8. Коллоквиум

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8. Коллоквиум

Бородин не любил лишних разговоров о Воскрешенном, однако посвященные в тайну сотрудники его группы заговорили, что Пушкин стал нелюдим, резок, старел, а главное не знакомил никого с новыми «перлами поэзии», которых от него ожидали. Все считали, что богатство новых впечатлений должно пробудить в нем особую поэтическую силу.

Тогда наш старик созвал закрытое узкое совещание и на нем сообщил, что многие уже месяцы после воскрешения Пушкин себя как поэт не выявляет. Ученый оптимистически заявил: он уверен, что все это «всплывет» постепенно, доделает сама природа, сам организм. Вначале он ведь и своих стихов не знал, теперь… Опасно лишь одно: субъект осознает неполноценность своей личности, что разрывает его психику, вызывает изменения в организме и ставит на опасную для жизни грань. Следует отыскать пути, как вывести его из этого состояния.

— Увлечение женщиной! — предложил молодой голос. — Сообщили о его крайне вялых сексуальных эмоциях.

Зашумели, задвигались: подтверждалась теория о связи сексуального и творческого начала в человеке.

В чем же причина изъянов? Микробиологи заговорили о генетическом коде, о рибонуклеинах, цепочке аминокислот, которая при воскрешении утратила или не смогла восстановить какое-то неуловимое звено. О самоорганизующихся молекулах, образующих организм. Упоминали имя Апарина. Видимо, ход случайностей привел к неполной удаче эксперимента.

Бородин же возражал, что не в молекулярных процессах дело, а в шоковой ситуации, возникшей из-за неправильной методики нашего собственного поведения после регенерации.

— Мы начали, — говорил старик, — с обратного хода — от сильной шоковой информации переходили к дробной. И, может быть, в этом наша ошибка. Интеллект изумительной мощности не смог покамест — он особо подчеркнул это слово — вместить сразу одновременно два пласта жизни, два чуда, одно из которых — творчество. Гипотетически…

А я думал о живом человеке, который сейчас остался один на нашей даче. Друг мой, светлое диво природы — страдал. Он не мог терпеливо ждать, когда бородинские «самоорганизующиеся молекулы» вернут ему природный дар, всю личность полностью… Я взял слово:

— Я не ученый и не знаю деталей эксперимента, но, безусловно, Пушкин вернулся к нам со всеми качествами своего природного интеллекта, продолжающего развиваться, несмотря на утрату поэтической способности. В нем интенсивно живет и ясный ум, и необычная память, и наблюдательность, и тонкий вкус к изящному. Его интересы по-прежнему разносторонни. Не угашен интерес к вопросам общественного и духовного порядка. Бывший поэт — с какой горечью я называю его так! — полностью осознал свою необыкновенную роль в прошлом и нынешнем мире.

— Именно поэтому утрата важнейшей интеллектуальной «детали» — способности создавать привычное — стала для него источником испепеляющего страдания. Он не ученый, не знает, не верит, что время вернет его уникальное дарование, без которого он ни лично, ни социально существовать не хочет. Он стыдится себя сегодняшнего. В нем вместо привычных ритмов воцаряется хаос. Я, самый близкий Воскрешенному человеку, говорю вам: он в отчаянии, что ему вернули жизнь, лишенную главной для него ценности.

— Мы возродили личность, ущербную и в других отношениях, и несовершенство нашего воссоздания повергло его в жестокие душевные страдания, ведущие к гибели.

— И еще одна ущербность: он одинок в этом расширившемся мире, объем которого при всей гениальности вместить не может, не может стать полноправным участником современности.

— Считая эксперимент в основном удавшимся — человек вновь живет и мыслит, — вы забываете о том, что он страдает. Столь глубоко, сколь глубока его умственная сила.

— Мы показали ему далеко не золотой век человечества. Поглядели бы вы, как потрясают его фильмы о войне, он знает об опасности радиоактивности, об атомной бомбе, о нарушении равновесия в природе. Прежний Пушкин этого не знал, он верил в гармоническое общество, но его в нашей эпохе не нашел. Какова же его разочарованность! — В этом месте меня прервал тот же молодой голос:

— Ну что ж, пускай разделяет с нами все тревоги человечества! Я продолжал:

— Апостол своей эпохи, пророчески глядевший в будущее, в нашем мире — дитя. Вырвав гения из его времени, мы превратили его в объект наблюдения, как букашку на булавке, и он сознает это отлично. Он, хоть и шутя, называет себя «подопытным животным». Он — Пушкин!!! Не позор ли нам, что мы превратили гения в школяра, которому выбирают жизненные пути. Но самое, конечно, главное, что лишает его желания жить в нашем обществе — неполноценность творческая, отсюда вырастают все его конфликты со временем.

— Я говорил, что следовало выбрать ученого, — проворчал один из академиков, — человека с не столь сложной эмоциональной организацией.

— Ученый так же мог утратить что-то и страдал бы не меньше. Потому что мы работали вслепую, гипотетически. Наш эксперимент, как говорят программисты, — решение в расплывчатых условиях. Этот жестокий опыт доказал, что мы не умеем управлять процессами полного формирования мышления где-то в недоступных нашему пониманию глубинах.

— Так что же, разве мы создали урода?

— Нет, страдальца. Из гармонической личности гения, абсолютно здорового душевно, мы вылепили трагическую фигуру «пришельца» — анахронизм. Какая в этом цель? Доказать торжество науки?

— Подобные опыты следует воспретить! Недопустимо и преступно переходить грани времени, отделяющие одно поколение от другого. Личность и ее исторический период неразрывны. Мы нарушили основной закон прогресса — закон преемственности, непосредственно вмешали силы ушедшего в процессы, современные нам. Вынимая людей из прошлого, мы обрекаем их на муки одиночества. Одно это — жестокость. Какая в этом цель, спрашиваю я вас?

И тут все закричали одновременно. Одни утверждали, что такие опыты — бесценная практическая помощь в раскрытии «белых пятен» истории, точной, абсолютной реконструкции прошлого. Другие, присоединяясь ко мне, говорили, что такой исследовательский эмпиризм низводит гениев прошлого до роли наглядного пособия истории. Слово взял Бородин.

— Гуманно ли?.. — Он посмотрел на меня весьма сердито: я разбудил в нем что-то. — Дело, однако, сделано. Пушкин, видите ли, живет! Наша задача сейчас, не философствовать, изыскать пути спасения нашего пациента. Я убежден твердо: сама природа — он подчеркнул это слово, посмотрев на меня искоса — природа постепенно восстановит в мозгу Пушкина недостающие системы. Самореанимация не только возможна, но обязательна. Беда лишь в том, что подопытный может погибнуть раньше в сознании утраты дара своего. Но Вы забываете, Петр Андреевич, что утратив его, Пушкин уже выявляет себя как ученый, аналитик, публицист. И это меня особенно обнадеживает. Ведь перед гибелью эти качества уже явственно в нем обнаруживались, были заложены. Вспомните: стихи появлялись реже, «История Петра», «История Пугачева», его журналистика, письма, критические статьи, полные размышлений литературных, философских, социальных… Наступал второй период его деятельности. Было заложено! Стало быть, цепочка не оборвалась… Он угас, переполненный планами на будущее. Вот где выход.

— Пока он мучим конфликтными ситуациями своего воскрешения, надо направить его сознание именно на новый вид духовного труда на пороге к которому он прочно стоял перед дуэлью. Следует внушить ему, что перед ним нынче не поэтические задачи. И он станет счастлив. А значит, здоров. Он сам говорил, что жизнь — это обновление, а он продолжает жить, только в ситуации экстремальной. Слово даю академику Северцеву.

Северцев начал издалека с положений общих, как нынче принято у выступающих:

— Слово Достоевского о Пушкине как зеркала русской литературы, обращенной в будущее… гм… мы понимали так: в его поэзии наметились и философичность Тютчева, и титанизм Лермонтова, им открыта «диалектика души», присущая творчеству Толстого, трагические коллизии его героев продолжил Достоевский… гм… В «Повести Белкина» — ростки гоголевского и булгаковского гротеска. Мы привыкли ощущать Пушкина современником, он — незримый… гм… арбитр в прошлом и нынешнем литературном многообразии. Но Достоевский еще сказал, что Пушкин унес с собой в могилу некую тайну. Эта тайна раскрывается в новом Пушкине, она — его ученость, его мощный критический и философский потенциал. Нам, действительно, эту «тайну» надо для него самого пошире открыть.

— Я не согласен с коллегами, будто выбор нами личности неудачен. Еще Гоголь изрек: «Пушкин — это русский человек, каким он явится через двести лет». Он явился. Он с нами.

— Но в нем ничего не надо пробуждать, — обратился историк к Бородину. — Процесс в области литературной науки в его мозгу неустанно и интенсивно идет. Разрыв исторической постепенности в мышлении, считаю, обогащает его суждения настолько, что я назвал бы его родоначальником какого-то совершенно нового литературоведения. Ум не скован никакими канонами, как у нас, ни философскими, ни социологическими, ни формалистскими. Эта непредвзятость, независимость от ведущей концепции позволяет ему, при огромной филологической эрудиции, находить такие связи и сопоставления, которые порою ставят меня в тупик. Я уже высказывал ему свое восхищение, но он признался, что всем похвалам предпочел бы поэтическую способность. Мы нарушили, безусловно, нормальный путь одной из самых гармонических в истории натур, но обрели какого-то нового Пушкина. Свои творческие способности он уже раскрывает, но иначе…

Я взял слово:

— Но он не хочет «иначе»! Мы воскресили не юношу, а зрелого мужа со всеми установившимися привычками эмоционального мышления в ритмах. Но вся система этих привычек рухнула, сохранившись в памяти…

— Стереть память, — предложил кто-то.

— Вместе с ней исчезнет личность… Нынешний Пушкин ведь в поэзии не подтверждения своей былой славы ищет. Ритмы нужны самому его организму. Говоря о нем, одно мы забываем: он не наше создание. Он явление самой природы — не кибер. Мы не создали, а только восстановили алгоритмы его мозговой деятельности, но неверно, с просчетами. Мы как бы «навязали» ему нарушенные связи и изъяны интеллекта. Подумайте: подарить жизнь но отнять ее главную ценность! Жестокость! Он должен, он обязан ненавидеть нас и все наше… коли б ненавидеть умел!..

Предлагали пути. Методы переключения «творческого потенциала» — отвлечения от губительных дум, слава Богу, о генетической цепочке да о немыслящих молекулах больше не вспоминали.

Бородин сказал, что он, собственно, собрал всех нас, чтобы коллегиально обдумать и утвердить метод гипнотического или фармакологического, или электронного, наконец, — а это мы умеем! — понуждения Пушкина к новому виду деятельности. До сих пор, сказал Бородин, мы избегали подобного, предоставляя процесс самой природе…

Во мне все клокотало от возмущения. Теперь они станут его физически мучить!.. О моем Пушкине, гениальном, доверчивом поэте, о живом и страдающем Александре Сергеевиче рассуждали, как о не совсем удачно сконструированной машине. Обсуждали ее изъяны, искали их причины в какой-то немыслящей цепи каких-то аминокислот, советовались, как лучше заменить ее части другими для возможного полезного применения. Хотели что-то в нем согнуть, выпрямить насильственными руками науки.

Слушать все это было невыносимо. Будто я присутствовал при операции, которую делали страстно любимой женщине — пластали ножами обожаемое тело как обычное мясо, рвали крюками мускулы, грубыми пальцами трогали трепещущие нежные сосуды…

Я покинул заседание.

В тот же день поздно вечером я подрулил к воротам нашей дачи. Спит ли Он, драгоценное дитя человечества? Или бодрствует над книгами, или потаенно пытается выдавить из себя несколько стихоподобных строк?

В окнах света не было, и вокруг плыла темнота и тишина. Только в окружении задремавшего цветника под окном его кабинета сиял подсвеченный нами снизу мраморный бюст Лермонтова на невысокой колонке. Изображение сына своей поэзии захотел сам Пушкин, нашел ему место, насадил вокруг цветы и придумал подсветку, чтобы ночью из темноты возникало дорогое ему лицо «гениального мальчика».

Я приблизился к крыльцу и увидел: у подножия колонны на измятых цветах лежало неподвижное тело. Он был холоден. Он был мертв. Эксперимент закончился.

На рассвете после тысячи хлопот мы с Бородиным вошли в комнату Пушкина. Под настольной погашенной лампой лежал сборничек, раскрытый на стихотворении Бенедикта Лившица:

Приемлю иго моего креста,

Трех измерений сладкую обиду,

Пусть ведая, что в райские врата,

Во внутрь вещей я никогда не вниду.

Но не гордынею душа полна,

Хотя уводит в сторону от Рима:

На что мне Истина, когда она

С поющим словом несоизмерима?!

Последние две строчки были отчеркнуты и повторены на полях знакомым летящим почерком. Вероятно, он, мучительно сопоставив чужие эти строки с остротою своего трагического положения, задумался, оставил на полях свой последний автограф, экономно выключил свет и вышел перед сном в темноту. Может быть, только подышать в цветничке, может быть, навсегда покинуть дачу… Кто знает?

В его времена верно и живописно называли разрывом сердца то, что обнаружило вскрытие.

Останки дважды рожденного Пушкина тайно, как при первых похоронах, отвезли в прежнюю могилу. Там теперь снова истлевает бесчувственное тело.

Чтобы это не повторилось, я и решился…