Упадочная Ахматова
Вскоре Калашникова снова отличилась: принесла в класс книжку стихов Анны Ахматовой и пустила по рядам. Книжку отобрала Биссектриса и передала директорше. Наташкиных родителей вызвали на педсовет и грозили исключить Наташку из школы за чтение и распространение стихов запрещенного автора, осужденного нашей партией и лично товарищем Ждановым. Из школы ее не выгнали, но вернули ее заявление о приеме в комсомол. А она готовилась, зубрила Устав.
Я случайно вернулась в класс после уроков — забыла тетрадь — и увидела плачущую Наташку. До этого я ни разу не видела, чтобы Наташка плакала. К своим двойкам она относилась без драматизма, дома ее за них не ругали.
— Я не распространяла! — плакала Наташка. — Девчонки сами у меня отобрали посмотреть. Откуда я знала, что она запрещенная? В предисловии об этом не сказано!
— Ну и скажи им, что не знала. Ты же не обязана всё знать!
Мы вышли из школы вместе, и, когда шли по Кропоткинской, мимо нас прошла Ляля Розанова, комсомольский секретарь. Мы с ней поздоровались, а она сделала вид, что нас не заметила. Странно!
На следующий день, на перемене, Нинка спросила меня:
— Зачем ты себя компрометируешь?
— Чем это я себя компрометирую?
— Тем, что разгуливаешь с Калашниковой по улицам.
— Ну и что?
— Ах, ну и что! А ты знаешь, почему ей дали отвод?
— Ну, из-за Ахматовой.
— Не только, — сказала Нина. — Давай выйдем, а то нас могут подслушать… Всё гораздо хуже, — продолжала она, когда мы вышли на лестничную площадку. — Я не хотела тебе говорить, но потом мы на бюро решили, что тебе нужно это знать в связи со статьей.
— С какой статьей?
Она молча протянула мне свернутую в трубочку газету «Правда». Статья была обведена красным карандашом и называлась что-то вроде «Прибежище безродных космополитов». В статье часто упоминалась фамилия Наташкиного дедушки-академика.
Удивительно, как одно слово разом меняет отношение к человеку. Я не очень-то представляла себе, кто такие безродные космополиты, о которых в последнее время постоянно писали в газетах, представлялось что-то подлое, опасное. Симпатичный Наташкин дедушка вдруг преобразился чуть ли не в чудовище. И ведь сидел рядом за столом, ел вафли!
— Поняла? — спросила Нинка. — Это всё, между прочим, взаимосвязано: и Ахматова, и это, и вечеринки. Они вас вербуют, это же ясно! Недаром я к ним никогда не хожу.
Вообще-то Нинка не ходила, потому что ее не приглашали из-за занудства и отсутствия чувства юмора. Но может, она в чем-то права? Вот ужас-то! Вербуют!
— В общем, так, — сказала Нинка. — Бюро поручает тебе написать о Калашниковой разоблачительную статью.
— Разоблачительную?
— Ну да, ее же надо разоблачить. Напиши в своем стиле, в фельетонном. У тебя это хорошо получается. А мораль я припишу сама, чтобы сильнее прозвучало.
— Калашникова-то при чем? Не она же космополит.
— А Ахматова?
— Все равно, не хочу я про Калашникову писать.
— Как это — не хочешь? Тебе бюро поручает! Понимаешь — бюро!
— Подумаешь, бюро! А если я не хочу!
— Что?! — произнесла Нинка в священном гневе. — Бюро — подумаешь? Да ты соображаешь?.. Нет, ты вообще отдаешь себе отчет?.. А ты знаешь, что я сейчас обязана пойти в бюро и передать твои слова?
Я испугалась. Мне тоже хочется вступить в комсомол. Надо же делами доказывать, что я достойна.
— Ладно, — согласилась я.
Два дна я мучилась, на третий протянула Нинке то, что написала. Она тут же села за парту и стала читать. И вдруг у нее брови полезли на лоб.
— Это не то! Тебе поручили разоблачить, а ты? Мало ли, что она плакала в пустом классе?
— Нет, не мало! — закричала я. — Что видела, то и написала! Не будет же она перед самой собой притворяться! Она вообще не умеет притворяться, что ты ее не знаешь, что ли? Она не знала, что Ахматова запрещенная! В предисловии об этом не сказано! Ты вон тоже «Яму» Куприна читала, что же, и тебя разоблачать?
— Я не знала, что это «Яма»! Там начиналось сразу с двадцатой страницы и не было обложки.
— Ну и она не знала! И за дедушку она не отвечает. Ты же не отвечаешь за поступки своей сестры Надьки!
Эта Надька была на четыре года старше Нины, училась в техникуме и вовсю гуляла с парнями, хотя у нее был жених Коля, который служил на флоте.
— Вообще-то ты в чем-то права, — задумчиво сказала Нина. — Ты меня, правда, в чем-то убедила. Но мы уже всё на бюро распланировали: сначала твоя статья, потом Калашникову и еще троих из «Б» будут обсуждать на открытом комсомольском… А теперь я прямо даже не знаю…
Нинка сосредоточенно грызла конец косы.
На сдвоенной литературе мы писали сочинение. Я уже дописывала план к образу Печорина, как вдруг дверь открылась, всунулась голова директорской секретарши старушки Ольги Фроловны.
— Масс — к директору!
У меня сразу душа ушла в пятки. Я встала и пошла к двери. Класс проводил меня сочувственными взглядами. Потому что, когда Любаша вызывала к себе да еще посреди урока, — это ничего хорошего никогда не сулило.
До этого я была в кабинете два раза. В пятом меня привел сюда историк Анатолий Данилыч за то, что я на обложке учебника истории рисовала голых героев древнего мира, даже без листиков, а в седьмом — Марьяша по зоологии за стихотворение, в котором я отобразила ее внешность: «Кто не знает Марью нашу, и красива, и тонка, чуть потоньше винной бочки, чуть пониже потолка…» и т. д., всего двенадцать строф, написанных со свойственной мне живостью пера. Оба раза Любаша, вцепившись в мои плечи сильными, костлявыми пальцами, трясла меня и орала:
— Я с тебя шкуру сдеру!
Она, когда впадала в ярость, могла поднять за шиворот десятиклассницу. Мы ее жутко боялись.
И вот я в третий раз стою перед директорским столом, а напротив меня, в кресле, сидит Любаша и что-то пишет.
Она отложила ручку, подняла голову и приказала:
— Рассказывай.
— А что рассказывать? — спросила я с трусливой готовностью.
— Когда последний раз собирались у Калашниковой?
— Восьмого. В субботу. На ее день рождения.
— Кто был? Фамилии!
— Многие. Я уже точно не помню.
— Врешь! — закричала Любаша. — Помнишь! В глаза смотреть!
Я взглянула ей в глаза — круглые, яростные до белизны, и мои глаза тут же заволокло слезами.
— О чем говорили?
— Ни о чем таком… Мы в испорченный телефон играли…
— Стишки упадочные переписываете? — свирепым шепотом спросила Любаша. — Ахматову тайком читаете? Кто руководит организацией? A-а? Говори!
— Да нет, Любовь Георгиевна! У нас нет никакой организации! — (Какие слова найти, чтобы убедить ее?!) — Мы просто так собирались! Честное слово! Чай пили… А ничего такого мы не…
— Ты, — прервала мой лепет директорша. — Лично ты. Вылетишь. Из школы. С волчьим билетом. Если не назовешь членов организации и не расскажешь, чем занимаетесь на тайных собраниях. Скажешь — поставлю тройку за поведение, этим отделаешься. Ну?
В ошарашенной голове моей тупо заработала мысль: назвать — тройка по поведению, не назвать — волчий билет. Тройка лучше, чем волчий билет. Но кого назвать, если некого назвать?
— Ну?! — страшным голосом крикнула Любаша.
В кабинет сунулась секретарша Ольга Фроловна с какими-то бумагами. Любаша гаркнула: «Вон отсюда!» — и старушка скрылась, бросив на меня сострадательный взгляд.
— Вот он, приказ об исключении, — сказала Любаша. — Мне его только подписать.
И она обмакнула ручку в чернила.
— Не надо! — завопила я. — Любовь Георгиевна, я же не отказываюсь! Но я же не знаю, кого назвать!
— А ты вспомни, — сказала Любаша. — Кто был. О чем говорили. Кто больше всех говорил. Если хорошенько подумаешь, то вспомнишь. Вот тебе бумага, вот ручка. Не хочешь говорить — напиши. А я пока по делам схожу.
Она вышла из кабинета, звеня ключами.
Хоть бы она с лестницы свалилась!
Но она вошла, и снова началось. Любаша орала: «Так-то ты поддерживаешь честь школы!» Я рыдала, слезы капали на лист бумаги. Вот, опять звонок — это уже, наверно, с пятого урока, а меня взяли со второго.
Дверь открылась, и вошла Нина Рудковская, а вслед за ней остальные пять комсомолок нашего класса.
— Кто пропустил?! — заорала Любаша. — Что надо?
Девчонки робко столпились у двери, а Нина одернула платье и вышла вперед.
— Любовь Георгиевна! Мы, комсомолки седьмого «А», пришли защитить свою подругу. Мы даем вам слово, что она ни в чем не виновата.
— Что? — сказала Любаша. Это прозвучало как «Чта-а?!» — высшая форма презрения. — Может, ты и Калашникову защищаешь?! А-а?!
Нина всегда была бледная, а сейчас она стала просто белая. Голос у нее срывался, но не от страха. Она, когда чувствовала свою правоту, — никого не боялась. Хотя Любашу и она боялась.
— Да, я и Калашникову защищаю, — сказала Нинка. — Я с ней провела долгую, откровенную беседу. Она признала, что у нее много личных недостатков. Но ведь личные недостатки могут быть у каждого, важно, чтобы человек их осознал и начал с ними бороться. Калашникова обещала, что начнет, и я ей верю. Что касается Ахматовой, то она не знала, что она запрещенная.
— А вот я и тебя выгоню вместе с ней, — сказала Любаша. — Чтобы не верила, кому не надо.
— Я считала вас справедливой, — сказала Нина. — Я вас уважала. А вы несправедливая. Я вас не уважаю и не боюсь.
Это она — Любаше!
Дзын! Ключи брякнулись на стол.
— Все убирайтесь отсюда! — приказала Любаша. И, брезгливо взглянув на меня: — И ты пошла вон!
Толкаясь, мы вывалились из кабинета в тамбур, где сидела Ольга Фроловна (потом я узнала, что это именно она отыскала Нину и сказала ей — идите, выручайте свою подругу), оделись — и на улицу. А там было солнце, с крыш сбрасывали снег. На тротуарах лежали сверкающие россыпи разбитых вдребезги сосулек. Дворники, подняв головы, смотрели, как отрываются от карнизов и падают вниз ледяные глыбы.
Странно, но ничего нам тогда не было. И тройку по поведению мне не поставили. И Калашникову на открытое комсомольское не вызвали. Ляля Розанова сказала на бюро (а Нина потом передала мне), что Любаша ей посоветовала оставить Калашникову в покое. А Любашины советы воспринимались как приказы.
Вообще, Любаша часто совершала непредсказуемо добрые поступки. Например, той же Нине Рудковской, когда та окончила школу, Любаша помогла поступить на факультет журналистики, дав ей блестящую характеристику. Так что Нинкина мечта осуществилась — она стала журналисткой и написала книгу об отце.