Со взрывчаткой на борту
Со взрывчаткой на борту
Зима уже полностью вступила в свои права. Циклоны приходили все реже, поутихли пурги, и даже стоковые ветры умерили свой пыл. Лед, за которым мы гонялись с гидрологами к горизонту и солнцу, плотно стал, теплый воздух с океана перестал тревожить атмосферу Антарктиды, и она как бы задремала. Зима принесла облегчение и нам. Стал налаживаться сон, исчезла ломота в костях, быстрее в жилах побежала кровь и не только у нас, молодых, — и «старики» начали двигаться порезвее. За завтраком, обедом и ужином стал появляться весь научный состав, что свидетельствовало об одном — народ почувствовал себя лучше. Как раз в такое время и принес Миньков весть о начале полетов на «Молодежную» за взрывчаткой.
И вот наш Ил-14 стоит на взлетной полосе. В левом кресле Костырев, в правом Миньков, я — за спиной Межевых. Взлетаем ранним утром. Где-то над морем лучи солнца подсвечивают облака, и в этом неярком скромном свете уходим к ним. Короткая болтанка, и машина «скатывается» в море. На душе ощущение праздника — мир снова меняется, оживает.
— А не попить ли нам чайку? — в пилотскую кабину протискивается никогда не унывающий, с мягкой доброй улыбкой на лице Веня Жилкинский. — Кушать подано.
В красноватом свете приборной доски Миньков медленно поворачивает голову. И — улыбается.
— Правильно, Вениамин, — он потягивается в кресле и спрашивает Костырева:
— Кто первый, Михаил Васильевич — ты или я?
— Начальству на нашем корабле — почет.
— Тогда давай, Женя, залезай на свое место, — Миньков отстегивает привязные ремни, — а я перекушу и подремлю немного — не спал совсем, пока аэродром и машину к вылету готовили. Не возражаешь, Михаил Васильевич?
— Ну, что ты, Борис Алексеевич...
Устраиваюсь в кресле, устанавливаю его в удобном положении, подгоняю привязные ремни — Миньков повыше и покрупнее, чем я. Ноги на педалях, руки на штурвале, что еще человеку надо для счастья?
— Готов?
С Костыревым мы слетались неплохо, и мне уже не нужно объяснять, чего он хочет, — я это чувствую.
— Готов...
— Берег не упусти. Чуть что, шумни. Я тоже вздремну. Данилыч, — это уже к Межевых, — ты тоже не жадничай, дай Жилкинскому полетать.
Еще раз, как придирчивый инспектор, в привычной последовательности взгляд обходит приборы, живущие каждый своей жизнью. Все стрелки на своих местах, все показатели в норме. Ил-14, доложив мне эту информацию, продолжает уходить вместе с рассветом на запад. Успокаивающе ровно гудят двигатели, и ко мне приходит то чувство, ради которого и рвешься в полет. Остались позади все земные заботы и переживания, весь душевный и физический мусор — тоска, раздражительность, ломота в костях. Отодвинулись и стали почти безразличными проблемы, которые в обычной жизни кажутся важными и значимыми, терзают душу. Отсюда они выглядят пустяковыми. Там на тебя каждый имеет право, здесь ты принадлежишь себе, и даже министр гражданской авиации не может тебе что-то приказать. В небе обретаешь подлинную свободу.
Барьер мечется, выписывает причудливую ломаную линию, исчезает в том месте, где небольшие ледники сползают в море, потом появляется снова. С высоты 600 метров мне видны все его хитрости, но сегодня погода стоит пока хорошая и ему от меня не уйти. Я похож на охотника, выслеживающего дичь в оптический прицел, — она и не подозревает, что уже «на мушке».
Машина давно отогрелась, в кабине становится совсем тепло, в такие минуты к ней испытываешь те же чувства, что к маме. Или к другу... Мы прошли уже больше семисот километров. Каким же микроскопически маленьким и одиноким должен выглядеть наш Ил-14 из космоса на фоне Антарктиды и океана, с их бесконечностью просторов, мощью стихийных сил, которым, порой, ничто не может противостоять. Но он летит, летит, укрывая и согревая нас, даря ощущение безопасности, каждой минутой полета внушая надежду — все должно быть хорошо. И в душе снова возникает благодарность к людям из ОКБ С. В. Ильюшина, создавшим этот самолет.
Сколько раз на Севере, на Дальнем Востоке, над пустынями, над тайгой, в Арктике, а теперь и в Антарктиде я мысленно благодарил вас, старых и молодых, счастливых и не очень, веселых и занудливых, молчаливых и разговорчивых, — всех, таких разных, но вот сумевших же собраться вместе и сделать это чудо — Ил-14. Мне кажется, что это очень русский самолет и родиться он мог только в нашем родном конструкторском бюро. Волей или неволей, но все, начиная с генерального конструктора Сергея Владимировича Ильюшина и кончая каким-нибудь юным слесарем, пришедшим из ПТУ, отдали лучшее, что есть в них самих, этому Ил-14 и сотням его собратьев. Вот он и получился, как крепкий русский мужичок — простоват с виду (но это обаятельная простота), терпеливый, умеющий прощать, способный работать в любых условиях, неприхотливый, в общем, родной до боли... Это наш уютный дом. В нем все — домашнее.
Неторопливые мои мысли «разворачиваются» так же неспешно, как пейзаж под крылом самолета.
В кабину заходит Миньков:
— Командир, теперь твоя очередь отдыхать.
Они меняются с Костыревым местами. Миньков пару минут словно вживается в машину, в картину, расстилающуюся перед нами, и берет управление на себя:
— Иди, Женя, разомнись немного.
Снимаю руки со штурвала, ноги с педалей и только теперь ощущаю, что устал, что затекла спина и побаливает шея. Выхожу в грузовую кабину. Чашка кофе, бутерброд — и на белый свет начинаешь смотреть веселее. Впрочем, и сам мир под нами становится лучше, праздничнее. Остались позади такие «гнилые» места, как Западный шельфовый ледник. Очень тусклое, нерадостное место.
Светлое время, которое на этих широтах движется со скоростью более 300 км/и, обгоняет нас, и на аэродром «Молодежной» мы приходим в последние минуты светового дня. Нас встречает начальник строящейся станции Николай Александрович Корнилов. Короткие переговоры, вкусный ужин, и мы идем осваивать отведенное нам жилище. Это только что выстроенный дом на сваях, который еще не успели отделать. Поэтому окна хозяева забили фанерой, протянули временную проводку, поставили несколько масляных радиаторов, в общем, мы устроились со всем возможным в здешних условиях комфортом.
Поднялись рано. Ночь над «Молодежной» стояла тихая, ясная. Но покой — не надолго. В «Мирный» мы должны вернуться засветло, но, чтобы так вышло, нам предстоит «наковырять» из льда топливо и масло, заправить ими Ил-14, загрузить, подготовить к вылету.
В «Мирном» эту работу делаем «артелью», здесь же должны рассчитывать лишь на собственные силы: зимовочный состав «Молодежной» — всего несколько человек, у которых своих забот хватает. Спасибо и на том, что смогли аэродром подготовить к нашему прилету. Одеваемся, разбираем инструменты, идем на склад ГСМ, который так же, как и в «Мирном», расположен на берегу океана. И так же тяжела работа — роем траншеи, бьем шурфы, накидываем трос на бочку, выволакиваем на свет божий (впрочем, какой, к лешему, свет — тьма кругом), втаскиваем на сани, ставим торцом. Вес каждой — двести пятьдесят килограммов. Основная сложность состоит в том, чтобы найти общий язык с трактористом. Когда на бочку накинута петля, он должен по твоей команде очень осторожно выбрать «слабину» троса. При этом приходится страховать его руками, держа емкость чуть ли не в объятиях. Резкий рывок — и трос может лопнуть, как стальная тетива, или соскользнуть с бочки, и тогда беды не избежать.
Емкость основных баков — три с половиной тысячи литров, такая же — у трех дополнительных. Итого — семь тысяч литров. Бочки при заправке заполняются с недоливом, ведь при пересечении тропиков
топливо от нагревания расширяется. Взять весь бензин из них мы тоже не можем — остается донный осадок, поскольку в него за время хранения выпадают тяжелые фракции, скапливается конденсат. Отнимаем, складываем, делим, умножаем... Нет, никак не обойдешься меньше, чем пятьюдесятью бочками на одну заправку Ил-14.
Нудная, тяжелая и опасная работа — каждая бочка со своим стервозным характером, так и норовит то прижать тебя к стенке траншеи, то ноги отдавить, то из петли выскользнуть... В конце концов, просыпается азарт: «Кто кого: они — нас или мы — их?!» И уже не замечаешь ни мороза, ни того, что белье хоть выжимай от пота, ни промокших брезентовых рукавиц, в которых стынут руки, ни ветра, что, усиливаясь, приходит на подмогу «противнику».
Почти четыре часа битвы за бензин Б-95 и — ура! — мы победили. Победно шествуем вслед за санями к Ил-14 к уставленным вокруг него черным круглым тушам бочек — нашим трофеям.
В «Молодежной» топливозаправщика нет, отсутствуют также электрические, автоматические и т.д. бензонасосы. В наличии лишь старенький ручной насос — «альвейер», которым пользовались еще наши «старики», открывая эру Полярной авиации на маленьких Ш-2, У-2, Р-5... Емкость баков у них была небольшая, а тут — семь тысяч литров.
— Ну что, кто первый сегодня лезет на крыло, ты или я? -спрашивает меня Серегин.
Так уж повелось в экипаже, что при таких заправках, как сегодня, бортмеханики работают свое дело внизу, бортрадист им помогает, а кто-то из нас — я или штурман — натягивает всю, что есть, теплую одежду, прихватывает спальный мешок и отправляется на плоскость.
— Тебе сегодня нельзя, — говорю я. — Тебя в рейсе подменить некому, а у меня есть дублер — Миньков.
— Да, да, — серьезно кивает головой Серегин, — ты же можешь засадить его в свое кресло второго пилота до «Мирного», а сам спокойно спать. Тем более, что в этом деле ты — чемпион...
— Ладно вам болтать, — улыбается Межевых, — давай, Жан, бери мешок, я тебе помогу на крыле устроиться.
Жан, мое новое «подпольное» прозвище. Местные остряки так среагировали на выросшую за зимовку большую окладистую бороду и берет, который я надеваю в полетах: «Ну чем не кэптэн Жан?!» Расстилаю на крыле спальный мешок, с трудом втискиваюсь в него, застегиваюсь. Межевых переворачивает меня, как тюк, на живот, сует в руки «пистолет» шланга, открывает крышку лючка с надписью «Заливная горловина», снимает с нее резиновую крышку, отворачивает болт барашек, — поле деятельности для меня готово. К металлу крыла лучше не прикасаться. Вымороженный за ночь, он словно ведет на тебя охоту — любое касание, и с куском кожи можешь распрощаться.
— Готов? — кричит снизу Межевых.
— Готов!
Слышатся характерные «вдох-выдох» насоса, и первые сотни граммов бензина льются в бак. Поскольку на крыле лежать предстоит долго, от нечего делать, начинаю считать: емкость порции, которую выдает «альвейер» — двести пятьдесят — триста граммов, стакан. Четыре движения ручки насоса «туда-назад» — литр топлива в баке. Семь тысяч литров умножаем на четыре — двадцать восемь тысяч «качков» предстоит сделать моим товарищам, пока зальем машину под самые пробки. Да, что я считаю, будто в первый раз лежу на плоскости. Четыре часа, в лучшем случае, торчать мне здесь, периодически тыча «пистолетом» в горловины баков номер два и четыре.
Ветер усиливается, значит, близится ночь. Поглубже зарываюсь в свое стеганное цигейкой и обшитое брезентом убежище, прячу лицо, но это помогает мало — холодом тянет снизу, от крыла, мороз лезет в малейшую щель, смерзаются ресницы. «Вдох-выдох», «вдох-выдох»... Небо на востоке бледнеет, из темноты выступают трактор, сани, бочки с топливом и маслом. Мир подо мной живет своей жизнью: вот подвезли взрывчатку, вот подъехали Корнилов с Миньковым и что-то горячо обсуждают. Веня Жилкинский откатывает опустевшую емкость... «Как медленно, — думаю я, — как трудно здесь в Антарктиде достается любая, малейшая победа человека — построенный дом, установленная антенна, совершенный полет... Сколько же терпения и упорства нужно от каждого из нас, чтобы человечество хоть на шаг продвинулось в своем движении вперед в изучении мира». От этих мыслей становится даже чуточку теплее.
— Эй там, на рее! — слышу снизу голос Серегина. — Ты еще не врезал дуба?
— Держусь, — деревянными губами говорить трудно, но я стараюсь придать голосу бодрость.
— Данилыч, — окликает Серегин Межевых, — пойдем Кравченко от крыла отдирать, иначе потеряем лучшего второго пилота в нашем экипаже
Оказывается, действительно здорово замерз — с трудом покидаю свой кокон, негнущимися ногами осторожно нащупываю перекладины стремянки и опасаюсь лишь одного: упасть, лететь-то высоко. Добрейший Серегин, заняв мое место, гудит из мешка:
— Данилыч, ты его пинками, пинками вокруг машины погоняй — может, оживет?!
Две-три короткие пробежки, небольшая «зарядка», чашка горячего кофе и я действительно «оживаю» — молодость берет свое, заправка и подготовка Ил-14 близятся к завершению, и все мое существо охватывает радостное предвкушение приближающегося полета.
Но... Но суровые законы летной жизни запрещают уставшему экипажу испытывать судьбу. Мы все выдохлись до дрожи в коленях. Это и не удивительно — сегодня мы сработали, как хорошая бригада грузчиков. Какие уж тут полеты?! Короткий ужин и спать, спать, спать! После работы на морозе, стоит только попасть в тепло, поесть, как сразу веки тяжелеют и против воли тянет в сон. Все тело расслабляется, тяжелеет и нет сил сопротивляться разливающемуся теплу. Я проваливаюсь в бездну без всяких сновидений, едва успев влезть в спальный мешок.
Утром все идет по накатанной схеме: подъем, завтрак, дорога на аэродром, загрузка взрывчатки, подготовка к взлету... Самолет словно просыпается после ночного сна. Проверяю загрузку, крепление ящиков со взрывчаткой, центровку машины. Никакой симпатии к грузу я не испытываю — стоит только подумать, какая чудовищная мощность таится под крышками таких внешне безобидных деревянных коробок, и по спине пробегает холодок.
— Вот с этим будь поосторожней, — взрывник с «Молодежной» протягивает мне «шкатулку», доверху набитую небольшими «карандашами» — взрывателями. — Они не любят тряски, бросков, ударов.
— Куда же я их дену?
— Поставь себе под кресло, — беспечно советует он. — В случае неприятностей в полете, сможешь выбросить в форточку.
— Хорош совет...
— Ничего лучше еще не придумали, — смеется он. — Счастливо! Однако всему бывает конец, и вот лопасти винтов Межевых устанавливает не крестом — две горизонтально, две вертикально, а буквой «к», что означает — подготовку Ил-14 к вылету и предполетный осмотр самолета и его оборудования экипаж завершил. Можно лететь. Юра Серегин немножко нервничает, торопит нас — по его расчетам мы и так загостевались в «Молодежной» и в «Мирный» придем не на рассвете, а днем. Но свои поправки может внести встречный ветер на маршруте, и тогда придется садиться в «Мирном» ночью. С двумя тоннами взрывчатки на борту... Впрочем, взлетать нам тоже предстоит в глубокой темноте, которая так быстро опускается на аэродром.
Короткое прощание с Корниловым, с ребятами, и мы выруливаем на старт. «Ворота» взлетно-посадочной полосы с каждой стороны обозначены тремя плошками с горящей ветошью, намоченной в бензине и соляре. Тусклое красноватое пламя мечется по ветру — нам пришлось ждать, пока он подует в нужном направлении, чтобы копоть ложилась не на полосу, а в стороне. Иначе летом, когда пригреет солнышко, закопченные участки в теле ВПП начнут вытаивать, образуя пустоты, в которые могут провалиться лыжи. «Здесь нет пустяков, — думаю я, — здесь все имеет причину и следствие»...
— Повнимательней на взлете, — голос Минькова, сухой и бестрастный, все же выдает его чуть заметное волнение. — На полосе небольшой поперечный уклон, как вираж на велотреке, поэтому машину будет стаскивать вниз. Если зацепим несбитые заструги, могут начаться неприятности. Поэтому держать ее надо чуть под углом к направлению взлета. Отрываемся, убираем лыжи — и в море.
— Ясно, — цедит Костырев, и в кабине повисает та особая напряженная тишина, которая предшествует сложному взлету: что-то нас ждет впереди? Если бы верил в Бога, перекрестился бы...
Костырев выводит двигатели на взлетный режим. Посадочные и рулежные фары выхватывают впереди отливающую слюдой чуть прикатанную ВПП. Начинаем разбег. Стоя за спиной Межевых, невольно крепче вцепляюсь в переборки, красные пятна огня мелькнули и скрылись за машиной, белое полотно полосы разматывается все быстрее, словно мы спешим догнать убегающую от нас темноту. Машину начинает тащить вниз, но летчики двигателями и рулем поворота удерживают ее в нужном положении.
«Учись, — мысленно шепчу себе, — учись, в следующий раз этот цирковой номер придется выполнять уже и тебе».
Костырев энергичным движением штурвала «на себя» отрывает «лыжонок» от снега, скорость нарастает, любая неровность полосы передается на корпус Ил-14, и тут командир мягко, чуть заметно, помогает самолету оторваться от ВПП. Удары стихают — мы в воздухе.
На высоте пятьдесят метров Межевых одну за другой выключает фары, перед нами разворачивается подсвеченная сверху пепельно-серебристым сиянием величественная картина залива Алашеева. Вмороженные в лед спят огромные айсберги, резкой ломаной черной, вертикальной какой-то лентой выплывает под правое крыло барьер — мы ложимся на курс. Впереди — две тысячи двести километров неизвестности, идти придется не по прямой, а вдоль береговой черты.
— Командир, — окликает Костырева Бойко, — Корнилов желает счастливого полета. Будут на связи.
— Скажи «спасибо». Я не уверен, что они нас долго смогут слышать.
На борту устанавливается привычная жизнь, как будто хозяева вернулись откуда-то домой и им предстоит долгий вечер, с той лишь небольшой разницей, что они будут отдыхать, а мы — работать. Миньков оглядывается на меня, я с надеждой смотрю на него, но он отрицательно качает головой: «Попей пока чайку». С Борисом Алексеевичем у нас установились отношения любимого учителя и хорошего ученика. Когда он на борту, у меня появляется чувство надежности и кажется, что с нами ничего плохого произойти не может. Я понимаю, что это чувство обманчиво, что он такой же смертный человек, как и все мы, и бывают в небе обстоятельства сильнее самого лучшего летчика, но...
Иду в грузовую кабину, где Веня Жилкинский уже колдует над ужином. Есть не хочется, выпиваю чашку чая и забиваюсь под теплый бок гидробака. Пока машина не прогрелась, здесь самое уютное место в фюзеляже, да и другим не мешаешь. Убаюкивающе ровно гудят двигатели, за иллюминатором сплошная чернота, думать ни о чем не хочется. Я даже смирился с весьма близким соседством взрывчатки и незаметно задремываю.
Просыпаюсь от того, что кто-то осторожно трясет меня за плечо. Открываю глаза: Миньков.
— Жень, — улыбается он, — ты не сердись, что разбудил. Я вдруг подумал, что ты обидишься, если я тебе порулить не дам.
— Конечно, обижусь, — улыбаюсь я в ответ. Сна, как не бывало. — Спасибо, что дали передремнуть.
— Лететь долго. Если устанешь, позови. Сменю.
— Хорошо, — отвечаю я, а сам думаю: «Нет уж, дудки. Чтобы я добровольно штурвал оставил?! Не дождетесь».
Занимаю свое привычное место, набрасываю на правое плечо летную куртку — от бокового стекла и от борта тянет холодом, подгоняю кресло по росту. Готов. Докладываю об этом командиру, и Костырев, улыбнувшись мне, демонстративно поднимает вверх обе руки — Ил-14 в моем распоряжении. Радостный холодок пробегает по спине, отзывается приятным покалыванием в кончиках пальцев — я никак не научусь спокойно брать управление машиной на себя. Я еще не знаю, что пройдет четверть века, я освою все ступени профессиональной и служебной лестниц, которые доступны полярному летчику в Антарктиде, но никогда так и не смогу равнодушно вступать в диалог с Ил-14 и никогда не избавлюсь от этого холодка радости, пробегающего по спине.
Фосфоресцирующий, мерцающий свет от приборной доски действует успокаивающе, но это обманчивый покой. Чем дальше мы уходим от «Молодежной», чем глубже погружаемся в океан мертвящей морозной пустоты, где вместо дна — ложе из ледников, тем острее я ощущаю наше одиночество. Перевожу взгляд вверх. Первая мысль: «Так не бывает...» То, что начинается сразу за остеклением пилотской кабины, — это не ночь, это — Вселенная, которая растворила небосвод, опустилась на Антарктиду и теперь окутывает собой наш Ил-14. Ощущение, будто висишь над пропастью на тоненькой ниточке и всей кожей осязаешь пустоту этого воздушного океана.
На темно-синем, почти черном, бархате со всей чистотой и прозрачностью бриллиантов сияют звезды. Бездна космоса над нами, перед нами, но эта фантастическая красота не греет душу. «Чернота ночи в Антарктиде совсем другая, чем в Арктике, — думаю я. — Там она ярче, веселее — то северное сияние полыхнет во все небо и ты летишь, как в каком-то сказочном мире, то поселок или городок россыпью огней поприветствует тебя... И потом, ты знаешь, что в любой момент можешь выйти на связь — тебя услышит не Диксон — так Хатанга или Чокурдах, или Амдерма. В Арктике — ночь живая.
В Антарктиде ночь — мертвая...»
Я теперь почти физически ощущаю, как справа давит на меня самим своим присутствием ледяной панцирь диаметром в тысячи километров, вдоль которого нам еще идти и идти до «Мирного». Да что я? Под его тяжестью прогнулась земная кора... Доворачиваю машину чуть вправо, ближе к барьеру. Что-то отталкивает меня от него, от этой морозной безжизненной пустыни, в которой, кажется, воплощена вся глубина, вся пустота ада, имя которому — Ничто.
Ночь начинает подгнивать. Впереди белесыми островками на фоне бархата Вселенной выплывают облака. Окликаю штурмана:
— Юра, видишь?
— Вижу. Поднимись над ними.
— Пiдемо до Юпитера?
— Пiдемо-пiдемо, — отвечает мне также по-украински Серегин. — Пiднiмайся...
Эта шутка прилетела с нами из Арктики. Флагштурман Полярной авиации Леонид Павлович Маяцкий немало усилий приложил к тому, чтобы штурманы и пилоты экипажей умели вести аэронавигацию по звездам, по картам звездного неба. Их всегда возили с собой — красивые такие, на планшетках. Но для того, чтобы правильно ими пользоваться, штурману нужно держать эту карту над головой. Если смотреть на нее сверху вниз, получишь зеркальное изображение звездного неба, все стороны света сойдут со своих мест.
В экипаже Ментора Давыдовича Агабекова штурманом был Михаил Селиверстович Таран. И вот однажды, когда они летели из Хатанги в Норильск, попали в мощную облачность. Пришлось подниматься над ней и ориентироваться по звездам — в 60-е годы радионавигационная аппаратура еще работала ненадежно. Определились с направлением по карте звездного неба, штурман указал курс. Летят, летят, уже должна быть Волочанка, а ее все нет и нет. Командир — к Тарану:
— Миша, мы куда едем?
— Куда-куда? В Норильск.
— Да как же ты едешь?
— Як-як?! По Юпитеру, — Таран, когда волновался переходил на родной украинский язык.
— А карту как держишь? Она же над головой должна быть...
Пришлось разворачиваться в обратную сторону, хорошо, что горючее всегда брали с запасом. Но это был исключительно редкий случай, почему всем нам и запомнился — в Арктике штурманы «Полярки» не «блуждали».
... Поднимаюсь над облаками. Они стекают серой пеленой с купола, в редких их разрывах пытаюсь ухватить взглядом барьер, но это мне не удается.
«Даже небо здесь не такое, как в Арктике, — отмечаю я. — Ни одного знакомого созвездия вокруг».
— Доверни вправо на шесть градусов, — просит Серегин, — иначе в океан уйдем.
Доворачиваю. Да, теперь я почти убежден, что Антарктида, помимо моей воли, отталкивает меня от себя. Машину начинает побалтывать, Костырев мгновенно улавливает это, и дремы, как не бывало:
— Дай-ка я немного поработаю, — говорит он мне, и я передаю управление.
Наваливается усталость. В этом есть какая-то загадка — пока пилотируешь машину, ее не ощущаешь, но стоит в таких полетах, как наш, хоть на несколько минут оставить штурвал, тело дает о себе знать болью в спине, негнущимися пальцами рук, немеющими ногами. Встаю, выхожу в грузовую кабину. Миньков и Жилкинский спят, укрывшись чехлами от моторов. Наливаю чашку чая, наклоняюсь к Бойко:
— Кого-нибудь слышишь, Петр Васильевич? Тот снимает наушники:
— Пусто, Женя. В эфире вот уже четвертый час пусто. Плесни-ка и мне чайку.
Наливаю чаю ему, а затем ставлю такую же чашку перед Серегиным, который склонился над картой и все время что-то считает. Юра благодарно молча кивает, не отрываясь от работы. Ему сейчас труднее всего — мы влезли в облака, машину болтает, но куда нас сносит, с какой скоростью, остается только догадываться. Занимаю свое кресло, потуже пристегиваюсь ремнями. За остеклением кабины свинцовая муть, в которой туманным зеленым и красным облачком угадываются аэронавигационные огни на концах крыльев — весь видимый внешний мир, который нам сейчас доступен. Костырев молчит. Я знаю, что в такие минуты его лучше не трогать — может ни с того, ни с сего вдруг взорваться, а это сейчас совсем ни к чему. Он принадлежит к числу тех людей, о которых говорят: «На таких земля держится». Точнее не скажешь. Сибиряк, крепкий, кряжистый, молчаливый, добрый и застенчивый, умеющий работать без отдыха столько, сколько нужно, он многому научил меня в летном деле, за что я буду благодарен ему всю жизнь. А эти редкие срывы?
«Война, — думаю я. — Наверное, это война дает себя знать. Он носит ее в себе, как рану, а кто-нибудь из нас, сам того не желая, нечаянно, вдруг ее потревожит». Костырев воевал на пикирующем бомбардировщике Пе-2, одном из самых сложных и, если можно так сказать, неблагополучных самолетов. Не выходя из пике, они, случалось, рассыпались в воздухе, не прощали летчику малейшей ошибки при приземлении. Костырев не любил вспоминать войну, а если и говорил о ней, то скупо и только тогда, когда вспоминал какой-нибудь случай, который мог мне пригодиться в мирное время. Лишь однажды он выдал себя:
— Я очень многих друзей там потерял. Не представляю, как сам остался жив. Может поэтому так иногда боюсь, чтобы с вами ничего не случилось. Вы же еще совсем молодые...
Он сидел чуть сутулясь, наклонившись вперед. И в его фигуре было столько мощи, что я подумал: «Гора. Человек-гора...» Я положил руки на штурвал и по его движениям понял — машина начинает тяжелеть, мы хватаем лед.
— Штурман, — вдруг окликнул Костырев Серегина, — может, поднимемся повыше? Тебе звезды нужны?
— Нужны, не по душе мне эта муть, — голос Юры повеселел. На высоте около четырех тысяч метров мы вырвались в чистое небо. Серегин сумел «схватить» небесные светила, скорректировать курс. Под нами плыла холмистая равнина, пустая, как океан, в который не вышел ни один корабль.
— Женя, бери управление, я чайку попью, — говорит Костырев и выбирается из кресла. Мне кажется, я слышу, как скрипят его суставы, и невольно улыбаюсь. Хорошо, что командир этого не видит.
— «Мирный» на связи, — ни к кому не обращаясь говорит Бойко, — слышимость отличная.
— Как у них погода?
— Чисто. Небольшой ветер с купола. Ждут нас.
— Штурман, сколько нам еще топать?
— Километров восемьсот, — отвечает Серегин. — Скоро светать начнет, а там и «Мирный» покажется.
Значит, если в лоб не ударит встречный ветер, нам еще висеть в воздухе часа четыре. Думать ни о чем не хочется. Все ощущения притупляются, приходит равнодушие ко всему, что видишь, — верный признак, что усталость овладевает тобой все больше. Несколько раз плотно закрываю глаза, напрягаю и расслабляю мышцы, наклоняюсь к штурвалу и откидываюсь к спинке кресла — кажется, взбодрился.
— На сон потянуло, Жан? — спрашивает Межевых. — Потерпи, недолго осталось. Или Минькова позвать?
Время течет медленно, но все же течет. Высота дает себя знать: покалывает в висках, начинает болеть затылок. Но лезть в облачность не хочется, сейчас сам Бог не скажет, что под нами: ледник, горы или море? Да и такое безмятежное с виду, серебристое поле облаков в своей глубине может таить, что угодно — обледенение, мощную болтанку, встречный ветер. Серегин будто угадывает мои мысли:
— Жень, пройдем гору Гаусберг, за ней должно быть почище. Гнилое, скажу тебе, место, хлебнем мы еще с ним неприятностей...
Что правда, то правда. Западный шельфовый ледник, купол Завадовского, гора Гаусберг, над которыми нам уже приходилось летать, — места, не доставляющие радости ни человеческому глазу, ни самолету. В них будто сосредоточилась вся неприязнь Антарктиды к нам.
Серегин оказался прав. Облачность оборвалась за шельфовым ледником. Как только мы его прошли, на востоке, словно приветствуя нас, начала разгораться красная полоска зари. Это было как подарок. И будто веселее стало в нашем Ил-14. Проснулся Миньков и, заглянув к нам, поприветствовал экипаж. Межевых, сменивший в очередной раз Жилкинского у плиты, предложил всем горячего чая. У Бойко появилась работа — держать связь с «Мирным», до которого теперь рукой подать. И даже Костырев потянулся в своем кресле так, что казалось, связки разорвутся.
Мы снизились. В багровом свете неба лед под нами окрасился в неправдоподобно мягкий, розовый цвет, а когда подошли к родному аэродрому, день уже вступил в свои права. Антарктида лежала под нами какая-то ленивая и притихшая, ледники сияли ровным голубым сиянием. Небо, подметенное к нашему прилету ветрами, стало высоким и безукоризненно чистым, в самолете все агрегаты и механизмы работали, как часы, — экипажу было от чего впасть в легкую радость. Но Костырев быстро вернул всех к действительности. Когда на горизонте показался «Мирный», голос командира приобрел жесткость, от которой вся эйфория испарилась вмиг:
— Экипаж, у нас на борту две тонны взрывчатки. Сейчас нам предстоит самый сложный этап полета — посадка. Радоваться будем, когда зарулим на стоянку. Прошу всех быть предельно внимательными.
Вся красота мира, которой я начал было восторгаться, поблекла, отошла на третий план. «Он прав, — подумал я. — Пока мы в воздухе, полет не закончен. Хотя так уж устроен человек, что спешит к радости иногда задолго до того, как получает на нее право. И чаще всего обманывается...»
Когда мы приземлились, зарулили на стоянку и выключили двигатели, в кабине повисла та тишина, которую ощущаешь физически после непрерывного рева моторов на протяжении двенадцати с лишним часов. Миньков, улыбнувшись, сказал:
— Артель, эту посадку можно заносить в учебные пособия. Спасибо за работу...
Впрочем, я не прав. Тишину я услышал гораздо позже, после того, как разгрузили и сдали технической бригаде машину, пообедали, вернулись домой. До этого в ушах стоял рев двигателей — в другой тональности, не так явственно, как в кабине, без вибрации, которую ощущаешь всем телом в полете. Тишина пришла вместе с ни с чем не сравнимыми покоем и блаженством, наплывающими на тебя, когда добираешься после тяжелого полета до кровати. Я услышал ветер... Он успокаивающе шумел в вентиляционных трубах, баюкая вымотанное в полете тело. Гул двигателей исчез вместе с этой мыслью: «Я слышу ветер». И я провалился в сон.