СОКОЛЬНИЦКАЯ ИДИЛЛИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СОКОЛЬНИЦКАЯ ИДИЛЛИЯ

Ах, не все нам реки слезные

Лить о бедствиях существенных;

На минуту позабудемся

В чародействе красных вымысле^.

Карамзин

Это даже и не совсем вымысел, но не совсем же и быль, в наш скептический век похожая на вымысел: мы ведь стали черствы, недоверчивы, положительны, на все смотрим хладнокровно, любовь не можем представить иначе, как при большом приданом, а проявление этого чувства в простолюдине принимаем не иначе, как за животные влечения; но несколько лет тому назад в Сокольниках случилось нечто, не подходящее под эти понятия, что мы теперь и хотим рассказать нашим читателям.

Несколько лет тому назад, живя в Сокольниках, почти каждое утро и в другое время дня, на так назваемом старом гулянье, я постоянно встречал одного скромно одетого и, по-видимому, больного человека лет под сорок, который ходил постоянно один, повесивши голову, по-видимому, глубоко задумавшись и не обращая ни на кого внимания… Одет он был скромно, в чем-нибудь сереньком, как это, по-великосветски выражается, без белья, и своим поведением, а также молчаливыми появлениями на гуляньях и только что входивших тогда в моду летних балах в палаточках у г-на Куртенера обращал на себя внимание и получил ото всех прозвание чудака.

Я встретил его как-то в жаркий полдень, на его обычном месте, на скамейке под сосною, противу места, занимаемого, как думают некоторые, известными всему свету сокольницкими самоварницами.

В среде их была одна смазливенькая девочка — Лиза, к которой, как я заметил, сокольницкий чудак оказывал особое внимание и следил за всеми, кто бывал чаще обыкновенного около нее. Я заметил этого чудака в то время, когда шел от этой хорошенькой самоварницы.

— Молодой человек, молодой человек! — окрикнул он меня.

Я оглянулся.

— Пожалуйте-ка сюда, пожалуйте-ка… Да полно-те-ка церемониться, пожалуйте-ка! — пригласил он как-то особенно желчно, настоятельно, так что я невольно подошел к нему.

— Садитесь. Я сел.

— Молодой человек, я невольно, изволите видеть, обращаю на вас особенное внимание.

— Что вам угодно?

— Я, изволите видеть… дело-то оно немножко щекотливое…

— Что же такое?

— Я вот… Как бы это определить-то вам… Я просил бы вас, молодой человек, — он видимо делал над собой усилие, — просил бы вас и ваших молодых товарищей оставить в покое ту девушку, от которой вы теперь идете.

— То есть как это в покое?.. Мы ее не беспокоим!

— Это очень может быть, что не беспокоите, но вы вот ходите к ней часто, чай у ней пьете, даете ей по рублю и более, ложечки дарите…

— Да вам-то в этом какое дело?

Бывши в молодости особенно запальчив, я, видимо, ответил ему резко… Он будто оробел, но так и ухватился за меня.

— Молодой человек, молодой человек…. Извините меня, но я обращаюсь к вам, потому что вы мне нравитесь, доверие мне внушаете.

— Очень вам благодарен… Что же вам от меня угодно?

— Я у вас не требую, я прошу у вас… Здесь так много молодых девушек, молодые девушки так любят молодых людей, вы такой молодой, такой молодец

~ ™еНЬ*Вам благ°ДаРен! — ответил я, усмехнувшись. Мне было тогда лет восемнадцать, и лестно было слышать такие комплименты. — Очень вам благодарен, но я не понимаю, что вам от меня угодно.

— Вы не будете надо мной смеяться?.. Зачем же смеяться, если не будет смешно? Ну, а если смешно будет?

— Тогда уж извините…

Смеяться, право, не грешно Над тем, что кажется смешно.

— Ну, вот — вы сейчас и стихами, я вот о серьезном, жизненном деле, а вы стихами!

— О серьезном, жизненном… Ну, говорите, не буду смеяться.

— Ну — хорошо, спасибо вам… Я так и думал, что вы… что с вами можно… того… поговорить с вами можно… Вот видите, я хотел поговорить с вами… Вот видите, эта Лиза, девушка эта, мне дорога очень, потому… потому, что я ее очень люблю…

Он с большим трудом выговорил это слово, и даже на его щеках вспыхнул болезненный румянец. Я внимательно оглянул его и помню, что в то время мне, свежему и молодому, хотелось захохотать при этом признании во все горло, но помню, что я удержался… Как сейчас помню фигуру и черты этого человека: среднего роста, сгорбленный, с тонкими чертами лица, очень худой и болезненный, он смотрел очень жалко; жизнь видимо прошлась по нему неприветливою рукою, как я узнал потом, он был в чахотке при последней степени и лечился сывороткою… Осунувшееся лицо его смотрело очень симпатично, но зловещий блеск глаз и румянец придавали этому лицу неприятное, болезненное выражение. Когда он выговорил «люблю», он закашлялся и схватился за горло… На глазах у него были слезы. Помню, что это на меня сильно подействовало, и мой непрошеный смех сменился чувством сожаления.

— Простите, что я вас обеспокоил, — проговорил он с расстановкою, — но я вас прошу, оставьте эту девушку и попросите ваших товарищей не преследовать ее… Знаете, она девушка неиспорченная… честная девушка… ее отец такой почтенный человек, он вот тут у одного купца садовником служит… Его очень оскорбляет, когда вы к ней пристаете; занятие ее честное, а вы все около нее с задними мыслями… Прошу вас, оставьте, пожалейте старика.

Меня начинало сбивать с толку: он просил то за себя, то за отца Лизы.

— Но вы ведь говорите, что она вам дорога?

Да, то есть… я вот теперь не совсем здоров… я поправлюсь и тогда я, может быть…

— Что же вы, жениться, что ли, на ней хотите?

— Да я… я думаю об этом. Вот видите, как я откровенен с вами.

Мне опять, по молодости и беззаботности, хотелось расхохотаться при этом, но я снова удержался.

— Так будьте добры, молодой человек, не откажите в моей просьбе; вас послушаются, вас любят товарищи.

Ему, по-видимому, хотелось польстить мне.

— Хорошо, хорошо-с, — отвечал я ему тоном покровительства, — я постараюсь сделать это для вас.

— Пожалуйста, пожалуйста, вы меня очень, очень одолжите.

Он мне подал руку, я пожал ее с видом покровительства и пошел в другую часть Сокольников, к дачам.

Осьмнадцать лет и полная свобода взяли свое: как мне ни жаль было этого больного чудака, когда он был предо мною, но, оставшись наедине, я расхохотался… «Лиза-то, Лиза какие победы. делает! И ведь ничего не скажет, шельма эдакая!.. Ну, погоди же, погоди же, теперь за все расплатишься!..»

Уж как это случилось, я не знаю, но вскоре все мои товарищи знали про это и, по обычаю молодости, приняли дело совершенно с другой стороны. Как я ни убеждал их, ни уговаривал, они затеяли сыграть какую-то штуку над бедным, влюбленным стариком. Мы как-то разделились с этого времени и пошли по разным дорогам, мне более всего хотелось подсмотреть, когда и как проводит он время с Лизой, что они говорят, как она к нему относится и т. п. — молодежь же, товарищи, затевали что-то другое. Сколько я ни сторожил, мне никак не удавалось застать старика у Лизы — он постоянно, почти целый день, сидел на скамейке против столов, на которых торговала она, и не сводил с нее глаз; он смотрел, кто бывал у ней, как и с кем она говорила, и все ощущения, все страдания его отражались на его лице, он как бы подвергал себя добровольной пытке, которая сделалась его необходимостью. Как-то я улучил время и утром, когда еще на «Волчьей долине» почти никого не было, застал Лизу одну. Старика также не было.

Она что-то прятала в тележку, на которой обыкновенно привозятся самовары и посуда, и не была даже нарядно одета, как обыкновенно одеваются самоварницы, но в простом ситцевом платье, совершенно по-домашнему; девушка от этого костюма казалась еще лучше. Действительно, Лиза была прехорошенькая полугородская, полудеревенская девушка, тип ее был привлекательный: высокая, стройненькая, с густыми черными волосами, с длинною косою, с темными навыкат глазами, с миниатюрным, свеженьким, румяным личиком, с бойкими чертами и немножко вздернутым носиком, она производила очень выгодное впечатление; при дальнейшем знакомстве ее несколько портила небольшая сутуловатость и большая вялость…

Встретила она меня на этот раз не совсем ласково.

— Есть чай, Лиза? — спросил я ее.

— Какой еще чай — рано; еще не все вывезли.

— Как не все, а это-то что? — я указал на тележку. — Не все, трубы нет, да и прибор не весь.

— Ну нет, так на нет и суда нет. Спички есть?

— И спичек нет.

В это время к нам подошел молодой парень с сигарами и папиросами, которые и до сих пор во множестве торгуют в Сокольниках, малый молодой, белокурый, с природно вьющимися кудрями, с загорелым и сумрачным, серьезным лицом. Он, видимо, слышал мой вопрос о спичках.

— Коробку, что ль, прикажете? — обратился он неожиданно ко мне, смотря сердито и неприветливо.

— Давай коробку, — выговорил я невольно. Он подал.

— Много ли?

— Что пожалуете.

Я бросил ему какую-то мелкую монету, закурил папироску и пошел прочь, «сигары-папиросы» остался с Лизой. Удаляясь, я слышал, что он что-то проворчал, потом мне послышался крупный и грубый разговор его с Лизой.

— Что ж мне делать, что же мне с ними делать? — слышался ее пискливый голосок.

«Ну, это еще нечто новое, — подумал я, — бедный старикашка!..» Я отошел несколько подальше и сел на одну из лавочек; между высокими соснами вдали виднелись и тележка Лизы, и она сама, и белокурый детина. Лиза, понурясь, стояла над тележкой; ее тон-кии профиль резко выделялся на светлой полосе дыма, который валил из самовара, «сигары-папиросы» стоял ко мне задом, как-то избоченясь и передергивая свой ящик с сигарами, мне так и рисовалось его грубое лицо, хотя я его и не видел, он все продолжал кричать на Лизу, потом зачем-то схватил ее за руки и, должно быть, жал или ломал их, потому что Лиза раза два вскрикнула; я уже хотел было бежать к ней на помощь, но белокурый детина толкнул ее от себя, плюнул ей вослед и пошел прочь… Лиза закрыла фартуком глаза и пошла прочь…

Первым моим движением было пойти к ней, но чтобы не встретиться с этим ужасным «сигары-папиросы», я почти вбег бросился по дорожке, чтоб обогнуть сарайчик, где даются вечера, и встретить ее у выхода, но, пройдя скорым шагом небольшое пространство, я встретился с отправляющимся на свой обычный пост старикашкой.

— Куда вы, куда это вы? — и он почти загородил мне дорогу.

— Постойте, постойте! — ответил я ему, и по-видимому, оставил его в недоумении.

Я едва нагнал Лизу.

— Лиза, Лиза! Скажи, что такое, за что тебя обидели?

Но она ничего не ответила на мои воззвания, повернула было ко мне голову, махнула рукою и пошла дальше.

Зло взяло меня на нее, я также отвернулся от нее и пошел к старикашке.

Я подходил к нему тихим и спокойным шагом; он сидел на обычном своем месте и с видимым нетерпением смотрел в ту сторону, где обыкновенно торговала Лиза. Увидев меня, он еще с большим нетерпением обратился ко мне, и взгляд его и вся фигура так и прониклись напряженным любопытством.

— Что это с вами случилось такое, батюшка? — заговорил он, как только я подошел к нему. — Куда это вы так устремлялись, куда это так?

Я сел около него, отдохнул немного и все по порядку рассказал ему. Надо было видеть, что делалось во время моего рассказа с его болезненным, истомленным лицом: каждое слово, казалось, ножом вонзалось в его сердце, и он, по-видимому, равносильно чувствовал эту боль и только что не кричал. В выражении его лица смешивались и ревность, и злоба, и какая-то безнадежность, близкая к отчаянию.

— Ломал ей руки? — спрашивал он меня.

— Да… жал, знаете, эдак, она даже вскрикнула два раза.

— Потом ударил?

— Толкнул ее от себя.

— Это все равно… И она заплакала?

— Да, по-видимому: закрыла глаза фартуком.

— Ну, да, да! — плакала, плакала! Ах, как бы нам повидать ее? Знаете что, молодой человек, пойдемте к ней вместе, когда она воротится, сделайте мне это одолжение, мне одному-то неловко эдак, неловко, знаете.

Мне и самому хотелось увидать Лизу, а потому я охотно согласился. Старикаша (так мы его звали в то время) пожал мне руку и с напряженным вниманием стал смотреть в ту сторону, откуда должна была показаться Лиза.

Вскоре она действительно пришла, одетая, как и обыкновенно, нарядно и щеголевато, и, по-видимому, как ни в чем не бывало, как и всегда, несколько задумчивая и вялая.

— Пойдемте! — обратился ко мне старикаша, взяв меня за руку и как-то судорожно сжав ее. — Пойдемте!

И он, оглядываясь робко по сторонам и как бы боясь, чтобы кто не увидел его, хотя Сокольники были еще совсем пусты, стал вместе со мною пробираться к тому месту, где стояли столы Лизы.

— Пойдемте, батюшка, пойдемте! Утешим ее! Мы подходили уже к ней; Лиза накрывала стол цветной салфеткой и украдкой смотрела на нас. Старикаша поместился на самой ближней к выходу, принадлежавшей ей, скамейке.

Как бы это, батюшка, позвать ее сюда, а, как бы это? Закурите-ка, подите, у ней папиросочку, как вы это всегда делаете, и шепните ей, чтоб пришла, пусть для виду, и самоварчик нам поставит.

Я подошел к Лизе. Она приняла меня очень недружелюбно.

— Что вы лезете, ну что вы лезете ко мне? — обратилась она ко мне.

— Чего ты злишься, Лиза? Самовар нужно.

— Ну подам; уйдите только Христа ради, Христа ради уйдите!..

— Да что с тобой, скажи на милость?

— Ах, да уйдите, уйдите от меня!

Она как-то робко оглядывалась… Я взглянул в сторону — невдалеке от этого места, около пустого, еще не покрытого стола, сидел давешний детина «сигары-папиросы», он, по-видимому, спал или притворялся спящим: кудрявая голова его покоилась на локтях, которыми он расположился на столе, пред ним стоял недопитый полуштоф, на траве рядом валялся его ящик с сигарами, который обнюхивали две-три сбежавшиеся собаки.

«А, вот оно что!» — подумал я и подошел к старику.

— Он здесь! — шепнул я ему.

— Кто он?

— Ну, вот эти «сигары-папиросы».

— А! Где же он, где?

— Вон там, у стола.

— Можно на него посмотреть?

— Я полагаю… пойдемте.

— Да он ничего… ничего он?

— Он спит.

— А, ну это ничего… Пойдемте.

Мы встали и вышли несколько на площадку… Но так как уже начали сбираться и другие самоварницы, то старикаша, чтоб как-нибудь маскироваться, довольно громко сказал, обратясь к Лизе:

— Послушай, Лиза, что же ты это, что же самовар-то?

— Си-ча-а-ас! — ответила она протяжно и так же громко.

«Сигары-папиросы» поднял голову и оглянул все кругом. Лицо его было красно, вероятнее всего, от водки…

— Пш, вы! — крикнул он на собак, перевесившись нетвердо, достал сигару и налил стакан водки.

— Фу, какой страшный! — прошептал старикаша и попятился назад.

— Пойдемте, пойдемте, — тащил он меня назад. И жалко, и смешно было видеть его в эту минуту: избледна-желтый, с блуждающими глазами, в камлотовой шинели, застегнутой доверху, в картузе с большим козырьком, он походил как бы на сумасшедшего, убежавшего из больницы.

— Лиза, Лиза! Дорогая ты моя! — прошептал он, подходя как можно ближе к девушке, которая несла самовар для нас. — Драгоценная ты моя! Обидели тебя, бедную! — И столько было в этих словах нескончаемой любви, столько душевной муки, что нельзя было в то время равнодушно смотреть на этого человека.

_ Лиза, маточка! — продолжал он, подходя с ней к столу. — Дай нам чайку, голубушка… и… сливочек подай. — И он с такою нежностью смотрел на нее, что грешно бы было и смеяться над ним.

— Ах, Василий Васильич, как вы мне надоели, ужасти! — проговорила девушка. — Кажись бы, и рубля вашего не нужно.

— Да чем же, милушка ты моя, чем же я надоел-то? — Он, кажется, и забыл про меня.

— Тем, что смерть мне от вас приходится! Вот чем!

— Смерть? как смерть? какая смерть?

— Какая смерть! Настоящая смерть, хоть утопиться иль зарезаться!

И девушка круто повернулась и пошла прочь. Старикаша так и опешил.

— Что, что такое она говорит? Как утопиться, как зарез…

Голос его оборвался, в нем слышались слезы…

— Смерть из-за меня, смерть! — твердил он. — Господи! Что ж это такое?

— Успокойтесь, Василий Васильич, — это она так; так, знаете, сбрехнула…

— Нет, нет, не… не сбрехнула, она это заправду… Слышите, слышите! — схватил он меня за руку. — Слышите, как он ругает ее?

Действительно, запьяневший детина с «сигарами, папиросами» ругался на всю рощу.

— …Шельма! За тем только и в рощу вышла!.. К тому только и на свет рождена!.. Ишь, красавица… разрядилась! Не верьте ей, честные господа, обманет, как вот меня обманула. Всю зиму водила, протянула до осени. Всего из-за нее лишился… Вот в какую коммерцию попал!.. Поддержите, господа, коммерцию!

Он стал обращать на себя внимание: собиралась толпа, которая после него видимо интересовалась и нами.

Старикаша съежился.

Что тут делать, батюшка, а? Ведь скандал может выдти, а? Скандал ведь. Я лучше с ним ужо, ужо переговорю, прямо, честно переговорю…

Ишь ты, старичка какого подцепила! Она знает, кого подцепить… — продолжал голосить детина. — Кто больше даст, того и она… Целую зиму водила, а я не то, чтоб с какими-нибудь намерениями, а честным образом, я жениться хотел на ней.

— Полно-ка ты, полно! — вступилась за Лизу пришедшая мать ее. — Жениться! Да кто пойдет за тебя: ни кола, ни двора — тебя же придется одевать да обувать…

— Молчи ты, старая черр…товка! — крикнул детина. — Молчи — ты ей первая потатчица. Старичок почтенный, береги от них свои деньги! — продолжал он. — Они оберут тебя… береги, брат, эй, береги! Ты слушь-ка! — Он встал и подходил по направлению к нам, покачиваясь.

— Пойдемте, батюшка, пойдемте! — с испугом вскрикнул мой старик. — Я лучше с ним после, ужо, я с ним честно переговорю…

— Лиза, — обратился он к девушке, — я ужо!

Мы встали и пошли вправо, чтоб пробраться задами.

— Э, видно, сбрендил, брат! — детина. — Влюблен тоже… ха, ха лишился, ха, ха, ха!

Мой старик был совершенно уничтожен этим происшествием; он как бы еще более похудел в это время, лицо его осунулось, глаза беспокойно прыгали в своих орбитах.

— Погоди же, я уже один на один расправлюсь с этим грубияном, погоди, ужо узнает он у меня, — шептал он со злобой, — погоди!..

Вышедши к дачам, мы с ним расстались.

Вечером мне не пришлось быть в Сокольниках: ездил я куда-то к знакомым на дачу. Утром, желая узнать, чем кончилась эта история, я пошел к обычному месту, которое обыкновенно занимал мой старикан; прихожу — нет его, я к Лизе — и ее нет, нет даже ни тележки, ни матери, которая обыкновенно разводила, или, как это говорится, ставила, самовары.

«Придут, мол, вероятно, — подумал я, сел у одного из ее столов и закурил папироску, — за погодой, вероятно!» Действительно, погода была сырая, сумрачная, август уже приближался к половине, и день выдался совершенно осенний: моросил мелкий дождь, ветер гулял по роще, качая со свистом сосны, звуки где-то гудевшей шарманки доносились какими-то отрывками- но, несмотря на то, кое-кто еще бродил по роще и чайницы ко всем и к каждому подходили со своей обычной фразой: «Барыня, не чай ли кушать? Что ж, самоварчик-то прикажете?» — и т. п.

Одна из них подошла и ко мне, но, увидев меня поближе, она изменила эту обычную фразу на другую.

— Вы, должно быть, Лизу, барин?

— А что?

— Да то, что она нынче не выйдет.

— Почему?

— А вы разве не слыхали, вчера-то любезного-то ее до полусмерти избили, пожалуй, и жив не будет.

— Какого это любезного?

— А вот этого-то старичка-то почтенного, что с вами-то хаживал.

— Василия Васильича?

— Ну да, кажись, так его звали-то.

— Так это разве ее любезный?

— А как же, она еще с самого начала лета с ним сошлась, виду-то только не подавала.

— Кто ж его избил?

— А вот Иван Кудрявый, что папиросами-то торгует… И Боже ты мой, как он тузил его! Значит, он вчера пил целый день, так спьяну-то так его тузил… беда! Насилу отняли.

— Это он его вечером, что ли?

— Так, вечером, темно уж было, как они переведались… Он это, старик-то, начал его усовещивать, слово за слово, разговорились таково крупно, тот его и ударь, потом подмял его под себя и давай тузить… Насилу отняли его, ни жив ни мертв, так рассвирепел.

Остальное мне было понятно.

Я почти бегом побежал на дачу к Василью Васильевичу… Проходя мимо будки, я увидел большую собравшуюся толпу и полицейских; в чулане, приделанном к будке, без окошек и без дверей, раздавались ругательства и крики Ивана Кудрявого, который вопил, что у него отняли невесту, любовь и жизнь его отняли и что избили его, истиранили… Один из полицейских вышел из будки и вынес оттуда ящик с сигарами и папиросами.

— Надень, брат, на ремень, да и ступай по роще! сказал кто-то из толпы.

—  Сигары, папиросы хорош! — крикнул какой-то мальчишка.

В чулане послышались новые вопли и ругательства.

— Ну, подходи, подходи смелее! — понукали друг друга полицейские. — Приготовьте веревку-то, чтоб сразу накинуть на него… Вишь ведь зверь какой… Ну, подходи!

Я поспешил уйти от этой сцены и пошел на дачу Васйлья Васильевича.

Там другие сцены: в передней меня встретила мать Лизы и, по-видимому, доктор, которому она подавала шинель.

Ну, уходил-таки он его! — говорил он. — Поубавил ему веку, пожалуй, и не встанет.

Старуха причитывала и притворно плакала.

Я прошел в комнату Васйлья Васильевича… Тут я встретил Лизу, с такими же, по-видимому, притворными восклицаниями.

— Что, Лиза, уходили старика?

— Ну, вот и уходили, я-то чем виновата…

— Можно его видеть?

— Ступайте.

Я вошел в следующую комнату — спальню Васйлья Васильевича; там он лежал в своей постели, высоко обложенный подушками, около него на полу стоял таз, наполовину полный кровью; он глядел совершенным мертвецом.

«Плохо дело!» — подумал я и подошел к нему. Он силился подать мне руку… Я сел около него на постели.

— Я… я… я все ему высказал! — проговорил он мне слабым голосом…

Старик с трудом дотянул до осени; в первых числах октября он переселился туда, где его чистая, искренняя любовь, вероятно, лучше поймется. По духовному завещанию все свое имущество он оставил Лизе. Она, по его смерти, сошлась с кудрявым Иваном, и, говорят, где-то сняли овощную лавку. Меня уверяли, что вся эта история, побои насмерть и ее связь со стариком была стачка между ними, и может быть, да и вероятно, они и до сих пор преспокойно поживают да добра наживают: у нас таким людям везет.

Ну, читатель, не знаю, доволен ли ты моей идиллией, я вместе с тобой хотел на время позабыться в «красных вымыслах», а рассказал тебе грустную историю; хотел напомнить карамзинскую Лизу, а нарисовал Лизу современную… Свалим эту вину на время: кто же, в самом деле, виноват, если оно задает такие грустные тоны!