Мученик реформы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Весть о том, что умер Андрей Сахаров, застала нас с Ребеккой в Брюсселе, куда я отправился на совещание американских послов в Европе. Государственный департамент запрашивал, считаю ли я, что президенту Бушу следует направить своего специального представителя на похороны. Я ответил, что по протоколу специальное представительство не требуется, однако оно будет абсолютно уместно и наделе политически желательно. «Будет ли обижен Горбачев?» — спросили меня. Скорее всего, ответил я, он предпочел бы, чтобы никакой высокопоставленный представитель не направлялся, но я считаю, что отношение Горбачева не самый важный фактор для принятия решения. Важно то, что Сахаров сделался не только глашатаем прав человека и демократии в Советском Союзе, но и воистину символом демократических перемен.

Я надеялся, что президент Буш назовет деятеля высокого ранга или своего близкого сотрудника, который будет представлять его на похоронах. Сахаров, думал я, достоин этой почести за то, что он собою представлял, а вовсе не по соображениям формального протокола. Если оказание почести Сахарову доставит неудобство Горбачеву, это будет достойно сожаления, но еще и благотворно, ибо, если и он ищет признательности всего мира, то ему следует серьезнее, чем так, как он это делал до сих пор, отнестись к делу, которое отстаивал Сахаров. Особое отношение к похоронам Сахарова позволит тактично довести эту мысль до сознания Горбачева.

Через несколько часов меня уведомили о принятом решении: никого из Соединенных Штатов для представительства не направлять, а поручить мне представлять президента США на похоронах. Для меня, разумеется, это было честью, какой можно было только гордиться, и все же я не мог не задаваться вопросом, не диктовалось ли такое решение неуместной заботой о Горбачевском эго. Выявил ли я опасную склонность Вашингтона вложить слишком много в отдельную личность? Я надеялся, что нет, но совсем отделаться от такой мысли не мог.

В воскресенье, 17 декабря, мы прилетели обратно в Москву и прямо из аэропорта направились ко Дворцу молодежи, где был выставлен гроб с телом Сахарова. Температура (по Фаренгейту) стояла намного ниже нуля, однако огромная цепочка людей, стоявших по нескольку в ряд, вытянулась по Комсомольскому проспекту на много кварталов. Большинству приходилось часами стоять, прежде чем увидеть зал в траурном убранстве. Нас как официальных иностранных представителей пропустили в начало процессии. Глубоко трогательная картина предстала перед глазами.

Гроб с телом Сахарова покоился на приподнятом постаменте в центре большого зада, где обычно устраивались выставки. Со всех сторон он утопал в цветах, и каждый проходивший добавлял еще и еще в этот и без того огромный, но аккуратный цветочный холм. Мы прошли мимо открытого гроба, замерли в молчаливой молитве и обратились со словами соболезнования к Елене Боннэр, его вдове, и другим членам семьи. Затем я отошел назад и встал, обозревая всю картину.

Проходили, разумеется, люди всех возрастов, но количество молодых было поистине замечательно. Какую бы ненависть ни вызывала деятельность Сахарова у полицейских, генералов и наймитов Коммунистической партии, ясно было, что он завоевал сердца (и, я надеюсь, умы) тех, от кого больше всего зависело будущее страны; образованной молодежи. Рыдания мешались с шарканьем ног людей, медленно проходящих мимо гроба. Вместе с цветами многие оставляли написанные от руки записки, иные величиной с плакат. Почти на всех варьировалась одна из трех тем: «Простите нас, Андрей Дмитриевич», «Больше никогда!» и «Прекраснейшему цветку русской интеллигенции».

На следующее утро тело Сахарова было выставлено для прощания в Академии наук СССР. Прибыли Горбачев и другие крупные деятели партии и правительства и расписались в книге соболезнований, Расписался и я вместе с другими иностранными представителями. Торжественные похороны, между тем, были назначены на вторую половину дня. Елена Боннэр настояла, чтобы церемонии проходили в месте, куда мог попасть любой желающий; ни одно сооружение не было настолько велико, чтобы вместить всех, кто скорее всего проявит интерес, поэтому траурную церемонию, несмотря на минусовую температуру, решили провести на открытом пространстве близ московского стадиона Лужники.

Было объявлено, что похоронная церемония продлится с 13 до 14 часов, затем в 15 часов состоится погребение на Востряковском кладбище. По просьбе Елены Боннэр, на кладбище отправлялись только члены семьи и близкие друзья, поскольку оно было слишком мало, чтобы вместить громадную толпу.

Мы с Ребеккой, сопровождаемые Татьяной Волков—Гфеллер, одной из способнейших сотрудниц политического отдела посольства, отправились на похороны сразу после полудня. Мы понимали, какая огромная толпа соберется, и хотели иметь в запасе побольше времени, чтобы занять место получше. И все же мы представить себе не могли этого людского моря, затопившего Лужники. Я поначалу подумал, что служба будет проходить на стадионе (в объявлении особой ясности не было), однако нас направили через открытое пространство, уже заполненное десятками тысяч людей, Мы пробирались сквозь толпу, поскольку я знал, как важно семье знать, что я присутствую. Люди узнавали нас, любезно уступали дорогу, направляя к огорожен ному прямоугольному участку примерно в четверть акра, где установили платформу для гроба, еще одну, побольше и повыше, для выступающих и несколько рядов стульев. Когда мы приблизились к огороженному месту, я с удивлением заметил маршала Ахромеева в полной форме, скромно стоявшего в толпе. Наши взгляды встретились, мы раскланялись, однако он не сделал попытки подойти поближе.

Его присутствие на похоронах в Лужниках до сегодня для меня загадка. Ахромеев был одним из самых яростных открытых критиков Сахарова. Если бы он считал, что необходим какой–то жест уважения, то мог бы попросту утром расписаться в книге в Академии наук. Однако вот он, стоит на холоде в самой гуще пылких сторонников Сахарова, Почему? Позже я спросил об этом Елену Боннэр (которая не знала, что маршал был в Лужниках), и она предположила, что Ахромееву было попросту любопытно увидеть, что произойдет, Я, однако, полагаю, что тут было нечто большее. Любопытство свое Ахромеев вполне мог удовлетворить статьями в газетах и докладами подчиненных. На мой взгляд, он чтил Сахарова как создателя советской водородной бомбы, а не как политического активиста, каковым тот стал впоследствии. А может, он пришел из уважения к личности, отстаивавшей свои убеждения несмотря ни на что. Сожалею, что не спросил Ахромеева, пока тот был жив, почему он был в Лужниках, Тогда же я просто дивился, насколько сложны бывают человеческие отношения и как часто доводится сталкиваться с неожиданным.

Попав во «внутренний круг», мы долго–долго ждали, пока прибудет гроб и похоронная процессия, — больше часа. Мы были укутаны в теплые пальто, меховые шапки и шарфы, однако холод пробирался под одежду. Первыми почувствовали это ноги, стоявшие на замерзшем снегу, и я пожалел, что валенки, привычные для русских крестьян, практически не проницаемые ни для сырости, ни для мороза, не допустимы для дипломатического одеяния. Но толпа вокруг нас росла. Сколько их? Сто тысяч? Запросто. Двести тысяч? Более чем вероятно. Полмиллиона? Возможно, нет, Но этого было более чем достаточно, чтобы оградить нас от ветра.

Наконец, на плечах принесли фоб, члены семьи и выступающие собрались на платформе. Те из нас, кто попал в огороженную площадку, поочередно вставали, по русскому православному обычаю, с зажженными свечками по четырем углам гроба, пока произносились траурные речи. Но церемония не была религиозной.

Да, звучали траурные речи, но в них содержалось нечто большее, чем похвалы усопшему: большинство было еще и политическими выступлениями. Собрались все лидеры Межрегиональной группы депутатов: Ельцин, Афанасьев, Попов, — а также представители многих нерусских национальностей. Сахаров был защитником и поборником всех, и скорбь от его смерти объединила этнические группы так, как не смог бы ни один политический вопрос.

Оратор за оратором бросали в толпу прямые призывы к политическому действию, и я уж стал подумывать, не превратит ли это похороны в политическую демонстрацию. А потом я понял, что, по крайней мере, в данном случае это уместно. Именно этого желал бы Сахаров; чтобы смерть его придала сил кампании за достижение целей, им поставленных.

Короткий декабрьский день начал клониться к закату еще до того, как мы отправились на кладбище. Елена Боннэр избавила нас от всякой неуверенности, можем ли мы с Ребеккой считаться причисленными к «близким друзьям и родственникам», отыскав и попросив нас сопровождать семью на кладбище. Там, при свете свечей, мы видели, как она в последний раз поцеловала покойного, как накрыли гроб крышкой и как опустили его к месту последнего упокоения. Каждый из нас по очереди бросил в могилу горсть земли. Человек, который — больше чем кто–либо из современников — олицетворял совесть своей нации, ушел навсегда.

Когда мы с трудом пробирались к машине по узким кладбищенским проходам, я вдруг осознал, что больше не чувствую холода. В отличие от речей, звучавших днем, церемонии у места погребения были человечными, не политическими. Своей нации — и миру — Сахаров оставил не столько политическую программу, какой бы, в его случае, восхитительной она ни была, сколько отношение, моральную позицию. Мне вспомнились послания, которые днем раньше принесли люди во Дворец молодежи и сегодня днем — на похороны, я попытался воспроизвести и дополнить их лозунги в своем сознании. «Простите нас за то, что мы молчали, когда вас мучили». «Больше никогда не утратим мы мужества подняться против тиранов». «Вы указали нам на долг русской интеллигенции».

Русское понятие «интеллигенция» наделено богатством моральных обертонов. Интеллигент не просто «интеллектуал», но человек познания и культуры, отдающий себя благу общества. Не докучающий своими благодеяниями, но личность наделенная моральным компасом.

Именно непогрешимый моральный компас Сахарова оставил свой след в его соотечественниках. Скорбь их была очевидна, приверженность их ясна. Но я не мог не думать о том, как они на самом деле поведут себя, когда придет время испытаний. Понадобился август 1991 года, прежде чем я получил ответ.