Семейное благополучие
Обо всем этом никак не расскажешь маме, у которой свет клином сошелся на моих двойках, и всё, что не относится к ним, кажется ей не стоящими внимания помехами. А это и правда мешает. Ты сидишь за партой и утопаешь в фантазии. И вдруг учитель, которому надоело выражение отрешенности на твоем лице, выдергивает тебя из твоих мечтаний:
— Повтори, о чем мы сейчас говорили!
И ты стоишь дура дурой, в тягостном и оправдывающемся предчувствии новой двойки, а вслед за нею — нового унижения домашним скандалом.
Унижение усугубляется тем, что в двенадцать лет я вымахала в сутулую дылду и почти сравнялась ростом с мамой — она ведь маленькая. Когда, нагнетая гнев, она кричит: «Пач-че-му ты мне все время врешь?! Что мне с тобой делать?!» — я, презирая себя за неспособность к бунту, думаю о том, что если у меня когда-нибудь будут дети, я ни за что не буду кричать на них и лупцевать по лицу, потому что дети не виноваты, что не могут понять правило и решить задачу. Некоторые могут, а некоторые не могут!
Мало того, что плохо учусь и у меня, по мнению мамы, «папин нос», — я еще и богатая! Хуже других, а живу лучше других! У нас отдельная трехкомнатная квартира, а большинство моих одноклассниц живет в коммунальных. У Нинки Акимовой, кроме школьной формы, одно-единственное платье, из которого она давно выросла, а на меня шьет сама Зиновия Анфимовна, которая шьет «в лучших домах». Заполучить Зиновию Анфимовну — это честь, она не к каждому согласится пойти. Ей нужна для работы отдельная комната. Она любит поговорить о том, как шила у таких-то и у таких-то, и какая мебель у тех и у других, какая посуда, и чем ее там кормили. Она любит поесть не обильно, но изысканно: куриное крылышко с картофельным пюре, кусочек отварной осетрины, бутербродик с черной икрой. Когда в квартире воцаряется Зиновия Анфимовна, все (кроме папы, вечного труженика на благо семьи) работают на то, чтобы ей было удобно, вкусно, чтобы не ударить лицом в грязь перед такими-то и такими-то, когда Зиновия Анфимовна будет рассказывать им про нас.
Полуголодная, в заплатанном на локтях пальтишке, Ларка Акимова заходит ко мне за контурной картой и видит, как пышнотелая, бело-розовая Зиновия Анфимовна примеряет мне платье. Мне мучительно стыдно, я испытываю ненависть к рукам, хлопочущим над складочками и оборочками, к маминому подобострастно-высокомерному:
— А вам не кажется, Зиновия Анфимовна, миленькая, что вот тут немного толстит?
Между тем благосостояние семьи набирает темп, папины оперетты идут по всему Союзу, смешные репризы звучат с эстрады, выходят стихотворные сатирические сборнички в издательстве журнала «Крокодил», по радио передают песни на слова Масса и Червинского.
У мамы уже и своя домашняя парикмахерша Нина — она работает на Арбате, возле «Военной книги», а живет в нашем доме, в подвале, с матерью дворничихой и младшим братом Валькой. Приходя к нам, Нина раскладывает свои инструменты на кухонном столе, стрижет маму и укладывает ей волосы щипцами, которые накаляет над газовой конфоркой.
Нина без отрыва от производства окончила школу рабочей молодежи и теперь, тоже без отрыва, учится в автодорожном институте на вечернем.
Мама говорит о Нине:
— Вот она — новая интеллигенция! Будущий инженер! Высшее образование! Она же Диккенса не читала!
Себя мама, безусловно, причисляет к интеллигенции, потому что Диккенса читала, но почему-то ей ничуть не кажется несправедливым, что вот Нина живет в подвале и обслуживает ее. Наоборот! Ей очень нравится произносить: моя портниха, моя парикмахерша, моя домработница, а позже — мой шофер.
А с какой стати ей стыдиться! Если есть деньги — почему не окружить свою жизнь удобствами? Это честно заработанные деньги ее мужа, которому она создает все условия для работы. Свою небольшую зарплату мама посылает в Киев младшей сестре, у которой муж погиб на фронте и осталось двое детей. И ничего нет стыдного в том, что мы стали широко жить. А то, что ты этого стыдишься, — внушает она мне, — это твой очередной бзик и больше ничего.
Приходил полотер — однорукий рыжий Ефим. Двигалась мебель. Разбрызгивалась желтыми большими кляксами и размазывалась щеткой с накрученной на нее тряпкой мастика. Ефим вдевал правую босую ногу в ремешок полотерской щетки и, заложив за спину единственную руку, начинал свой скользящий танец по паркету, который из тусклого становился блестящим, свежим и скользким. Угрюмое, потное лицо Ефима, его сутулая с впалой влажной грудью фигура в расстегнутой рубашке поверх брюк не сочетались с легкими, напористыми движениями его ноги.
Мама ходила за ним по пятам и давала указания: «Вот тут еще раз, пожалуйста. Будьте любезны. Пойдите, вас накормят».
Натерев полы во всех трех комнатах и коридоре и задвинув мебель на прежние места, он ел на кухне, тяготя маму своим присутствием, уже ненужным. После ухода Ефима мама пересчитывала серебряные ложечки. Пересчитывание ложечек после посещения полотера, слесаря или электрика было чем-то вроде ритуала. Иногда вместо двенадцати ложечек насчитывалось одиннадцать и начинались нервные поиски с возгласами:
— Надо было смотреть за ним!
Ксения, миролюбиво:
— Да Бог с вами, сколько раз он у нас — никогда ничего.
— Мало ли что!
Ложка находилась, мама успокаивалась.
Ковры выбивал старичок сторож дядя Ваня. Ночные дежурства он просиживал в отданном ему кем-то из жильцов кресле между дверьми второго подъезда, возле батареи, а выбивать ковры — это был вроде как его левый заработок. Он не только у нас выбивал, но и у других жильцов. Натягивал веревку в углу двора, наискось от сундука-помойки к гаражу, где стоял черный «хорьх» Рубена Николаевича, вешал через веревку ковер и бил его старой, с полопавшимися жилами теннисной ракеткой до тех пор, пока от ковра при ударах не переставало отделяться и отлетать в сторону пыльное облачко. Потом дядя Ваня перекидывал через плечо тяжелый рулон и, кряхтя, относил хозяевам, получая за свою работу небольшую плату. Веревку он тоже снимал, скручивал и уносил, чтобы не украли нищие, которые часто приходили рыться в помойке, складывая найденные съестные отбросы в серые холщевые мешки, которые они носили за спиной.
Молоко привозила через день Марфуша из Апрелевки. В магазинах продавалось — с перебоями — разливное молоко, но, считалось, плохое, разбавленное, и за ним всегда были очереди. Поэтому еще долго сохранялась «система» молочниц, которые привозили молоко в больших алюминиевых бидонах из окрестных деревень и разносили его по квартирам.
Марфуша приходила утром, когда я завтракала на кухне или одевалась в передней. Ей выносили на лестничную площадку кастрюлю и литровую банку. У нее была мерная кружка с длинной ручкой, но мама предпочитала, чтобы молоко отмеряли банкой, так вернее.
Латышка Паша приносила парную телятину. Мясо всегда завернуто в вощеную бумагу и в чистую белую тряпицу. У Паши безукоризненная репутация — про нее мама говорит: «абсолютно честная», «исключительно чистоплотная». В сером вязаном платке и черной бархатной телогрейке, она отличается от других деревенских женщин, носящих в наш дом молоко, картошку и мясо, не только акцентом, но и какой-то особой не деревенской гордостью и статью.
Была «личная» массажистка-косметолог Лидия Павловна. Она жила на улице Веснина, ближе к Арбату, в трехэтажном кирпичном доме. У нее была обширная клиентура, в основном жены высокопоставленных деятелей науки и культуры. Она принимала их в своей тесной комнате, в которую вел длинный, всегда темный коридор большой коммунальной квартиры. В комнате крепко пахло парфюмерией, на стульях, в кресле и на пышной постели, покрытой красным сатиновым покрывалом, сидели дамы с белыми парафиновыми масками на лицах. Эти белые неподвижные лица с мигающими глазами производили жутковатое впечатление.
Лидия Павловна, ширококостная, лет шестидесяти, с красивым, гордым, точеным лицом, работала у трельяжа, заставленного флаконами, банками и баночками с целебными притираниями. Сильными, обнаженными по локоть руками она массировала лицо и шею клиентки, которая сидела в кресле, откинув голову и закрыв глаза в блаженном отупении. Другие дамы, едва шевеля губами, свободными от парафина, переговаривались. Лидия Павловна поддерживала разговор, а руки ее продолжали спокойно и споро делать свое дело — массировать, оглаживать, пощипывать, потом широкой кисточкой наносить на лицо дамы жидкий горячий парафин, который, тут же застывая, превращался в белую маску с отверстиями для глаз и губ. Дама занимала свое место в ряду других парафиновых дам, конвейер двигался — в кресло у трельяжа садилась та, которой пришло время снимать маску. Под маской обнажалось распаренное красное лицо, на которое тут же наносилась другая маска, зеленого цвета — это был длинный процесс, длящийся часа два. Дамы говорили: «Ах, как приятно! Как это необходимо каждой женщине хотя бы раз в неделю! Как это успокаивает нервы!»
Когда начали строить высотный дом на Смоленской, из дома Лидии Павловны всех выселили. Лидия Павловна получила комнату в районе Филей, и мама перестала ее посещать — слишком далеко ездить.
Туфли мама заказывала у Барковского. «Туфли от Барковского» — это фирма. Они всегда модны, элегантны и идеально удобны. Круглоносые, на низком каблучке, из синей, бежевой, черной, бордовой замши, они очень шли к маминой маленькой — тридцать пятого размера — стройной ножке.
Лифчики шила Кошке, важная дама, жившая в Староконюшенном переулке, в огромном сером доме, на первом этаже. Мама говорила, что те лифчики, которые продаются в магазинах, — «портят грудь», а Кошке шьет — тут мама понижала голос, словно речь шла о чем-то не совсем законном, но достойном уважения — «по последним французским моделям», которые ей привозят «оттуда».
Как это — «оттуда»? Откуда? Понятие «железный занавес» воспринималось зримо и осязаемо. Казалось совершенно невероятным, что «оттуда» сюда, в Староконюшенный, может что-то проникнуть. Представлялся лазутчик, шпион, проползающий под железным занавесом, рвущим ему одежду на спине, чтобы передать Кошке французские модели лифчиков.
Это были мелкие частники-одиночки, существовавшие тайно от фининспекторов и потому всегда настороженно прислушивавшиеся к шумам за стенами своих убежищ. Свой товар они оценивали, конечно, дороже, чем он стоил бы в магазине, но в магазине было не то качество и многого не достать. И кроме того, маме нравилось на вопрос, откуда у вас такой прелестный абажур или шляпка, произнести небрежно: «Я заказываю у частника». Как позже говорили: «Купила в „Березке“».
Шляпы мама шила у Елизаветы Васильевны. Шляпы были по тогдашней моде, с маленькими, загнутыми кверху полями, плотно и глубоко сидящие на голове и украшенные какой-нибудь пикантной деталью — перышком, бантиком или вуалеткой, опускающейся на лоб и глаза и делающей мамино простоватое, курносенькое лицо «дамским», значительным.
Шляпница жила в Гагаринском переулке, в длинной и узкой полуподвальной комнате. В отличие от надменной и самоуверенной Кошке, она то и дело оглядывалась на дверь — боялась соседей. И как видно, не зря боялась, потому что мама стала говорить о ней в прошедшем времени и нашла другую шляпницу, но часто вспоминала прежнюю:
— А все-таки Елизавета Васильевна меня больше устраивала.
Новая шляпница — тетя Рая — жила в Большом Могильцевском, в старом двухэтажном, когда-то, видно, богатом особняке, а теперь — обшарпанной развалюхе, поделенной на комнатушки. С тети Раиной дочкой Ёлкой Явич мы вскоре подружимся. Я буду часто приходить к ней в гости. Мне очень нравится эта деленная комната с частью лепного потолка, с камином, в котором стоит рефлектор. На большом столе, заваленном кусочками фетра, гнездится круглая, по форме головы, болванка, на которую натягивается фетровый колпак.
У тети Раи немножко трясется голова, похоже, что она все время кивает. Елка говорит, что это после гибели Яши, Елкиного старшего брата, который в 41-м ушел с ополчением на фронт и не вернулся.
Ёлкин угол отделен от «мастерской» шторой. Там окно, выходящее на тихий скверик с длинными зелеными скамейками и большой цветочной клумбой, которая зимой превращается в раскатанную горку.
Ёлкин папа — Август Явич — писатель, но его почему-то не печатают, и тетя Рая кормит семью шитьем шляп. У папы своя комната на Тверском бульваре, там его рабочий кабинет, он там пишет роман о гражданской войне, участником которой он был. Роман этот вышел, но уже после 53 года, а до этого семья жила очень бедно. И все же, если придешь к Елке, тетя Рая всегда хоть чем-нибудь да угостит. Пирожком с картошкой, поджаренным и посыпанным солью кусочком черного хлеба.
Это уж потом, много лет спустя, когда семья, обменяв комнаты, соединилась на Тверском, и у папы одна за другой стали выходить книги, написанные им в годы опалы, и появился достаток — тетя Рая устраивала пышные застолья, она была великая кулинарка. Маститый хозяин сидел во главе стола, правда, он-то не принимал участия в пиршестве — был на строгой диете из-за сахарного диабета, но он поддерживал и вдохновлял застолье. У него была львиная седая шевелюра, очки с толстыми стеклами, он любил «держать площадку», рассказывать истории из своего боевого военного прошлого. А тетя Рая подкладывала гостям на тарелки и кивала, кивала…