2. «Я помню чудное мгновенье»
2. «Я помню чудное мгновенье»
— Да, да, войдите, пожалуйста!
Возглас был приглушен закрытой дверью и для меня прозвучал голосом из иного мира.
Николай Степанович Бородин, огромный, неловкий, косолапый, ввел меня в уединенную обширную комнату с плотно зашторенными окнами, освещенную особым светом специальных ламп и наполненную приятным шелестом кондиционеров.
Навстречу нам с низкого дивана — кажется, в старину их называли тахтою — поднялся человек в модном светлом летнем костюме и в домашних туфлях. Бледно-смуглое — о, как знакомое! — лицо несколько портил нос расплывшимися ноздрями. Волнистые темные волосы и небольшие бакены были уже тусклы от пробивающейся седины. Человек глядел на меня немного испуганно и пытливо, потом глаза его неопределенного цвета — не то голубые, не то карие — вспыхнули приветливо.
Как ни готовил я себя к первому мгновению встречи, пришлось собрать все силы для улыбки, хотя сердце проваливалось, проваливалось… Я-то уже знал, кто этот человек! Пожалуй, в этот миг он более всего походил на портрет работы Тропинина, хотя я успел подумать, что к этой небольшой, едва начинающей полнеть стройной фигуре лучше всего подошел бы фрак.
— Вот теперь, Александр Сергеевич, — несколько выспренно сказал Бородин, — Вы уже не будете одиноки. До поры, пока мы Вас не рассекретим и Вы сами будете выбирать себе друзей, Андрей Петрович, праправнук Вашего былого друга, Петра Андреевича Вяземского, наш известный литератор, будет с Вами постоянно. Вы можете разделять с ним и свои нынешние труды и вынужденный досуг, который до сего дня разделяли с… — он указал рукой на книги, в изобилии наполнявшие шкафы, столы и даже лежавшие в креслах, — с этими безмолвствующими друзьями да со мною, прескучным стариком, ничего, кроме своей науки, не разумеющим. Андрей Петрович — восторженный поклонник Ваш, знаток всего, что нам известно из Вашей биографии. Таких теперь называют пушкинистами.
При этом слове лицо Александра Сергеевича, дрогнув, приобрело выражение недоуменное и он беспокойно прошелся пальцами по борту элегантного своего пиджака. А Бородин продолжал:
— Он написал о Вас роман. Коли в чем ошибся — поправите. С ним Вы можете делиться, если захотите, мыслями и чувствами, выяснять все, в новой жизни для Вас непонятное. Характер у него прекрасный, он не должен быть для Вас обузой…
Пока Бородин представлял меня, я, вероятно, выглядел дико и преглупо: стоял столбом, весь покрытый потом, на висках чувствительно бились какие-то жилки, не хватало дыхания, пальцы сводила судорога. Я не мог отвести взгляда от его лица, столь неожиданно милого, простого. Живого, живого его лица.
Показав слегка желтоватые вперед выступающие зубы, Пушкин учтиво поклонился (теперь так никто не сумел бы), слегка шаркнул ногой и протянул мне руку с позабытым в нашем мире радушием. Я, кажется, схватил ее дрожавшими обеими, не смея пожать, ощутил теплоту слегка вялой кисти с длинными пальцами. А сердце еще более стеснилось, под коленки ударило, я едва не упал и, видимо, побледнел. Александр Сергеевич подвинул мне стул поспешно, но, заметив мое замешательство — сидеть в присутствии Пушкина! — уселся первым. Бородин потом рассказал мне, что и он, и причастные к тайне испытали подобное волнение, не столько при первом взгляде, сколько при первом прикосновении к «живому Пушкину».
Сейчас академик улыбнулся, обратившись к поэту:
— Вы, я вижу, поняли, как предельно взволнован Андрей Петрович.
И тогда я вблизи услышал голос Пушкина и снова чуть не потерял сознание. Негромкий, глуховатый, но с пробивающейся как-то исподу звонкостью:
— Весьма, весьма понятно! Случись со мной, коли б я пожимал руку…
— Данте..
— Ну, Данте — это уж очень высоко, — гортанно засмеялся поэт. Хоть бы Мольера или Бомарше…
Успокоившись несколько, я стал замечать окружающее. Mузейного образца мебель составляла обстановку комнаты. На старинном инкрустированном бюро с чернильницей лежали гусиные перья, а рядом паркеровские ручки. Вместо привычного пластика пол и стены украшали настоящие персидские и текинские ковры, их узоры отражало зеркало в рост человека в ампирной раме. Все это соседствовало с предметами быта нового: телевизором, видеофонами новейших конструкций, экраном в глубине комнаты, баром-холодильником. Я понял, что обитатель комнаты был уже обучен пользоваться всеми этими утехами современного человечества.
— Андрей Петрович будет Вам и защитник от нас, безжалостных въедливых ученых, и собеседник, и лектор… — и слуга! — сказал я хрипло.
Александр Сергеевич, уже уразумевший основы структуры нашего общества, улыбнулся смущенно:
— О, я уже отлично умею обходиться без своего Никиты, который постоянно ворчал, что барин-де сажает пятно на платье, рвет рубахи и марает чернилами сукно стола… — Он опечалился на миг.
Да у вас в обиходе такая маши… маши… — «механизация», подсказал я, — что нам с вами придется лишь самим варить себе утренний кофе да растирать друг друга от ломоты перед дождем… Дожди… — Его лицо снова затуманилось. — О них я еще не успел спросить…
И объяснив ему, что дожди и снега все те же, мы трое заговорили о его предстоящем переселении из этой лабораторной комнаты Института на уединенную загородную дачу, где он будет жить конспиративно в роли ученого иностранца-эмигранта. Нас будет только двое — он и я. Наши ученые будут лишь приезжать к нему для наблюдений. Я буду называться его секретарем, исполняя одновременно при поездках обязанности шофера. Прислуга — только приходящая для уборки дома и ухода за садом. Всю организацию такого способа жизни берут на себя Институт и один из членов правительства, посвященный в дело.
Тут я убедился, как Пушкин трезво, полностью понимает и оценивает особенности своего положения: его нынешняя жизнь экспериментальна, ему необходимо во всем самому помогать ученым. Покамест это его основной долг. Он даже сказал: «долг гражданина» и поклонился.
При обсуждении деталей нашего будущего быта он более всего удивился, что обед нам будут доставлять из лучшего московского ресторана. Дача наша располагалась довольно далеко от Москвы, а географию он помнил. В его время, сказал, на такой вояж понадобилось бы не менее суток. Перебивая друг друга, мы кратко рассказали ему о современных скоростях.
— Суп в кастрюльке прямо из Парижа! — засмеялся поэт. Бородин довольно кивнул: юмор и цитата из «Ревизора» подтверждали полное возвращение интеллекта.
— Я сейчас учусь ничему не удивляться, полагаю, скоро все стану принимать как должное.
Разговор соскользнул на тему, особенно волновавшую Александра Сергеевича.
— Но как долго продлится мое существование на необитаемом острове? — нетерпеливо и с долей раздражения полюбопытствовал.
— Пока Вы полностью не… — Бородин сообразил, что новый нерусский термин должен быть понятен знающему языки, — не адаптируетесь физически и духовно в новой действительности. Пока Вы о ней знаете лишь в самых общих чертах, но достаточно, чтобы понять, как решительно все изменилось за полтора почти века. Даже состав воздуха, отравленного нашей мощной индустрией. Ваше физическое «я» мы адаптировали еще до пробуждения, но и сейчас подбавляем для Вас кислорода. Появились болезнетворные бактерии… микроорганизмы… Этот термин понятен? — Пушкин показал самый кончик мизинца. — К этому всему люди нашего века постепенно, наследуя от отцов, приспособлены…
И прочее изменилось радикально, в обществе, государстве. Духовно, психически во все это войти сразу не просто. Революция социальная, техническая… Изменились самые способы жизни, общения людей. Коли б Вы были мальчик… Но Вы муж зрелый, со сложившимися представлениями. Все надо постигать постепенно, иначе не выдержит даже такая мощная, как у Вас-то, что Вы называли душою, а мы называем нервно-психологической деятельностью. А ведь Вам теперь жить да жить…
— Но ведь я воскрешен не для жизни вечной. Я, вы предупредили, смертен. Человеком из реторты побыть любопытно, но Агасфером — слуга покорный! Этак мне не успеть, все новое узнать… да и действовать в новой жизни хочу… Зачем же откладывать?
Бородин воздел ладони:
— Голуба моя! Следует вступать в новое постепенно и осторожно. Без потрясений внезапных. Постепенность и плавность впечатлений, пока эксперимент не доведен до конца…
— Не доведен до конца?.. — поэт задумался.
— Поймите же и нас, — голос далеко не чувствительного Бородина дрогнул. — Первый экзамен и Вы и мы выдержали. Но ведь мы, ученые, за Вас, дорогой, бесценный наш Александр Сергеевич, в неисходном трепете, за Ваше благополучие и полное вступление в наше время. Полное!
Пушкин замер, вспыхнул и, схватив руку Бородина, сперва пожал, потом поднес к губам, старик не успел и ахнуть. Они обнялись, быстрый и изящный поэт и похожий на медведя старик, оба гении. Один был весь благодарность, другой — мольба.
— Особенно отрадно видеть у Вас пробуждение высоких чувств! — проворчал профессор. А Пушкин продолжал беспокойно:
— Рад, что бренные останки мои послужили науке. Но ведь я опять живу и посему… смею о себе любопытствовать. Вы сказали: эксперимент не закончен. Как же он может закончиться, если я не стану выполнять ваших тре… — он поправился; — условий? Мне, сударь, следует объявить правду!
Бородин покряхтел, подумал и посмотрел прямо в глаза поэту:
— Пушкину лгать не могу. Вы так мужественно и трезво с первых минут приняли Ваше новое положение… что… — Старик был в смятении. Пушкин понял.
— Я могу сойти с ума, не так ли?
— Александр Сергеевич! Мы не случайно выбрали Вас: надеялись, ум сильный и тонкий, поймет, что такое для человечества этот первый опыт. Не скрою: слишком сильная волна впечатлений может стать гибельной для рассудка. Вы познали славу, но не представляете, какова Ваша посмертная роль в нашей культуре. Наши люди привыкли к «чудесам», но Ваше появление… Выдержите ли Вы такой напор… эмоций? Мы не смеем допустить и сотой доли риска. Эмоции, даже полезные, положительные, надо… дозировать, — он показал рукою, как отмеряют нечто. — Иначе… Помните, вы ведь и в прошлых ваших треволнениях испытывали опасения, сказали однажды:
— Не дай мне Бог сойти с ума! — и старик прочел известное стихотворение.
— Как? Как? Мои? Я не помню, чтобы такое сочинял, хотя меня и доводили до безумия эти, как Вы говорите, треволнения.
— Так… — Бородин задумался. — Видите, какая постепенность нужна даже в восстановлении памяти.
Я протянул поэту томик его стихов, он отыскал глазами, просиял: «И вправду, мое!»
Хорошо зная нашего патриарха, я заметил, как расстроил его этот диалог: Пушкин не помнил свои стихи.
Бородин ушел косолапо, сутулясь, мы остались вдвоем. Поэт раскованно сел, подвернув ногу и привалившись к моему плечу теплым и легким телом, подмигнул вслед ушедшему: «Этот мастер живой и мертвой воды весьма учен, но педант, как все они. Ежели вы воскресили личность Пушкина, то в этом старике совершенно воскрешена внешность Собакевича. Не так ли?» — И прочитал почти наизусть то, что некогда еще не напечатанное читал ему Гоголь.
— Итак, теперь Вы — мой Вергилий. А какое мое стихотворение особенно любите?
Без запинки я ответил, что во всей мировой лирике не знаю ничего выше, чем «Я помню чудное мгновенье». И стал восторженно рассказывать, как Глинка — Пушкин радостно встрепенулся при знакомом имени — переложил эти стихи на музыку для дочери Анны Керн. Я собирался уже включить проигрыватель, чтоб прослушать мелодию, как заметил что Пушкин лихорадочно листает свой томик, отыскивая эти стихи, и слушает меня рассеянно.
Свободно цитирующий Гоголя, Пушкин не помнил собственных стихов!
В смятении я читал и другие его стихотворения, не находил им равных, быть может, только Лермонтов… И я рассказал ему о Лермонтове. Прочитал «Смерть поэта».
Бородин был прав: эмоциональный мир Воскрешенного следовало беречь. Он затосковал, как женщина ломая руки повторял: «Как это прекрасно, как верно!. О, обнять бы его… мальчик…» — И наизусть повторил только что услышанные чужие строфы.
Рискнув, я представил ему картину трагической дуэли под Машуком. И еще раз рискнув, процитировал:
Недвижен он лежал и странен
Был хладный мир его чела…
— Это ожившая история вашего Ленского…
— Какого Ленского? — отирая слезы, равнодушно спросил Александр Сергеевич.
Как выяснилось потом, Бородин готовил Пушкина к нашему знакомству, рассказывал обо мне, показывал ему даже фильм, снятый с меня скрытой камерой. Пушкин нашел, что я очень похож на Вяземского. Тогда Ему открыли, что я прямой праправнук его приятеля. Бородин препредил, если я не понравлюсь, меня уберут, но «самым необидным для меня способом, как потребовал сам Александр Сергеевич.
Он полюбил меня сразу, то ли как правнука близкого друга своего, то ли восхитило мое знание мельчайших деталей его времени. Со мною быстро стал товарищески прост. Называл меня то Правнук, то своим Alter ego. «Не могу же я сердиться на самого себя», — говорил, бывало… Шли дни сближения. Я же с радостью бы умер за то, чтобы счастлив был он, удивительный даже не воскрешением, но всей очаровательной натурой. И все его скорби, когда они появились, я принял как свои.
Ему не рассказали только, и я сам не должен был это обнаруживать, что миниатюрные приборы, находившиеся постоянно при мне, записывали и снимали на пленку все нащи беседы и ситуации общего нашего с ним бытия. Ознакомленный со многими «чудесами» нашего века, он покамест не должен подозревать о существовании такой техники. Науке он был нужен совершенно раскованным. Признаюсь, я, потомок его ближайшего друга и его друг, с которым он вскоре стал доверительно откровенным, терзался своей ролью своеобразного соглядатая и, к черту послав интересы науки, часто выключал шпионящие аппараты. И то, что он поверял мне одному, уйдет вместе со мною. Я злорадствую: «Вы начали с тайны! Так пусть все и останется тайной, но не вашей, уважаемые бестрепетные экспериментаторы, а только его и моей. Историю человечества не следует видеть обнаженной, как продажную женщину!»