2008/08/21 Попрыгунья-Стрекоза

2008/08/21 Попрыгунья-Стрекоза

ДЕНИС. Мам, а муравей поступил правильно, что стрекозу не пустил?

МАМА (неуверенно). Правильно. Но нехорошо.

ОТЕЦ. Отлично. Мать, у тебя логика на высоте.

МАМА. Нет, а что я не так сказала? Муравей работал? Работал. Стрекоза бездельничала? Бездельничала. Почему же муравей должен сажать её себе на шею? Правильно он её не пустил. Тунеядство поощрять нельзя.

ДЕНИС. А если правильно, то почему нехорошо? МАМА (упавшим голосом). Ну… она же замёрзла, наверное… Стрекоза-то.

ДЕНИС (сурово). Насмерть?

ОТЕЦ (безжалостно). Насмерть. А муравей пошёл по не-помню-какой статье Уголовного кодекса за оставление стрекозы в опасности в заведомо беспомощном состоянии. Три года как минимум. И при данных обстоятельствах – вряд ли условно.

МАМА. Нет, подожди. За что три года? Он не обязан был её пускать!

ОТЕЦ. Пускать – не обязан. Но помощь оказать – обязан. Она же приползла к нему чуть живая, уже замерзала совсем… Им, стрекозам, много ли нужно? Он обязан был дать ей тёплую одежду, а потом позвонить куда-нибудь в социальную службу, чтобы её устроили.

МАМА. Очень хорошая мысль. Одни будут работать… налоги платить, а другие прекрасненько себе жить за их счёт! Петь, плясать, дурака валять. Порхать себе до седых волос по цветочкам, а как чуток прижмёт – так мир же не без добрых людей! И накормят, и оденут, и приют дадут, и эту… социальную помощь. Очень хорошо! Прекрасно! Я тоже хочу так жить!

ОТЕЦ. Если хочешь, то почему же не живёшь?

МАМА. Потому что я не могу думать только о себе! Потому что у меня муж есть… и ребёнок! И работа, кстати, тоже… И обязанности!

ОТЕЦ. Но ты же сама всё это выбрала, никто тебя не заставлял. Значит, на самом деле ты просто НЕ ХОЧЕШЬ жить так, как стрекоза. Очень мало, кто захочет так жить. И мало кто сможет. Это совершенно особого склада люди, и им много-то не надо, их не так уж сложно прокормить…

МАМА Нет, а почему я должна их прокармливать? С какой стати? Ладно – они выбрали себе такую жизнь. Выбрали, и на здоровье. Но почему они её выбрали за мой счёт? Я-то к ним не иду в трудную минуту и ничего не клянчу! Не-ет, уж раз они выбрали, то пусть обходятся сами и всякие там социальные службы не напрягают. И не отвлекают их от настоящих проблем!

ОТЕЦ. От каких это настоящих?

МАМА. Ну, как – от каких? В обществе же полно проблем! Брошенные дети. Старики. Неимущие… у кого действительно несчастье случилось… пожар там, или болезнь, или ещё что-то такое… Вот пусть ими и занимаются! А не всякими иждивенцами, которым лишь бы за чужой счёт… лишь бы только самим не работать!

ДЕНИС. Мам! Я всё-таки не понял: надо было ему пускать стрекозу или не надо? МАМА. Н..ну, понимаешь…

ОТЕЦ. Валяй, валяй. Объясняй ему, что не надо. Наоборот, он всё правильно сделал. «Так поди же, попляши!» И дверью перед носом – хлоп! А на дворе уже снег… метель. А у стрекозы – ничего, одни то-оненькие крылышки. Какое там плясать? Она и двинуться от холода не может!

МАМА Немедленно прекрати травмировать ребёнка! Что ты делаешь с его нервной системой?

ОТЕЦ. А лето придёт, мы пойдём на речку, а там – ни одной стрекозы. Все за зиму перемёрзли. То, бывало, летали над водой, синие, зелёные.. хрупкие такие, как старинные самолёты. Яркие, как радуги, блестящие - загляденье. То летали, а то – ни одной. Вообще ни одной стрекозы. Только муравьи кругом. Полчища муравьёв.

МАМА. Прекрати сейчас же!!!

ОТЕЦ. Ну, знаешь.. если ты хочешь быть адвокатом у этого муравья, то ты не имеешь права затыкать рот прокурору! Я обязан изложить позицию обвинения, а ты приводи свои аргументы, если они у тебя ещё есть. А судья должен сам принять решение. (Денису). Правда, ваша честь?

ДЕНИС (печально). Всё равно я ничего не понял!

Я сижу на кухне, подслушиваю и сочувствую Денису. Я тоже знала такую стрекозу. И тоже, как Денис, не знала, что с нею делать.

Она жила двумя этажами выше, чем я, носила дивные прабабушкины обноски, никогда нигде толком не работала и всю жизнь во что-то играла. Иногда она спускалась ко мне со своего десятого этажа и говорила между делом, что вчера допила последнюю ложку кофе из той банки, что я ей подарила. Давясь раздражением, я лезла в буфет за другой банкой, а она смотрела на меня и улыбалась. А потом принималась рассказывать, как мёрзнет зимой, потому что в квартире плохо топят, и при этом обдавала нежным лучезарным взглядом мой платяной шкаф. «Ёлки, ну что, я не могу дать ей пару свитеров? Хороша христианка, которой жалко свитер для соседки!» - «Дура ты, а не христианка!» - «Ну, дура. А что делать-то, ты скажи? Посоветуй, если ты такая умная!» А она сидела на моём диване, слушала перебранку моих внутренних «я» и улыбалась. Улыбка её была настолько безмятежной, что в ней нельзя было не усмотреть издевательство. И я втайне мечтала о том, как один раз всё-таки наберусь мужества и захлопну дверь перед её носом. Сильно захлопну. С размаха. «Так поди же, попляши…» Впрочем, утешала я себя в своём безволии, всё равно её бесполезно выгонять, она же опять припрётся. Такие, как она, не обижаются. Им это невыгодно.

Несколько раз я пыталась пристроить её на какую-нибудь работу, но через пару-тройку недель она тихо, без скандала, увольнялась и вновь погружалась в свою радужную тунеядскую безмятежность. Она занимала у меня деньги и никогда не отдавала, а вместо этого приносила и дарила всякий чудовищный древний мусор: треснутые вазочки тридцатых годов со скрещенными, как шпаги, колосьями и васильками, вышитые салфетки с рыжими пятнами от пролитого чая, дореволюционных кукол с лицами не повзрослевших, а сразу постаревших младенцев, и мельхиоровые ложечки с облезлыми вензелями. Иногда я брала себя в руки, ожесточалась и разом всех их выбрасывала, но они были необидчивы, как их бывшая владелица, и на другой день опять оказывались в моей квартире.

Как многие люди такого склада, она была набожна и день-деньской торчала в церкви. Неофитского рвения у неё не было ни на йоту; она не интересовалась богословием, держалась в стороне от всех благочестивых тусовок и не делала ни малейших попыток поучаствовать в благотворительности или помочь церковным бабушкам убраться в храме. Она просто проводила там время, стоя в сторонке, глядя на иконостас и улыбаясь. По части времени она была богаче любого Ротшильда, и ей было всё равно, на что его тратить. Перед тем, как запирать на ночь храм, священник обязательно проверял, не торчит ли он в каком-нибудь тёмном уголке, - и каждый раз оказывалось, что торчит. «Алевтина, тебе домой-то не пора?» - «Ой! Пора, наверное. Хорошо, что вы сказали, батюшка. А то я тут с самого утра… уже прямо осатанела!» Батюшка только вздыхал и укоризненно качал бородой.

Эта её страсть к благочестивому времяпрепровождению. до поры до времени избавляла меня от её частых визитов. Но потом всё изменилось. У меня начались Тяжёлые Времена. И мои мудрые деликатные друзья и родные разом, не сговариваясь, оставили меня в покое. Они знали, что во время Тяжёлых Времён меня лучше не трогать. К тому же, как ни крути, у каждого из них было по горло собственных забот и проблем, и они не хотели обременять меня ещё и ими. Но у моей соседки ни на грош не было ни чуткости, ни деликатности, ни своих собственных проблем. Зато свободного времени имелось в избытке. Собственно, не свободного времени у неё просто не было. И она вдруг перестала расточать его в церкви и стала заниматься этим у меня. В моей квартире.

Это было ужасно. Стоило мне переступить порог своего дома, как она являлась следом за мной. А зачастую даже раньше меня. Я глядела на неё опухшими кроличьими глазами и мысленно умоляла её убираться вон. Она всё прекрасно слышала, но и не думала слушаться. Вместо этого она шла ко мне на кухню, чтобы непоправимо изуродовать мою плиту, разбить пару-другую моих любимых чашек и рассовать в никому не ведомые места мои полотенца и прихватки. Кстати, некоторые из них не отыскались до сих пор… Потом она кормила меня какой-нибудь гадостью собственного приготовления, укладывала на диван, укутывала халатом, извлечённым из корзины с грязным бельём, а сама садилась рядом и, не слушая моих стонов и протестов, принималась лепетать всякие глупости. Ни до, ни после неё я не встречала человека, который бы знал столько глупостей и умел бы так к месту их применять. Я засыпала, подложив себе под голову её руку, и мне снилась такая чушь, что я даже во сне всхлипывала и гоготала от восторга. Просыпалась я от боли в боку и пустоты в голове. В бок мне впивалась фарфоровая рука одной из дореволюционных кукол, а в голове вместо столь любезных мне Горестных Мыслей был гулкий, весело звенящий Космос. В нём летали круглые хихикающие кометы с курчавыми хвостами и горели звёзды, тёплые и жёлтые, как церковные свечки. И недели не прошло, как мои глаза приобрели до отвращения нормальные цвет и размеры, а Горькие Слёзы, до сей поры несказанно облегчавшие мою душу, вообще куда-то подевались, как будто им перекрыли клапан. По вечерам я шла домой, со страхом думая, что там меня НЕ ВСТРЕТЯТ запах сгоревшей до чёрных углей картошки и безмятежный, бессмысленный, до мурашек раздражающий стрекозиный лепет. Но опасения были напрасны. Ещё не приоткрыв толком двери, я чувствовала, что всё в порядке и с облегчением переводила дух.

Лет пять ли шесть назад она внезапно вышла замуж и уехала с мужем куда-то за Урал. Я не знаю ни её адреса, ни новой фамилии. Она так быстро исчезла, что я не успела даже сделать для неё на прощанье что-нибудь сентиментальное. Например, взять салфетку, закапать её чаем, а потом вышить на ней крестиком какой-нибудь благочестивый сюжет. Лучше всего Марфу с подносом в руках и Марию, сидящую у ног Христа с большой синей стрекозой на рыжих волосах. Впрочем, такие сюжеты, конечно, не предназначены для того, чтобы их вышивали на салфетках.