, Серегин, все-таки вел нас правильно. А ведь мы еще и семь раз меняли курс, уходя в море на поиски связи... Тринадцать часов он жил в мире цифр, уравнений, формул, боролся с Антарктидой, которая воровала скорость, сбивала с курса, прятала звезды и вынуждала лгать компасы. Гора Гаусберг, на которую мы теперь шли, стала судьей в этой схватке. Сейчас победил Серегин. Антарктида этой победы не простила. Через двадцать два года она «отыгралась» здесь же на экипаже Виктора Петрова, а пока...
— Штурман, потопаем в «Мирный» вдоль берега, не над ледником. Курс?
— Командир, курс сто двадцать два градуса.
Костырев мог и не задавать этот вопрос — ориентировка восстановлена, видимость улучшается, — вон уже видна группа знакомых айсбергов. Но надо же воздать должное штурману за его работу, даже если полет еще не закончен?! Я глубоко вздохнул один раз, второй... Дышится легко, хотя красные лампочки горят по-прежнему. Но теперь в их свете уже не было тревоги. Ну, подойдет горючее к концу, значит сядем на припайный лед. Даже если повредим лыжонок, у Минькова два Ли-2 в полной готовности к вылету стоят. На них нам и топливо подвезут, и людей подошлют для ремонта. Лед крепкий, за зиму набрал толщину, по нему и тягачи смогут пройти. В любом случае мы уже почти дома, и Антарктиде машину не отдадим. А вот при вынужденной посадке на куполе, в незнакомом месте, она могла бы и поживиться нашим Ил-14, если бы мы подломались серьезно.
— Командир, есть дальняя связь.
— Запроси погоду, Петр Васильевич. И скажи, что идем домой, хотя горючее на пределе. Пусть готовятся к приему.
Костырев снова убирает газ, но теперь это не вызывает во мне никакого внутреннего протеста, да и управлять легче при хорошей видимости. Уж очень не хочется садиться во льдах, создавать хлопоты и людям в «Мирном», и себе. Пришло какое-то успокоение, появились силы, наверное, в спорте это называют «вторым дыханием». А может, просто срабатывает притяжение «Мирного» и мое уставшее до предела тело, подлетая к родному аэродрому, бросило в работу последние резервы?
— Командир, я кофе приготовил. Костырев вопросительно смотрит на меня.
— Пейте, Михаил Васильевич, я в норме.
Межевых приносит чашку командиру, и тот пьет горячий кофе, не покидая кресла. Затем наступает моя очередь.
— Погода в «Мирном» звенит, — Бойко рад нам сообщить хорошую новость.
— Попроси, пусть пустят несколько ракет.
Мыслей никаких нет. Все внимание на приборы и, конечно, топливомеры. Никогда бы не поверил, что они могут гипнотизировать, но это так. Держась взглядом за береговую черту, скользящую справа, я, кажется, ни на миг не выпускаю из поля зрения и стрелки, дрожащие у нулей. В кабине снова повисла тишина. Костырев «вывесил» Ил-14 на лезвии бритвы. Самолет подрагивает, словно по нему вдруг пробегает дрожь озноба — он идет по невидимой кромке, которую мы оба ощущаем всем своим существом.
— Командир, вижу ракету, — в голосе Серегина не осталось и следа от былого возбуждения.
Костырев молча кивает головой. Внизу под нами медленно — слишком медленно! — ползут места, над которыми мы можем бы лететь даже с закрытыми глазами. Стрелки уже прочно легли «по нулям», красные лампочки светят равнодушно — свое дело они сделали, в баках остался незамеряемый остаток топлива.
— Васильич, скажи Минькову, что садиться будем с ходу.
— Хорошо, командир.
Двигатели гудят ровно, но мне вдруг начинает казаться, что в их работе что-то меняется. Нет, обороты, температура головок цилиндров, масла, давление в системе — норме.
— Выпустить шасси, — голос у Костырева бесстрастный и спокойный.
— Шасси выпущено.
Острова Строителей приближаются справа и спереди. Они что — застыли?
— Вижу ВПП, — это Серегин.
Все. Если раньше еще была возможность уйти куда-то в сторону, то теперь мы можем сесть только на полосу. Заходим с запасом высоты. Скорость, закрылки, скорость снижения, удаление, высота... Мозг работает в привычном режиме, просчитывая входящую информацию, а руки — ноги доводят команду до машины. Проходим барьер.
Выравнивание. Ил-14 чуть приподнимает нос и лыжи едва слышно касаются снега. «Полосу-то как хорошо укатали, — проносится мысль, и тут же ее сменяет другая. — Что с левым двигателем?» А ничего... На пробеге он «съел» последнее топливо и заглох. Подошел тягач, подцепил Ил-14 и потащил на стоянку.
Я вдруг поймал себя на том, что не чувствую ни радости, ни какого-то облегчения, только опустошенность. Не хочется говорить ни с кем и ни о чем. Ну, пришли и пришли... Молча оделись, так же молча вышли из самолета. Миньков, нужно отдать ему должное, тоже не стал ни о чем спрашивать, лишь сказал:
— За машину не беспокойтесь. Давайте, артель, домой... Приехали. Молча разделись. Молча разбрелись по комнатам, побросали рюкзаки.
— Командир? — я вопросительно взглянул на Костырева.
— Доставай.
Я вынул флягу питьевого спирта, лежавшего у меня как неприкосновенный запас. Подошли Межевых с Жилкинским — они жили в «техническом домике» недалеко от нас. Без слов накрыли стол на кухне, молча выпили по стопке, по второй... И только теперь мы заговорили.
... Заснуть не могу. Это кажется странным — позади почти четырнадцать часов в небе, труднейший полет, можно, наконец, сбросить накопившееся напряжение, а сон не идет. Вспыхивают в памяти какие-то эпизоды нашего рейса, бьют в глаза очереди из снежинок... Только наплывает забытье, как тут же начинает казаться, что я в кабине, пилотирую Ил-14 и за штурвалом засыпаю. Вздрагиваю всем телом, прихожу в себя и с огромным облегчением вижу, что я — дома.
С этой мыслью заснул, а утром она всплыла снова: «Мы — дома...» Я открыл глаза. И вдруг очень остро ощутил, что настоящий мой дом далеко, там, где есть запахи, краски, жена, дети, друзья... Где осталась обычная жизнь, радостей которой почти не замечаешь, пока живешь ее ежедневными заботами. Чтобы оценить эти радости, надо уехать так далеко, как уехали мы. И вот теперь до острой душевной боли захотелось вернуться к ним. Но...