4. Подарок
4. Подарок
И вот, в такой обстановке, навещая нас, папа продолжал заботиться о формировании моей личности, о том, как все-таки искоренить в ней упрямство. Он решил: воспитывают не только наказаниями и превосходными примерами, но и дурными, и неожиданно подарил мне ослика, того самого, который в мировом фольклоре считается эталоном ненавистного порока. У ослика было надломанное отвисшее ухо, он смирно и понуро стоял, пока шла о нем перепалка.
— Чем мы будем его кормить? — восклицала мама. — Зачем он нам! — Дяди же папу поддержали: на этом вьючном животном можно будет ездить в соседские хутора за продуктами, которых из-за разрухи становилось меньше и меньше. Был проект, впрочем, в нашей не коммерческой семье так и не реализованный, возить с его помощью на базар груши. У нас в саду их были возы, и они гнили. Организовали маленькую двухколесную тележку-бидарочку, типа арбы для груза и седока. В летнее время ослик будет сыт травою, которой так много в саду, а на зиму папа завез ему сена. От реквизиций сено запрятали в потайной сухой сарай между домами.
Папа был очень доволен подарив мне ослика: все устроилось превосходно! Он требовал самого тесного моего общения с осликом. «Повозись с ишаком — узнаешь, как отвратительно упрямство!» И в назидание мне назвал осла Женькой.
Мы все полюбили Женьку, он оказался чистоплотным в стойлице, мирно пасся, привязанный за колышек, только изредка оглашал окрестности оглушительным икающим воплем. Я расчесывала ему шкуру, ласкала замшевые ушки, левое никак не выпрямлялось, болталось, как тряпочка. Мое «наглядное пособие, как не надо себя вести» показывали гостям, дяди катали на нем своих барышень. Соседские дети то и дело влезали на высокий забор: «Теть Мара, а игде ваш Женька? Можно погладить Женьку?»
Почему он дан мне как «наглядное пособие», я не понимала до тех пор, пока мы с соседской девочкой не запрягли его и не отправились на Опытное поле «разжиться» крупами. Мама дала мне поношенную одежонку, в обмен на которую тогда только и можно было достать продукты: деньги-бумажки, выпускавшиеся различными правительствами, совсем потеряли хождение, а магазины были пусты. Вот тогда Женька и раскрыл свой характер! До пота, до отчаяния мы с ним намучились. Станет посреди дороги и ни с места, ни побои, ни ласка — ничего! Или вдруг покатит тележку с такой прытью, что мы не в силах его догнать. Да, увидела я, что упрямство — вещь неприятная. После этого было обидно, если кто невзначай называл меня Женькой, будто дразнят за упрямство.
Все дальнейшее происходило уже при деникинцах.
Самым удобным оказалось возить на ослике дрова. Окраинное население с лета запасалось хворостом, или как говорили «хмызом», из окрестных лесочков. Волокут, бывало, из лесу тетки на спинах круглые тяжелые вязанки. А у нас с топливом стало так плохо, что мама меня с Женькой и соседскими девчонками отпустила в лес «по дрова».
Прежде от общения с фортштадскими детьми меня оберегали, главным образом, потому, что они «выражались». Ну, например, мальчонку в очень коротеньком пальтишке дразнили самодельной песенкой:
Ах, Сенька Зарочинцев,
Жопинишка корочинцев!
Мама с тетей фыркали: «Фу, как вульгарно!» Мне же этот стишок казался верхом остроумия, хотя сама я так и не научилась «выражаться». А в ответ на мои нотации, что так говорить нехорошо, ребятишки кричали: «У-у ты, какая благородная!» — и высмеивали мои эвфемизмы низких лексем. Благородными же фор штадцы звали всех не крестьянствующих и интеллигентов.
Однако в наступившем социальном хаосе гражданской войны мне в играх и в делах хозяйственных пришлось тесно сблизиться с так называемыми «уличными» детишками соседей. Особой моей подружкой стала конопатая Нюська Балбекова, жившая с нами забор в забор. Бывало, дядя Сережа в саду делает на параллельных брусьях гимнастические упражнения. Я тоже с ним кувыркаюсь, как обезьянка. Нюська сидит на пограничном каменном заборе, обтянув коленки платьишком, и канючит: «Дядь Сереж, а дядь Сереж, дайте я тоже хоть разик спражняюсь!»
И вот, с Нюськой и несколькими девчонками мне разрешили идти в лес. Лесник, оберегая целость леса, гонял собирателей хвороста, вероятно, кроме сушняка, они обламывали свежие ветки. Если за таким преступлением кого из баб застигал, — высекал хворостинами. Причем, бил унизительно — «по голому». О его жестокости ходили страшные рассказы, и по-тургеневскому образцу дети прозвали его Бирюк.
Однако дрова нужны позарез, и сопровождаемые мамиными наставлениями, мы запрягли Женьку и отправились. Денек погожий, теплый. Теперь на месте того леса — многоэтажные дома, но кусочки лесные остались. И недавно я опознала уцелевший уголок, где разворачивалось действие.
Собираем сучки и хворостины тихонечко, опасаемся, как бы Женька не завопил, не аукаемся, не поем — Бирюка боимся. В лесу и без того страшно: всюду следы того террора, что тут творили «товарищи»: то скелет, еще отдающий падалью, под кустами, то череп, до чиста муравьями обглоданный, тужурку, вроде бы студенческую, полуистлевшую, среди колючек обнаружили, две затоптанные в землю офицерские фуражки нашли. Большинство форштадского населения белых называет «наши», и девочки вместе с сучьями небрезгливо подбирают останки «мучеников», чтобы на кладбище «похоронить». Страсть!
И вдруг, на лесной тропинке бородатый, коренастый Бирюк с ружьем. С визгом мои подружки бросают собранное и — наутек! А у меня Женька с тележкой, куда я с ним убегу?
Стою на дорожке, обняв за шею ослика, и с трепетом смотрю в глаза приближающемуся леснику.
— Ты что же это, а? Твой ишак? А ты чья? — с удивлением смотрит на мою старенькую и тесную, еще с приготовишек уцелевшую гимназическую формочку с пелеринкой. Притом окраинные ребятишки как один — босые, а я в ботиночках.
— Чия-а? А ты уж не Бориса ли Георгича дочка? Ну! — Он смеется довольный. — Уж больно похожа! — Много позднее от папы узнала, что в этом лесу под видом картежной игры ставропольские революционеры — эсеры, максималисты, к которым прежде принадлежал и отец мой, устраивали нелегальные сходки. Бирюк же был их участником и охранителем.
— Как же тебя, такую маленькую, мать в лес посылает? Дров нет! Ах, ты! А правила о сохранении леса знаешь? — Он оглядывает наши вязаночки, свежих веток в них вроде бы нет. — А чего меня не побоялась, не побежала? В отца! А не боишься, что я осла вашего заберу? Я б забрал, если б ты не Борис Георгиевича дочка. Враз реквизировал бы ишака!
Он наклоняется ко мне и шепотом спрашивает: «А от отца вести есть? Он теперь, поди бо-ольшая шишка! Ну, ничего! Наши придут, и отец прийдеть. На! — Он протягивает мне кусок золотистого пчелиного сота, величиною ладони в три. — Ну, чего там, бери, матери отдашь. Мать-то не преследуют? В разво-оде?! Вишь ты! — Я доверчиво рассказываю ему, что у нас дяди офицеры, и при белых нам ничего, спокойно.
— Ну, лады! Пригодилися, значит, и ахвицеры. Молодец ты, девка хорошая, и отвечаешь вежливо. — Он собирает весь брошенный хворост и ловко укладывает его в бидарочку. Я жалуюсь, что Женька упрямый очень, иногда останавливается и — ни с места.
— А я тебя, дочка, научу, — говорит лесник. — Припаси заранее травки или сенца подуховитей и перед носом у него поводи издали. Он за им тронется — ты спереди его и приманивай, и приманивай. А уж как разойдется — скорми, он тогда долго послушный шагать будет… А в лес больше не ходи. Лихих людей много. Матери скажи, нехай ко мне в сторожку зайдет. Я дам хмызу, сколько надо.
Вежливо поблагодарив лесника за медвяную сотину, я, как мужичек с ноготок, трогаюсь в путь рядом с бидарочкой, из которой торчат сучки и хлобыстины. Заупрямится Женька — делаю, как научил Бирюк…