2. Немецкая идиллия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Немецкая идиллия

Большинство некрупных кафе, бирхалле, ресторанчиков были частными предприятиями. В одном из таких ресторанов мне довелось увидеть немецкий быт как бы «изнутри».

Я пришла сюда наниматься прислугой. Маленький удивительно «гемютлих» домик на окраине Потсдама. С обвитой розочками террасой, с палисадником, ухоженный, как девичья комната, с фаянсовыми гномиками под кустами жасмина и сирени, искусственными грибочками в ярко-красных шапочках, разбросанных среди травы — типичный немецкий палисадничек с грошовыми, но милыми затеями. Гамак под деревом… качалка и детские игрушки, забытые на прелестной садовой скамеечке…

Хаусфрау «даст обеды», как прежде водилось и в России. Летом столики на террасе, под вьющимися розами, зимой — тесно стоят в небольшой передней комнате, гостиной. За нею кабинет хозяина. Он на фронте, офицер вермахта (армии). В супружеской спальне — глубокая ниша под аркой, в ней детская кроватка с распятием у изголовья. Кухня с газовой плитой, приспособленной и для топки дровами или брикетами (газ из-за бомбежек почти не включают). Уютный светлый и теплый коридор бездомному москвичу (а их до войны сотни тысяч) мог бы служить первоклассной квартирой. В нем хозяйка предполагает поставить для меня кровать, в чистом, как комнаты, чулане есть у нее запасная, не новая, но неплохая.

Хаусфрау молодая, моих лет дама. Сыну 8 лет, он уже ходит в школу. Муж до войны служил «в бюро». Типичная семья «средних немцев». Не слишком интеллигентных.

Я пришла к хозяйке «по вольному найму»: она боится остовок-воровок, и меня ей рекомендовали, как русскую интеллигентную женщину, нуждающуюся во временном приюте и работе, пока ее русский муж выезжал ненадолго из Потсдама.

Слово «интеллигент» в нашем понимании в Германии не существует. Возможно, его вытравили фашисты. Там говорят «гелертер», т. с. образованный, ученый, «виссеншафтлер» — научный работник. С категорией же интеллигентов дама по имени Эгнес (Агнесса) не сталкивалась, разумеется.

Мы знакомимся. На коленях фрау сложены тяжелые руки, совсем не выхоленные: она трудится. Вежливо-высокомерна, как подобает работодательнице, я — вежливо почтительна, как подобает будущей прислуге.

Имя мое — Евгения она слышит впервые, и очень удивлена, что к имени у нас прибавляют имя отца. «…нет, это длинно, трудно — смущается она. — Я буду называть вас мадам, а вы называйте меня Эгнес». Слегка обалдеваю: какое-то перевернутое представление о хозяйке и прислуге, по нашему разумению.

— А какая для меня у вас предполагается должность: горничной или кухарки? — Эгнес в величайшем такте возводит брови: ее предупредили, что «гелертерин» (образованная).

— О! кухарка! — Моя хельферин, — помощница! — объясняет, что готовить она будет сама, у нее постоянная клиентура, ее стол хвалят. И за провизией будет ходить сама, она ее возит в коляске. Я должна в это время присмотреть за ребенком — о, он послушный мальчик, но ребенок все-таки, и за домом, Эгнес очень боится воровства. Кругом, в Садах эти русские рабочие — она запинается и краснеет: я могу ведь оскорбиться за русских вообще!

Кроме того, я должна разносить обеды четырем соседям, накрывать столы и подавать клиентам из кухни, убирать столовую (при чистоплотности немцев это оказалось самым нетрудным делом), нужно, изредка кабинет хозяина. В нем никто не живет, все сохраняется, как и при нем, но иногда… пыль… ковер… Спальню она — сама, как и двор с садиком. Эрни — сын даже любит такие уборки. В стирку она отдает… разве только мелочи… О, кастрюли она чистить никому не доверяет… У нее чудные порошки! Деньги… Она высчитывает каждый пфенниг моих будущих расходов?., трамвай… кино… Вы не ходите в кино?! Почему?.. Да, да, она будет платить! Остовки не получают денег, их государство дает немцам бесплатно за небольшой налог… Я прошу, чтобы она предупредила клиентов не давать мне чаевые, этого я не могу… Она огорошена. Зачем же от этого отказываться? Она их у меня отбирать не будет… Но… впрочем, понятно: чаевые — это для лакеев… Обстоятельнейше объяснив, что я должна делать, она мягко кладет свою жестковатую руку на мою и мило говорит: «Нике эксплоатирование… Нике ангст (не бойтесь)!»

Этот ресторанчик Эгнес открыла еще до войны: надо было внести свою долю в семейный бюджет, закончить оплату и отделку домика, приобретенного супругами. Домик, действительно «отделан» на славу: снаружи и внутри ни царапинки, ни пылинки. Дорожки, ковры стерильно чисты, хотя пылесосов их быт еще не знает. На стенах неплохие подлинные картины, наследие предков. В комнатке-нише ребенка и на кухне вышитые и выжженные на дереве изречения-пословицы, как принято в немецких обывательских домах. На наволочках белой гладью вышито: «Спокойной ночи». Для меня все это — экзотика, и стиль бидермайера здесь воспринимается не как безвкусица, а именно стиль. Мебель старинная, ухоженная. Но столики в столовой пластмассовые, модные, в СССР я уже видела подобные. Холодильником ей разрешают пользоваться как представительнице общественного питания. Есть и машина для стирки, но ей пользоваться нельзя — во время войны строго экономят электроэнергию. Имея электроутюг, Эгнес гладит старинным паровым. Немцы таким запретам подчиняются безоговорочно, никогда не прибегая к жульничеству: война ведь для будущего процветания! Однако будущее становится неясным. Эгнес нервничает: когда же этому конец?

Но по-настоящему тревожится она только за мужа. Он у нее милый и добрый. Она «угощает» меня обязательным в обывательском быту «угощением»: фотографиями. Вот они жених и невеста. Новорожденный Эрни в разных видах. Дед — прусский офицер. А вот и война. Рассматривая фронтовые снимки, вздыхаю с облегчением: обычные фронтовые будни. Хотя и не послал бы он своей чистой и безгрешной Эгнес снимки с жестокими эксцессами или бабами, если такое случалось.

Война и муж пока далеко, но фронт приближается к Рейху. Пока Бог бережет мужа. Был ранен неопасно. Ежегодно приезжает в урлауб (отпуск). Потсдам — город-музей, его не будут бомбить, наивно думают они оба. Я тоже в тревоге за мужа, и мы, женщины двух вражеских стран, со слезами молимся за близких.

Ресторанчик ее содержится так: еженедельно она отбирает у постоянных клиентов талоны (в меню указывается и число граммов), получает по ним продукты, из них готовит. На общественное питание легче получить мясо хорошего качества и другое (не случайно немцы предпочитают питаться в ресторанах). Приходится добавлять и свое — за домиком небольшой огородик, так как в ресторанчик заходят и случайные клиенты, их не так уж мало. У них она срезает талоны, согласно с меню, и получает на них продукты так сказать «задним числом». Так вращается колесо снабжения ее частной кухни. Картофель и тяжелые продукты ей завозят, и молоко, и крупы, и муку…

Так продуман до мелочей спокойный и уверенный порядок снабжения в стране, охваченной пожаром, что мне удивительно.

— А если не будет продуктов, не завезут — Эгнес удивленно отвечает, что этого не может быть. Если разбомбят… Уверенность в «орднунге» — порядке — вот суть гражданского самочувствия Эгнес. Над нею Рейх, который бережет ее жизнь и ее сына.

С чемоданчиком я перебираюсь в очаровательный домик. Кровать, как оговорено в коридоре, кроватка чистенькая, но «с шишечками». Эгнес восхищается изяществом моих платьиц, которые я развешиваю в ее шкафу. «Лоскуток, просто лоскуток! — восклицает немка. — А вы в нем, как парижанка» — это высшая похвала женщине в Германии. Немцы-мужчины первыми познали изящество иностранок в сравнении со своими топорной работы женами, потому и немки признали их преимущество.

Очень скоро мое положение в этом доме резко улучшается. Допущенная к уборке «святая святых» — кабинета, я кинулась к книжному шкафу. Роскошные Лейпцигские издания европейских классиков. «Для Эрни» — с гордостью говорит она, удивившись, что я свободно читаю фамилии на корешках. Раскрываю Гете, отыскиваю «Лесного царя», первые строки читаю по книге, потом по школьной памяти (учили немецкий) наизусть. Потом по-русски. Эгнес округляет глаза: Как, я знаю так хорошо великого Гете? Я называю его произведения, которые она не читала. Ка- ак! Я, русская, из варварской страны, как она полагает, знаю так хорошо и Шиллера, и Лессинга! До какой же степени я образованна! О, Готт! Выясняется, что многие обстоятельства и детали германской истории и эпоса я знаю лучше, чем она, кончившая среднюю школу! О, Готт! Она, всю жизнь проживавшая в Потсдаме, мало знает о Фридрихе Прусском, путает эпохи, в первый раз слышит от меня, что однажды немка была Великой русской царицей.

Мещанка русская, обозлилась бы, узнав о таком преимуществе прислуги над ней, мещанка-немка, напротив, преисполняется ко мне решпектом.

В следующие дни, когда я упомянула изъятого в фашистской Германии «юде» Гейне и прочитала по-русски несколько его стихов, она, приложив палец к губам, открывает шкаф и там, в самом заду, показывает мне тщательно замаскированные томики великого немецкого поэта. Если б немецкий фашизм не рухнул, ее сын имени его не узнал бы. Хотя стихи Гейне анонимно проскальзывали в учебниках. Немецкая женщина шепотом говорит мне: «Дер гроссе унзер дихтер» — и со страхом признается, что берегут для Эрни: «Не всегда же это будет продолжаться… Были еще прелестные оперетты Оффенбаха. Мы их теперь не слышим… И хотя юде — большое зло, талантливых юде нельзя было выбрасывать прочь… Только, фрау Еугения (так она меня теперь называет, сократив мое имя), никому… ради Бога… И вообще, говорит, их всех убили. Правда ли это? Зачем? Люди же… Их можно было поселить где-нибудь отдельно… — Она еще ниже понижает голос — Вилли (муж) тоже так думает». Называет фамилии Потсдамских врачей, художников, которые у нее на глазах исчезли…

О массовом уничтожении евреев она ничего не знает, я знаю только по рассказам украинцев. Ненавидевшие их украинцы жалели, говоря: «Вредные они, но тэ ж людыны».

Немецкий народ прекрасно понимал, что массовые жестокости фашизма — позор Германии. Однако на темы политики мы с Эгнес говорили мало: ее это интересовало не так уж больно.

В разговорах с Эгнес я убедилась, что «крамольные мысли» очень даже жили среди народа, запуганного и запутанного в такой же степени, как советский. И быть может, немке Эгнес не сказала бы того, что говорила мне. Только у немцев перед нашими было преимущество: о них неусыпно заботился Рейх, и они это чувствовали и гордились Рейхом. У нас же население служило только горючим материалом для процветания советского фашизма. Их фашизм исходил из привычек и традиций, играя на низменных инстинктах народа, порою, но не разрушая его исторически сложившийся дух, поэтому народ был народом. У нас разрушал этот дух, насиловал его, поэтому стал ненавистен, что и отразилось в том, что на сторону «внешнего врага» переходили сотни тысяч людей, несмотря на ненависть к этому врагу. Если б не сумасшедшая теория порабощения славянства и биологический антисемитизм, Германия на Востоке войну не проиграла бы. Культурные немцы стеснялись проявления животной расовости, проповедуемой с кафедры и в прессе. Существовал, например, журнал «Унтерменш» — дикое расовое пропагандилище. Интеллигентные немцы его не читали и смеялись. Расовость была популярна, вероятно, только в узко сектанско-партийных кругах и среди колбасников. Да, изо всех европейских народов немцы во многом похожи на нас, кроме может нашей беспорядочности. На чехов — педантичностью и страстью к порядку, на нас сентиментальностью и жестокостью.

Эгнес, когда я показываю ей мои статьи, иногда называет меня даже сударыня. Я вижу, как она шепчет обо мне постоянным клиентам: Шрифтлейтерин… Они тоже обращаются с уважением… А то, что я «прислуга», в Германии и Европе всякий труд почетен, министр и академик могут копать землю вместе с другими. Теперь Эгнес вырывает у меня наиболее грязные кастрюли и был случай, когда она постирала мое белье вместе со своим. И ночую я уже не в коридоре — там дует! — а в «священном капище» дома — кабинете хозяина, на диване. Мы становимся подругами. Питаюсь я вместе с нею и клиентами (так было в условиях найма), но вначале мне выделялась «порция», потом меня угощали украинским салом из виллиных посылок и священным Bohnenkafe, потом я могу есть, что хочу. Я не злоупотребляю таким доверием. Мне дается лишнее: «Вернется Ваш муж, Вы должны быть полненькой». Чувственная, как большинство немок, она признается, как по-женски томится без мужа, но удовлетворения на стороне не ищет, как некоторые немки, прикармливавшие наших военнопленных. Ко мне иногда заходят русские знакомые офицеры из пропаганды, она угощает их тоже. С деловитостью истинной европеянки, которые на эти вещи смотрят просто — физиологически, беспокойно спрашивает (из-за сына), не собираюсь ли я «спать» с кем-либо из своих знакомых, и получив отрицательный ответ, успокаивается.

Наконец, заметив, что мои платьица — только изящные перештопанные «лоскутки» и «ничего не весят», (а она, как истая немка любит вещи весомо добротные) Эгнес предлагает мне свой бецугшайн — талон на приобретение одежды, выдаваемый — платье и пара обуви на год, пальто — на два-три года и т. д. Можно купить платье готовое — ими были переполнены магазины, так как они стандартные, можно при удаче взять меру материала. Немки предпочитали готовое, так как портняжные мастерские закрылись, кроме немногих дорогих и фирменных салонов, куда можно было проникнуть только элитарным дамам. «Мы сами сошьем, — говорит она. — У вас такой вкус…»

Я отказываюсь от бецугшайна категорически, зная, что прежний она меняла на что-то более нужное. Тогда Эгнес, тактично повторяя, что многие нынче переделывают из старого, предлагает мне старое немодное платье из «вечной» материи, из натуральной шерсти со множеством складок. «Мы с вами сами его для вас переделаем». Я снова отказываюсь и настаиваю переделать ей из этого богатства летнее пальто, которого у нее нет. Моей непрактичности и бескорыстия к себе самой она никак не может понять: «Ох, эти русские!»

Эгнес совершенно, вопреки представлениям о немцах, не была скупа: одежда в войну — царский подарок. Но щедрость свою она объясняет практически: я принесла успех ее заведению! Польза от меня была: я научила ее готовить русский борщ, вареники ленивые. Клиентов прибавилось, уверена, многие заходили, чтобы посмотреть на меня, выпив хотя бы кофе.

Пфенниг — основа основ для этой далеко не скупой идеальной немки. А Эгнес конечно была идеальной в гитлеровском Рейхе: слепая вера в установленный ход вещей и четыре «к»: кюхе, киндер, кляйде, кирхе. Таких у нас мы называли «курицами». Не общалась она с подругами, не ходила по гостям и на зрелища («Не хочу без Вилли»). Целыми днями в заботе о своем заведении и сыне. В кухоньке своей в передничке месит, парит, развешивает на весах продукты с чрезвычайной скрупулезной точностью, учитывая граммы, порции, согласно карточным нормам. Зря не пропадал ни один грамм, ни один помидорчик. Экономность ее ювелирна: как можно упустить, испортить, не использовать, не превратить в пфенниги! И самое-то слово это она произносит как-то особо «вкусно». Но это не скаредность противная, а проявление национального характера. Тогда меня это и раздражало и смешило, но теперь, наблюдая разор своей страны, я умудренная граждански, думаю, как могло бы возрасти наше, национальное богатство, если б мы были хоть наполовину так трудолюбивы, дисциплинированны и осмысленно экономны. Причем эти черты пронизывали не только семейный быт, но всю жизнь страны.

Например, у практичных немцев в военное время существовали «магазины обмена старых вещей». Можно было сдать ненужную старую вещь, от носового платка до мебели, даже изломанной. А на сумму ее оценки тут же приобрести необходимое. Полагалась даже «сдача» мелкими вещами. Принималось для обмена даже рванье: для половых, например, тряпок! Я, к примеру, на совершенно изношенные туфли зато из «настоящей кожи»! (кому-то сгодится на заплатки или детские башмачки) выменяла зубную щетку, расческу, линялый, но крепкий фартучек, не то шарфик, не то кушак шелковый и резинку для вздержки. Шарфик до сих пор жив, как память о Потсдаме.

Итак, Кюхе и Кинд были у Эгнес на первом плане, Кляйдунг в весьма женственных, но не чрезмерных формах. Кирхе — тоже имела место, но, как у женщины современной, не до исступления, что случалось во время войны у верующих русских женщин. Горячо молилась она Богу за мужа. Остальное было — формальность. Раз в неделю, а то и реже, обрядив себя в черный кляйд, а мальчика в щегольской костюмчик с галстуком-бантом, она отправлялась в церковь. Во время алярмов осеняла себя, его, а потом и меня крестом. Кирхе нужна была еще для организации так называемой «зимней помощи»: изготовления или сбора теплых вещей для фронта и для потерявших имущество в бомбежках. В «Зимней помощи» Эгнес даже занимала какой-то пост.

Война рычала вокруг. Апокалиптическое зрелище разрушаемого Берлина сокрушало нервы. Ночами над столицей горели гирлянды ракет, в их свете клубились черные дымы. В Потсдамских убежищах стучал метроном, радио сообщало местоположение вражеских самолетов: «uber…uber…uber…».[33] Все понимали: в этот миг погибают невинные люди. В Потсдамских бункерах немки тихо вязали, переговариваясь: «пэнхен», «айер», «буттер» …[34] Шуршала за досчатой обшивкой обсыпающаяся земля. Всех беспокоило соседство военной офицерской школы, но никто не верил, что город-музей будут бомбить. Однако отдельные самолеты прорывались и на этом участке. И тогда мигали лампочки, матери прижимали детей и где-то близко рычала земля, люди шарахались в глубину бункера, и только кто пережил, знает, какой теплой волной заливало сердце при отбое. При мне разрушений в Потсдаме не было, я не видела, но после отъезда его все-таки бомбили. Зато пережила настоящий ад, уже попав в дневную бомбежку Берлина, и из под арки виадука видела, как, медленно разваливаясь пластами, так казалось издали, падали стены многоэтажных зданий.

…Отыскала ли бы я теперь очаровательный домик Эгнес? В нем среди громов и молний войны, тоске и отчаянии разлук и изгнаний я нашла на нашем нелегком пути в патриархальной тишине немудрый жизни уют и отдых, хотя и недолгий. Среди ненависти и битв, злобы и предательства нашла простое человеческое сердце немецкой горожанки Эгнес.

Спустя месяц-полтора, получив от мужа письмо, она сообщила мне, довольная, что муж меня приветствует. Четким готическим шрифтом был написан «сердечный привет милой даме, тебе помогающей. Я рад и за тебя и за нее». Эгнес смеялась: «Я ему дала понять, что вы русская. Но вы заметили, он не написал «русской даме». И вздохнула: «Цензура! Мы не должны вас хвалить! О, Готт!»

А вот сын!.. Впитавший с молоком прусский патриархальный уклад он шаркал вежливо ножкой, чинно и правильно вел себя в общественных местах и за столом — за этим мать следила особенно, но рос человеком совершенно новым. С детским ригоризмом он прямолинейно воспринимал шовинистические догматы фашизма. В школе, в гитлрюгенде, среди товарищей, в детских книгах. Мать, замечая это, тревожилась.

Разговоры с сыном всегда велись в полутонах, даже если она его бранила или награждала пощечиной.

Пощечина у немцев — обычный вид наказания, даже у взрослых, в школах учителя давали их направо и налево, об этом без смущения рассказывал Эрни: «Я сегодня получил пощечину» — звучало, как «получил двойку». Если балл был удовлетворительным, мать молчала, если плохой, еще добавляла плюху. Без особых эмоций! Даже угрозу: «Я тебя высеку» — она произносила спокойно.

Главным орудием воспитания служил авторитет отсутствующего отца, в представлении маленького немчика окруженного ореолом легендарного германского героизма. «Папа сражается за родину, а ты…», «Ах, что скажет папа, когда увидит, как ты держишь вилку…», «Папа задрожит на фронте от холода, если ты не наденешь пальто…» И ребенок беспрекословно подчинялся нотации в такой форме.

Он ходил на сборы гитлерюгенда, хотя мать его туда неохотно отпускала, но очень уж ему самому хотелось! Он надевал белую рубашку с коричневым галстуком, заправленным в кольцо. Точно такое, как у наших пионеров, только вместо костра была свастика, да и салют был иной — рука, выброшенная вперед. Такие же, как и у нас, барабаны, и шествия. Да вместо «бей буржуев» кричали «бей евреев!» Я все думала, кто у кого заимствовал все эти формы, видимо, они у нас, так как германский фашизм моложе советского. Юный Эрни попал под двойной пресс: нового влияния с бесчеловечными принципами расового господства, элитного антисемитизма и гуманных привычек патриархальной семьи. Все это сказалось в отношении ко мне.

Впервые с детским шовинизмом я столкнулась в деревне под Берлином. Группа мальчишек-подростков, которые есть в любых странах (мальчишки повсюду удивительно одинаковы), зная, что я из русского лагеря, начали плясать вокруг с дикими криками: «Каташка, Каташка!» — так испорченным словом Катюша (из проникшей в Германию нашей песни о Катюше) называли русских девчат. Я сказала что-то вроде «Ах, как невоспитанны немецкие дети!», и тогда они стали бросать в меня довольно крупными камнями. Пример отцов, в драках, создававших свою «новую Германию» был воспринят и юным ее поколением прямолинейно.

(Позднее похожая история повторилась в Сибири, когда детей из ПФЛ, посланных было в школу, сибирчата тоже били камнями). Чувство именно такого «кулачного патриотизма» уже было воспитано и у Эрни. И проявлял он его за спиной матери. Сперва, не зная, кто я, шаркнул ножкой и подставил щеку для поцелуя, но узнав все, начал грубить, говорить «ты» глядеть исподлобья, шептать «Катушка», особенно в дни наиболее неблагоприятных известий с фронта.

Мать, однако, пыталась, не разрушая героический «германский дух», соединить его с гуманностью общечеловеческой, полагая справедливо: «не будет же это продолжаться вечно».

В семье существовал ритуал отхождения ребенка ко сну. В ночной длинной рубашечке мальчик с матерью отправлялся в «нишу». Начинается молитва перед распятием. Сложив ладошки, коленопреклоненный, он просит сперва, чтоб немецкий Бог сохранил его фатти. Потом за — родину, Gott mit uns[35] заканчивается молитва. Но мать всегда напоминает, чтоб добавил: «И со всеми людьми на Земле, пусть будет мир». Укутав ребенка, Эгнес садится на край кроватки и требует покаяния во всех дурных делах, совершенных им за день. Лежа в кабинете, я невольно слышу диалог:

— Мутти, я еще птичку в саду камнем напугал…

— А еще, еще? — добивается мать, видимо что-то заметившая днем. Нехорошее.

Недовольный ропот, сопение и, наконец, признание:

— Фрау Эугении погрозил кулаком…

— Зачем же, дорогой?! Ведь ты сам мне недавно сказал, что она хорошая…

… — Она русская! Русские могут папу убить! Русские бомбят Германию!

— Но ведь то солдаты, на войне, а фрау не солдат. Да еще несчастный человек, потерявший Родину. Представь на минутку, что нам с тобою пришлось бы потерять свою…

— У нее плохая Родина. Шайзе — Хаймат (г… — родина).

— Не смей говорить грубые уличные слова! (звук пощечины). Каждому человеку его Родина священна, даже если она плохая!

Слышу, мальчик всхлипывает, куксится (после пощечины).

Мать снижает тон:

— Ты же видишь, фрау такая хорошая, воспитанная, образованная, так много знает…

— Больше, чем наша училка, мутти?

— Я думаю, больше!

— А почему она не уезжает в Россию?

— Потому, что война, она убежала от коммунистов…

— Но они могут убить папу!

— Если будешь за него молиться и будешь добрым мальчиком, Бог его сохранит. Только, знай, надо быть добрым внутри, по-настоящему, а не только для вида…

— Я буду, мутти! — какое-то неразборчивое шептание, возня, и я слышу, к моему дивану притопали детские ножки в пантуфельках. Вкрадчивое движение у подушки. Теплое детское дыхание… Он убегает, под подушкой я нащупываю конфету. Это подарок. Сюрприз.

Во время военных трудностей немцы дарили скупо. На первых порах казалась оскорбительной их манера дарить: например, предлагают сигарету не из пачки, конфет не из коробки, а вынув одну. На лице появляется торжественное: «Я дарю Вам!» Так было и среди хорошо воспитанных людей. Наш немецкий начальник до войны долго работал в посольстве в Москве, знал наши русские «светские» привычки, однако, угощая конфетами, вынимал из коробки одну и давал, как ребенку. Я возмутилась открыто: неужели он полагает, что я возьму целую горсть? Оказывается — это обычная немецкая манера — каждому вручалась его «порция». В Европе я поняла, что там называют «широкой русской натурой». Даже в сталинских лагерях во время голода и скудости папиросами угощали, открывая всю коробку (за что порою и наказаны были: одаряемый брал горстью).

Во время войны и предшествующих ей кризисов немецкая расчетливость и священное «мое» особенно углубилось в народе. Я наблюдала, как немец мог вкусно со смаком есть, в то время как рядом стоял его голодный соотечественник. Он ел «свое», полагающееся ему, а не голодному. Русские же голодающие военнопленные делились, как правило, с ближними. Эгнес была шире своей национальной черты, о чем свидетельствует предложение мне подарка немыслимой ценности — бецугшаина на одежду. Подарок конфеты ребенком был сделан по-немецки, с расчетом, чтобы «Бог сохранил отца». Эрни должен быть добрым. Должен! Ну что ж, привычка быть добрым вырабатывается разными путями!

Утром я протягиваю ему его конфетку: «Смотри, чудо! У меня родилась конфетка». Мальчик прячет руки за спину: «Чудес не бывает! — говорит наставительно. — Это Вам. Я. Сюрприз.». И лицо его принимает подарочно-торжественное выражение: Я дарю! Вам! — Он приветлив. Мы усаживаемся решать арифметические примеры. Приходят дни, плохие для Германии, — и снова «ты», снова «Катушка», кулаки и злобные взгляды.

Особенно поражен ребенок открытием, что русские, какие-то «власовцы» «мит унс» (с нами). Сначала он понял это, как обычай ландскнехтов у Фридриха Прусского, потом так: попав в плен, они увидели, какой хороший порядок в Германии и решили свалить Сталина, потому что он «шайзе». Сохранись германский фашизм, из Эрни выработался бы типичный фашист, с присущим им хамством и грубостью, недаром к отчаянию матери он так легко «усваивал» уличные слова. Но вот в образе хиппи этого немецкого юноши я представить не могу, да их, как будто в послевоенной Германии и не было…

В военной Германии и порабощенной «тедесками» Италии мне не удалось увидеть музеев. Они были закрыты. Дрезден разбомбили перед самой предполагаемой моей туда поездкой, в Потсдаме видела только выставку известного скульптора «новой Германии». Зато запомнила архитектуру еще уцелевших, еще сохранивших лицо городов, с их барокко и рокайлями в Берлине и Потсдаме, постройки Тироля — высоко-готические белые дома с наружными фресками каких-то вытянутых в высоту фигур. Мюнхенский очень поврежденный собор на пути в Италию… Многое осталось непонятным — не было ни путеводителей, ни сведущих спутников. Зато прелесть немецкого Гемютлихкайта, идущего от «биденмайера» середины прошлого века, а главное жизнь народа — вкусила достаточно.

В заключении советском, среди такого родимого серого смрада, снилось мне увиденное и не увиденное в Европе: замки, магазины, полные красивых изделий, и особенно — уютные прелестные домики одноэтажной Германии и Тироля — олицетворение мира. Я не жалею о тяжком времени своего зарубежного изгнания.

При скудности чисто «туристских» впечатлений особенно важное в стране — народ и характер, я узнала. «Курица» Эгнес и подобные ей помогли мне понять его внутреннюю культуру, основанную на осознании себя единым целым «мы», при величайшей национальной организованности. Из глубин истории этот народ донес до жестоких годин добродушие и сердечность, и это добросердечие не успели вытравить десятилетний гитлеровский режим, опирающийся на средневековье, на инстинкты низменные, садистские, имеющиеся, понятно, в народе каждом. Естественный, воспитанный историей патриотизм пытались обратить в шовинистический бред! В этот период немцы уже не разделяли себя на пруссаков, саксов, баварцев и австрийцев. Они обрели сознание единства, и это скажется на дальнейшей истории Германии, чреватой многими международными бедами. «Яволь» и бездушие царило лишь в фанатической и бюрократической среде партийной элиты. Как у всякой элиты. Неистовая человеконенавистническая пропаганда, понятно, велась во имя войны с «унтерменшами». Точно такое царило и у нас: помню зрительно статью Эдинбурга: «Убей немца», которой писатель потом безусловно стеснялся, как стеснялись немцы мыслящие журнала «Унтерменш»,[36] дискредитировавшего славянство. Все это тогда служило оружием войны. К слову: один из наших немецких редакторов, возглавлявший пропаганду и конечно, осознавший «позор Германии», сказал как-то в интимной беседе: «Мы делали, делали антисоветскую пропаганду, пока сами в нее не поверили!»

Но в тайниках народной души, всегда и везде спрятанной от правящей элиты, сохранилось человеческое, что собственно и спасает нацию. Советскими же «фюрерами» зло, классовая вражда и подлость внедрялись десятилетиями во имя мифического будущего, ради разрушения русской народности, прошлое которой сперва проклиналось и осквернялось, затем служило предметом пропагандой спекуляции (ордена Суворова, Кутузова и пр.) и только теперь в совершенно искаженном виде выкапывается из-под мусора всеми преследуемыми лучшими людьми России. Но не поздно ли?

И тогда я уже поняла, что для будущего Человечества важно не различие богатых и бедных, владеющих средствами и не владеющих, что нет на земле ни немцев, ни англичан, ни русских, никаких рас, — это все лишь «понятие», а есть только люди, плохие и хорошие. И наступление лазурного будущего Человечества возможно только тогда, когда исторически отомрут «искусственно» созданные людьми лжепонятия и классификация. «И будут Люди на Земле!»