Команда распадается

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В конце сентября 1987 года дипломатические представительства в Москве, в том числе и наше, получили уведомление, что послы приглашаются в Дом политического просвещения, находившийся в ведении городского комитета партии, на встречу с первым секретарем московской партийной организации. Современное здание в центре города, вблизи Бульварного кольца, было недосягаемо для зарубежных дипломатов (во всяком случае — из некоммунистических стран) со дня его открытия. Желание, воспользовавшись случаем, взглянуть на место, где КПСС обучала своих веропослушников, и еще раз побеседовать с Ельциным было неодолимо, и я приглашение принял.

Хотя формально повод для встречи обозначили как разъяснение планов предстоящего развития столицы, Ельцин предпочел обсудить курс страны в целом. И заявил, что страна вступила в «критическую фазу перестройки», заключающуюся в переходе от намерений к практическим мерам. Он чувствовал, как усиливается нажим со стороны общества, как нетерпеливы люди в ожидании результатов. Если экономические управленцы и политические руководители не в силах отвечать требованиям перестройки, они должны быть заменены, подчеркнул Ельцин и продолжил речь, перечисляя обширные перемены, уже осуществленные им в московской партийной организации.

По окончании выступления в ходе бесед в фойе я выяснил, что кое–кто из моих дипломатических коллег счел, что употребленные Ельциным выражения, вроде «критической фазы», свидетельствуют о его склонности к преувеличению. С их точки зрения, положение не настолько грозило опасностью, чтобы подобный язык был оправдан.

Мне же казалось, что тут имело место нечто большее, чем гипербола. Ведь Горбачев убеждал общественность, что перестройка уже набрала ход, что худшее позади и позитивные результаты начинают сказываться. Для Ельцина же, однако, точка кризиса еще только маячила впереди, поскольку к претворению политики в действительность едва–едва приступали. Ельцинский анализ представлялся мне более точным.

Никто из нас, присутствовавших в зале, — за исключением самого Ельцина — не знал, что месяцем раньше Ельцин написал личное письмо Горбачеву, отдыхавшему в то время на Черном море. Судя по тексту, позже опубликованному Ельциным в мемуарах, он разнес в пух и прах стиль работы Лигачева вообще и его вмешательство вдела московской парторганизации в частности. Он также обращал внимание на противодействие реальным переменам со стороны других, неназванных, членов Политбюро и предсказывал, что все это приведет к возврату в состояние, очень схожее с брежневским «застоем», от которого старались излечиться. И завершил он письмо просьбой освободить его от обязанностей кандидата в члены Политбюро и первого секретаря московского комитета партии.

Случившееся вслед за этим толкуют по–разному. Горбачев впоследствии заявлял, что Ельцин согласился все обсудить с ним после празднования семидесятой годовщины большевистской революции 7 ноября. Ельцин написал в мемуарах, однако, что никакого согласия не было и Горбачев просто сказал ему, что все обсудит с ним «позже».

В любом случае, когда «позже» растянулось больше чем на месяц и в конце октября Центральный Комитет собрался на пленум, Ельцин, больше с Горбачевым не советуясь, решил вынести дело на обсуждение Центрального Комитета. Горбачев уже собирался закрыть заседание, когда Ельцин взял слово и повторил перед собравшимися обвинение; Секретариат партии не изменил стиль работы в соответствии с последними решениями и по этой причине люди начинают терять веру в перестройку. После чего повторил свою просьбу об освобождении от обязанностей кандидата в члены Политбюро.

Горбачев, отнесясь к нарушителю порядка с крайней враждебностью, кратко, в искаженном виде, изложил критические замечания Ельцина, обвинил его в необузданных амбициях и открыл обсуждение. Вслед за боссом, уловив намек[30], участники пленума вставали один за другим и бичевали Ельцина, Из двадцати семи выступивших всего один, Георгий Арбатов, директор Института США и Канады, хотя бы в мягкой форме высказался в пользу Ельцина.

Несмотря на то, что Ельцин вновь взял слово, еще и еще раз заявил о своей поддержке перестройки, отверг обвинения в желании внести раскол в Центральный Комитет и извинился за то, что вынес данный вопрос на обсуждение в неподходящее время, Горбачев нагнетал кампанию против него, упорно извращая сказанное Ельциным.

Когда, например, Ельцин заметил, что «некоторые члены Политбюро» неискренни в похвалах Горбачеву и перестройке, Горбачев, перебив его, заявил, что Ельцин политически безграмотен, раз обвиняет целиком все Политбюро в раздувании «культа личности» (кодовое наименование сталинизма). На самом деле в речи Ельцина не было никаких обвинений по адресу всего Политбюро, говорил он о том, что некоторые члены Политбюро нахваливают Горбачева в глаза, а за глаза открещиваются от его политики.

Горбачев продолжал отповедь, не позволяя Ельцину поправить неверно преподносимые факты, и, когда из зала донеслись крики, что Ельцин думает только о собственных амбициях, генсек подхватил тему и заявил:

«Я тоже так думаю. И члены Центрального Комитета вас раскусили. Для вашего «я» недостаточно, чтоб только Москва вращалась вокруг вашей личности. Вы что, считаете, что Центральный Комитет тоже должен только вами и заниматься? Вы этого хотите, так ведь?..

До какого же крайнего эгоизма надо дойти, чтобы поставить личные амбиции выше интересов партии, выше нашего общего дела!»

Пленум завершился резолюцией, в которой выступление Ельцина объявлялось «политически ошибочным», а Политбюро и московскому комитету партии предлагалось в свете имевшего место на пленуме принять меры по отставке Ельцина.

————

Об этой стычке прессу не уведомили из опасения, как бы не омрачить праздничную атмосферу 7 ноября, годовщины большевистской революции.

Когда на следующий день после пленума госсекретарь Шульц встретился с Горбачевым для обсуждения планов Горбачева в отношении поездки в Соединенные Штаты, генсек выглядел необычно подавленным и встреча закончилась без какого–либо соглашения по саммиту. Что–то, похоже, случилось, и Шульц, тонкий знаток людей, заметил мне, что Горбачев всегда напоминал ему задиристого и самоуверенного боксера, кого ни разу не сбивали на пол, Но в тот день было по–иному. В тот день Горбачев походил на человека, узнавшего, что значит рухнуть на настил ринга.

Шеварднадзе в спешном порядке возобновил обсуждение планов саммита, приехав в Вашингтон и договорившись по вопросам, которые Горбачев оставил открытыми на встрече с Шульцем в Москве. Меж тем пошли, как круги по воде, слухи о стычке в Центральном Комитете. За несколько дней иностранная пресса выяснила суть дела, весть о чем затем вернулась в Советский Союз через зарубежные радиостанции.

Общественность Москвы была ошеломлена. Неужели правда, что Ельцина могут снять? Если да, то как это увязать с уверениями Горбачева в верности перестройке? На официальных праздничных мероприятиях Ельцин появился вместе с остальными руководителями, однако в их обычных разговорах участия не принимал.

На приеме для дипломатического корпуса в Кремле, где члены Политбюро и Секретариата партии собирались в одном конце зала, отдельно от остальных гостей, я пристально всматривался в эту группу, стараясь хоть что–то понять: в те годы и речи не могло идти о частной, неофициальной беседе с «руководством». Ельцин стоял несколько в стороне от коллег по Политбюро со сконфуженной улыбкой на лице и время от времени переминался с ноги на ногу — совсем как наказанный учителем школьник. Заметив меня, он демонстративно помахал рукой и расцвел ребячливой улыбкой, однако не сделал никакой попытки приблизиться и поговорить. Я его всецело понимал. Если он попал в такую беду, какую приписывали слухи, то меньше всего нуждался в приватном разговоре с американским послом.

Два дня спустя донесся слух, будто Ельцин серьезно болен (некоторые утверждали, что он перенес инфаркт), однако гласность еще не созрела до того, чтобы прессе позволялось сообщить о том, что произошло. Наконец, 13 ноября «Правда» официально подтвердила, что Ельцин освобожден от должности руководителя московского партийного комитета. Отчет о пленуме был составлен так, что все могли ознакомиться с обвинениями Горбачева наряду с почти бессвязными, но самобичующими ответами Ельцина.

Впоследствии Ельцин утверждал, что Горбачев, настаивая на участии в пленуме, вызвал его из больницы. Врачи Ельцина, ранее запрещавшие ему подниматься с больничной постели, по приказу Горбачева накачали его болеутоляющими лекарствами и отправили на заседание. В таком состоянии он едва соображал, о чем говорит.

По словам Ельцина, Горбачев безапелляционно заявил, что больше никогда не позволит ему играть активную роль в политике. Впрочем, в полное политическое небытие Горбачев Ельцина все же не отправил. Демонстраций или маршей протеста, положим, не было, и все же значительная часть общественности, особенно в Москве, сверяла реформы по Ельцину. Когда его вывели из руководства, в газеты хлынул поток протестующих писем. Читателей не удостоили даже намека на это, зато Горбачеву доложили как положено. Сделайся Ельцин жертвой, было бы трудно убедить население в том, что Горбачев верит собственным словам о перестройке. Так что Ельцину был подыскан респектабельный, но не наделяющий никакой властью пост.

Мы сидели за обеденным столом в домашней студии известного грузинского художника Зураба Церетели, когда сообщили о назначении Ельцина. Едва прозвучали слова, что будет передано сообщение, как гости сгрудились у телевизора с тем же, видимо, чувством ожидания, с каким американцы бросили бы изысканное застолье, дабы посмотреть наиболее острые моменты финальных матчей седьмой серии на первенство мира.

Когда диктор зачитал официальное сообщение о назначении Бориса Ельцина первым заместителем председателя Государственного комитета по строительству в ранге министра, гости молча переглянулись, на лицах их отразилась странная смесь облегчения и разочарования: облегчения — Ельцин хоть что–то получил, разочарования — это не оказалось чем–то посущественнее. После паузы один из гостей, поморщившись, произнес: «Ранг министра. Полагаю, могло быть и хуже».

Да, могло бы быть хуже. Однако в сознании и моих сотрапезников в тот вечер, и множества советских людей по всей стране невысказанным засел вопрос: почему Ельцин выведен из высшего партийного руководства? Что плохого в том, что он делал, если руководство намеревалось, как оно заявляло, проводить политическую реформу?

————

Официальный отчет о стычке на Октябрьском пленуме не публиковался почти полтора года.[31] Свидетельства очевидцев или выжимки из отчета ходили в рукописном виде, однако тому, кто не присутствовал на заседании, невозможно было с уверенностью судить об их подлинности. КГБ был хорошо известен фабрикациями свидетельств, «доказывающих» нужную точку зрения.

Тем не менее, с трудом верилось, что выступление Ельцина было настолько вопиюще бунтарским, чтобы оправдать реакцию Горбачева. В конце концов, основной спор шел о скорости перестройки и о степени дозволенности Секретариату партии напрямую руководить городами и областями. Пусть Ельцин убеждал двигаться быстрее, чем Горбачев полагал разумным, пусть ему не хватало такта в общении с коллегами, однако он успел стать для общественности — больше, чем кто–либо другой, — символом перестройки и главным гарантом того, что это не очередная «кампания», о какой покричат–покричат месяц–другой, а потом и забудут. Унижая Ельцина, Горбачев наносил ущерб программе, провозглашаемой им самим.

Стараясь сохранить хорошую мину, приспешники Горбачева, говоря о падении Ельцина, распространяли версию, будто Ельцин нарушил договоренность с Горбачевым отложить обсуждение ситуации до окончания ноябрьских торжеств и настолько оскорбил его, что Горбачеву пришлось убрать бунтаря, дабы показать, кто всему голова. Кое–кто утверждал, что решительные меры Горбачева укрепили, а не ослабили его политический статус.

Большинство из ходивших в то время по рукам рукописных отчетов о речи Ельцина перед Центральным Комитетом содержали абзац, где критике за вмешательство в дела московской парторганизации подвергалась Раиса Горбачева. Сделай Ельцин на пленуме такое замечание, и многие сочли бы Горбачевский гнев оправданным: генсек на официальном партийном форуме счел бы критику в адрес своей жены совершенно неуместной.

В опубликованном отчете, однако, абзаца, посвященного Раисе, нет, и, как уверяли меня несколько участников пленума, его не было и в выступлении Ельцина. Дело, похоже, в том, что свои упреки Ельцин не адресовал ни Горбачеву, ни его жене. Ничто в опубликованном тексте не дает оснований для неистовства, с каким Горбачев нападал на Ельцина, или для умышленного искажения Горбачевым позиции Ельцина.

Пожелай Горбачев защитить Ельцина, он сделал бы это с легкостью, даже с учетом того, что Ельцин отнюдь не пользовался любовью консервативных аппаратчиков, составлявших большинство Центрального Комитета. Стоило Горбачеву сказать нечто вроде: «Товарищ Ельцин затронул ряд вопросов, которые следует обдумать. Не со всем из высказанного им я согласен, особенно в отношении конкретных личностей, но он, разумеется, прав, когда призывает нас переходить от слов к делам. Не думаю, что нам следует принимать его отставку без дальнейшего обсуждения, и предлагаю отложить всякие дискуссии на эту тему до следующего нашего пленума».

Избери Горбачев такой подход, и, несомненно, Центральный Комитет, пусть с неохотой, но согласился бы с ним. Проблема Ельцина не исчезла бы, зато она оставалась бы управляемой, решаемой, а энергия Ельцина составила бы полезный контрапункт бездельничанью консерваторов.

На октябрь 1987 года приходится первый из крупных политических промахов Горбачева. А допущен он был потому, что зависть затмила Горбачеву рассудок. В харизматических партнерах он видел скорее потенциальных соперников, нежели ценных союзников. То же самое чувство — зависть — заставит его не только и дальше неверно строить отношения с Ельциным, но к тому же подобрать слабых (и в конечном счете лишенных преданности) партнеров просто оттого, что он понимал: они ему не соперники.