Умение любить людей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Умение любить людей

Думал ли я когда-нибудь, что мне придется писать воспоминания о Грише…

Впервые я его увидел в 1959 году. Мы ухаживали вместе за девушками из одной компании, манекенщицами Московского дома моделей. В то время демонстрации одежды проходили вроде концертов. Показы моделей перемежались выступлениями, разными концертными номерами.

И вот на одном из таких показов я увидел Гришу. Он тогда еще учился в медицинском, но уже писал и в тот вечер выступал в программе. Помню этот зал и кудрявого Гришу, который вышел на сцену и читал что-то смешное. Я обратил на него внимание, потому что знал: он ухаживает за подругой моей девушки Алены. Тогда он меня интересовал только с этой точки зрения. В ту пору мода уже была в моде: манекенщицы выезжали за границу, участвовали в показах, а мы и представить себе еще не могли, что это такое. Впоследствии Алена стала моей женой, с которой я прожил десять лет. А Гришин роман, вероятно, угас. И спустя несколько лет он влюбился в очаровательную Любу, с которой они прекрасно прожили много лет, до самого его ухода.

Разумеется, я очень хорошо знал Любу Горину: она работала на «Мосфильме» и была редактором некоторых картин, в которых я снимался. У них был замечательный дом, хлебосольный, красивый, уютный, прекрасная атмосфера. Казалось, он даже светился по-особому. Для Гриши, видимо, эта атмосфера была крайне важна, вспоминаю его эпопею с их первым домом на Тверской, в котором, после того как в нем открыли ночной клуб, стало невозможно жить. Тогда он в одиночку пытался противостоять тем, кто начал захватывать центр Москвы. Мне так и помнится: Гриша с трубкой, тактичная, молчаливая Люба, которую он очень любил, симпатичнейший, обожаемый ими пес Патрик. У них всегда было хорошо, и не хотелось оттуда уходить.

Я не могу сказать, что мы с Гришей были друзьями. Но нас соединяла с ним какая-то близость. Он доверял мне, а я ему — до вещей совершенно интимных, о которых я не имею права говорить. Мне всегда с ним было очень хорошо, просто замечательно. Он был понимающим, мягким, никогда не подавлял собеседника.

Дважды я снимался в картинах по его сценариям: «О бедном гусаре замолвите слово» Эльдара Рязанова и детективе «Шерли Холмс» Алексея Симонова. Вторая картина снималась в Вильнюсе, и Гриша туда приезжал. Там было много совместных обедов и ужинов, прогулок, разных разговоров. Говорили о жизни, а в это понятие входили и женщины, и театр, и наши товарищи, артисты и режиссеры. О чем только мы не говорили. Стояла поздняя осень, кругом лежали красивые желтые листья. И я никогда не забуду, как мы шли к месту съемок, и я по дороге читал ему какие-то свои эпиграммы (тогда я еще этим занимался), и как он на них реагировал. Почему-то ему понравилась эта: «На небо взлетел писатель, звездный час его настал, легок, пуст, парит в халате, все, должно быть, рассказал».

Горина некоторые числили писателем-сатириком. Но я не могу с этим согласиться и отнести его к означенному цеху. Горин — это совершенно особое явление. Наши современные сатирики в большинстве своем мелки, они сорок восьмые или сотые доли от Зощенко, например. Но Зощенко был первым, и он писал о простых людях, за которыми мы узнавали и себя, и среду, в которой живем, и все то, что произошло после революции. В этих маленьких людях отражались метаморфозы строя и личности: возомнивший о себе «гегемон», зависимая, раздавленная страхом интеллигенция. Там есть все: от смешного до трагифарсового. У нынешних же «мелких обломков» дальше пересказа того, что говорил милиционер или бухгалтер, дело не идет. Их не то что читать, даже слушать невозможно. А оттого, что таланта мало, они в последнее время совсем распустились, поэтому в ход идет и пошлятина, и безвкусица, и матерщина. Это вовсе не интересно обидно; что они выступают и даже имеют успех, поскольку сатириков у нас немного. Получается, они имеют право на все, прививая людям жуткие вкусы, — так теперь празднуется свобода. Но свободно и микробы гриппа летают — им же мы не аплодируем. Мне как раз наши сатирики напоминают вирус, который заражает и косит людей, лишенных, увы, культурного иммунитета. Поэтому я и считаю, что Григорий Горин к ним никакого отношения не имеет. Разве можно сказать про Чехова — писатель-сатирик? Это было бы ужасно. Их юмор и ирония совершенно другой пробы и природы, если говорить о сути, о первооснове их творчества.

Даже когда отмечались юбилеи, дни рождения и Горин выходил на сцену с поздравлением, то в тот момент все забывали о том, кому оно предназначено, и слушали, что скажет Гриша, потому что произведение, с которым он выступал, получалось самоценным, и это всегда был его триумф. Откуда он только это черпал — источник непонятен, но подмечал все удивительно остроумно, неожиданно, высококлассно, без лишних слов. Это было очень крупно и очень просто. Он вызывал просто ломовое восхищение. Я помню дни рождения Аркадия Хайта, Игоря Кваши, многие другие, когда он потрясающе поздравлял. И Федора Чеханкова, одним из последних по времени. Я вышел на сцену и сказал, что после Гриши не могу ничего говорить.

На мой юбилей он написал замечательный рассказ «Гафт». Со стороны ведь очень трудно узнавать свое изображение. Сам себя ты видишь не так, тебе кажется, что ты другой. Но даже внутренне я понимаю, как он абсолютно точно и документально про меня написал. Нисколько не обидно и вместе с тем глубоко. Я, кстати, потом заинтересовался происхождением своей фамилии. Познакомился с одним историком-археологом, который нашел, чем занимались мои предки. Они были выходцы из Германии, поселившиеся на Украине. И действительно, мой прадед арендовал часть земли под Полтавой, имел сахарный завод. Я слышал об этом от родителей, но поскольку в то время даже вспоминать опасались, что у тебя в роду имелись капиталисты, то все, что было связано с предками, отрезалось, забывалось, оставалось в той эпохе при царе Горохе.

Гриша не только рассказ, но и пьесу написал для меня — «Кин IV». Когда он пришел в театр нам ее читать, то сказал, что фотография Гафта стояла перед ним и он писал. Мы ее начали репетировать, но потом не поладили с Игорем Квашой, который был режиссером. Сейчас не стоит вдаваться в подробности этой истории, но тогда я один выступил на собрании и сказал, что пьеса мне не нравится. Что-то мне тогда показалось, не знаю… Я Игоря очень люблю, он мой друг, и меня с ним связывает вся жизнь. Считаю, что он замечательно поставил пьесу «Кот домашний средней пушистости», которую Горин написал для нас по повести Войновича. Но тогда у нас не сложилось. А «Кина IV» потом с успехом сыграли в другом театре. И слава богу, что он появился. И если я Гришу хоть капельку вдохновил на это, то значит, какая-то польза была и от меня. Гриша мягкий и умный человек, он мне это простил: история с «Кином» ничуть не повлияла на наши отношения. В последнее время, когда мы с ним говорили, он обещал для меня еще что-то написать.

А главную роль в «Коте домашнем средней пушистости» сначала должен был играть другой артист. Но мне этот материал тоже очень понравился. И потом, вероятно, Горин и Войнович уговорили Квашу, чтобы играл я. Так и случилось. И я им за это очень благодарен. Спектакль идет в «Современнике» уже десять лет, и самое интересное, что он не устаревает. Он вроде из того времени, но и сейчас абсолютно современен. И в этом «виновата» не только незначительность качества перемен, а и то, что в нем точно найдена природа вечных вещей. Он, можно сказать, продолжает «линию кроя» гоголевской «Шинели». И если мы все оттуда вышли, то Гриша Горин — прежде всего. Можно только представить, какой огромный успех был десять лет назад, на премьере «Кота». Помню, в Москву тогда приехал Артур Миллер, американский драматург, классик. Он был на премьере и после сказал нам: «Действительно изменились времена, если вы играете такие спектакли». Он до сих пор аншлаговый, мы играем его редко, раз в месяц, но на него никогда нет лишних билетов. А теперь мы его решили оставить в репертуаре именно в память о Григории Горине.

Я, кстати, Грише тоже писал. Эпиграмму, которая ему ужасно не нравилась. «Пишите, ваш талант бесспорен, а юмор, эрудиция — пусть вас не беспокоят, Горин, у вас всегда есть дикция», — любя сказал я ему. Но когда ее однажды читал на публике, то увидел, что Гриша как-то хмурится.

Интересно, что потом, когда он вел клуб «Белый попугай», другие передачи, я никогда не обращал внимания на его дикцию, это звучало очень симпатично: и его «ш» далекое, и «с» нетвердое. И если бы их не было, то это надо было бы придумать.

И еще одна эпиграмма у меня появилась благодаря Грише: «Как столб относится к собакам, так отношусь я к критикам-писакам». Это его идея, которую я где-то за столом от него услышал, и мне она так понравилась, что я взял и зарифмовал ее.

Когда Гриша ушел из жизни, я подумал вот о чем. Говорю об этом не потому, что сейчас должен обязательно писать только хорошее. Горин, мне кажется, был последним при нашем поколении человеком, именно из тех больших писателей, занимавшихся не устным словом, которым, например, неоспоримо прекрасно владеет Жванецкий, а языком, литературой, высоким классом словесности. Я не собираюсь их сравнивать, они абсолютно разные. Жванецкий гениален в своем, он чувствует то место, где «болит», точно находит его и говорит: «Вот тут!» А уж когда обнаружит, то ему достаточно пролететь и иголкой ткнуть, чтобы выразить это, нас уколоть, и мы будем хохотать, потому что о том, что разглядел в нас, он сказал раньше всех. Вот как ищейка, которая находит спрятанный наркотик там, где люди не могут ничего отыскать.

А Горин — он писатель. Наверное, и он мог бы заниматься устным, эстрадным словом, как Аркадий Арканов, его друг, с которым он начинал. Но его туда не тянуло, не увлекало только забавное. У Горина другая природа, он занимался повествованием. Это гораздо тоньше, изобретательнее, там больше вложено труда, разума, ощущения времени, сердца, мудрости. Его интересовало, какая была погода, какой был ветер, какие были глаза. Интересовало, откуда человек пришел и зачем, что он почувствовал, как у него екнуло сердце, как он дыхнул, как заплакал и из-за чего. Это проблема человека, которой занимался Чехов, другие наши великие писатели. Ею же занимался и Гриша, а больше этим пока никто, наверное, сейчас так не владеет.

Что касается его драматургии, то она вся трагикомична. Дальше все зависит от того, кто ставит и кто играет. Там есть возможности для мощного поворота в сторону драматизма, одиночества, безысходности, счастья, неудачи, боли, освобождения, радости. Гриша брал классику, работал с известными сюжетами, потому что в них есть вечные вещи, которые прекрасны именно тем, что содержат жизненно важные категории от основания до их вершины, от падения до взлета. Он облегчал и сокращал им путь к зрителю, рассказывая об этом таким языком, когда то, что было давно, становится очень близким и современным. И низкий поклон ему за то, что он этим занимался. Я не знаю другого такого, как он.

У меня с Гришей был однажды случай незабываемый, и вышел он, кстати, с рассказом «Случай на фабрике № 6». Он попросил меня записать этот рассказ на пластинку вместе с Андреем Мироновым. Я пришел на запись не в том настроении и записал отвратительно. К тому же читать с листа я не могу — не понимаю ничего. Я так разозлился на себя, что решил поработать и выучить рассказ наизусть. Работал над ним около года. И вот наступил момент, когда Гриша пригласил меня на свой творческий вечер. И я прочитал. Успех был, поверьте, большой. Гриша сказал, что подобного исполнения он не слышал. И как мне потом передавали, на своих вечерах говорил: «Ну, этот рассказ читает лучше всех Гафт». А я уже думал, что я вообще не чтец. Потом еще несколько раз исполнял при нем это произведение. К сожалению, оно не записано. Но «Случай на фабрике № 6» — единственное, что я когда-либо читал с эстрады, и единственный рассказ, который за всю свою жизнь запомнил наизусть. Считаю, что это такой высоты произведение — шедевр на все времена. В нем рассказана история маленького человека, который не умел ругаться, не умел приспособиться к тем, с кем жил и работал. И умер оттого, что его не понимали. Он не только не умел тем языком разговаривать, а и думать так не мог. Это был остаток прекрасного, которое умирает от собственной чистоты, от собственной наивности. Есть такие люди или нет таких людей — но то, что написал Горин, замечательно. Этому веришь, без этого нельзя жить.

Гриша всегда приходил на все мои премьеры. И когда я его видел, то думал: «Сейчас, наверное, какой-то комплимент сделает». Мне нравилось с ним беседовать, потому что он говорил не просто хорошее, а то, что меня вдохновляло. И я иначе, чем с другими, с ним разговаривал, по-другому был свободен. Его присутствие помогало мне быть интересным в разговоре, быть может, и для себя тоже. С ним было легко, я видел, какими глазами он смотрел. С другим человеком иногда закрываешься, а с Гришей — наоборот, потому что он умел замечательно слушать и заведомо к тебе хорошо относился.

И в то же время Горин не какой-то там кабинетный сочинитель, все время твердящий о литературе и театре, и лишь о них с ним и можно поговорить. Гриша был мужчиной! Прекрасно пил, ел, курил трубку, очень красиво одевался, носил качественные дорогие костюмы, свитера, ботинки, менял машины. Он был мен — вот кто. Широкий человек, который не забивал голову мелочами, нормально и естественно относился к окружающим вещам. Никогда я с ним не общался только как с писателем. Потому что Гриша воспринимался прежде всего как сильный, спортивный, шикарный мужик с прекрасным торсом, замечательной шеей. Он хорошел год от года, становился по-настоящему красивым. Будто его мастерство слилось с ним и одно способствовало другому. У себя в кабинете он сидел и что-то придумывал, занимался своим делом, там-то уж точно он был только писателем, но вне этих стен это абсолютно не мешало ему быть любым.

Он был достаточно принципиален и не всегда ласкал слух. После последнего спектакля, где мы играли, он сказал: «Да, вы хорошо работаете, но это рядовой, обычный спектакль, это уже все известно». Не говорил: «Ах, вы удивили! Это потрясающе, браво!» — как, бывает, восклицают около гримуборных. Не выдумывал ничего, не говорил праздно. Но приходил. Он очень любил театр, ходил на премьеры, на концерты. Он умел любить людей, умел ценить их и делал это очень соразмерно тому, что они собой представляли.

Последний раз я его видел на похоронах Олега Ефремова. Сидел в бельэтаже во МХАТе, смотрел на гроб с Олегом, на людей, и мне было ужасно грустно. Потом я нашел глазами Гришу в партере и подумал про себя: «Господи, как хорошо, что он здесь». Почему-то я на него очень долго смотрел, взгляд сам остановился. А спустя две недели его не стало. Отсутствие Горина для меня невероятно ощутимо. Я все время вижу пустоту на его месте.

Теперь мы будем ее заполнять, насколько это возможно, собой — играя в его спектаклях, рассказывая и вспоминая о нем.