Плёсково — Арбат нашего лета
Произношу хоть мысленно, хоть вслух: «Плёсково» — и словно причаливаю в лодочке к теплому, пахнущему земляникой, можжевельником и рекой берегу. Плёсково — Арбат нашего лета, три месяца каникул. Зимой на уроке Евгения Ивановна чертит на доске трапецию, а мне представляется скирда сена посреди поля, и вдруг толкнется в груди: «Плёсково»! И нет класса, а только рожь сухо шелестит. Я иду босиком по узенькой, теплой, гладкой-гладкой меже. Рожь — до горизонта, я раскидываю руки так, что сухие колосья с обеих сторон щекочут мои ладони. Бегу, ощущая себя маленьким самолетиком в синем небе.
Плёсково — это наш пионерский лагерь, белый двухэтажный дом с балконом на двух колоннах и флигелек напротив. Бывшая усадьба графа Шереметева. Длинная дощатая столовая, «линейка» с высокой мачтой посередине, волейбольная площадка, скамейки вдоль аккуратных, посыпанных песком дорожек. Тут мы опять все вместе — все дворовые с улицы Щукина и с улицы Вахтангова, тоже дети артистов.
Слышу трели пионерского горна, переборы аккордеона, упругий звон мяча, взлетающего над волейбольной сеткой, ежеутреннюю торжественную команду: «На флаг… рав-няйсь! Смирна! Флаг… пад-нять!» Песни про то, как «в Кейптаунском порту с пробоиной в борту „Жаннетта“ поправляла такелаж…»
… Что-то объясняет у доски Евгения Ивановна, а я представляю себе: вот мы собираемся у театра. Нас провожают родители. Вот автобус подошел, запах бензина будоражит, в нем — предчувствие долгого, трудного путешествия. Мы рассаживаемся, мамы дают последние наставления — и вот автобус идет сначала по Москве, потом по узкому Калужскому шоссе мимо деревень, дальше — вдоль ряда кривобоких низкорослых елок, за которыми — поля, а за полями — леса. И уже Москва где-то далеко, и я не увижу ее целых три месяца. Дорога все хуже, давно уже не асфальт, а проселок, автобус подпрыгивает, кого-то укачивает. Остановка («Девочки направо, мальчики налево!»).
От Михайловского до Плёскова — шесть километров бездорожья. Автобусу не проехать по раскисшей глинистой слякоти. Он разворачивается и уезжает, а мы остаемся и разбегаемся по поляне в ожидании грузовика из колхоза. Мы загадываем: если приедет Ваня Дубцов, то мы не застрянем и не перевернемся. Ваня Дубцов — колхозный шофер и сын председателя колхоза.
В Михайловском — санаторий, а до революции — тоже поместье Шереметевых. Плёсково — это их маленькая усадьба, а тут целый дворец. Как память об одном из графов остались елки, посаженные в кружок посреди поля. Говорят, что под ними граф похоронил своего пони. Елки высокие, и нижние ветки стали уже высыхать.
Приезжает Ваня Дубцов, худенький, в промасленном пиджачишке, опускает задний борт, подставляет ящик, мы забираемся в кузов и начинается последняя часть путешествия, самая рискованная. Грузовик кренится с боку на бок, мотор взревывает, грязь под колесами кажется бездонной и бесконечной. А вдруг машина застрянет посреди этого густого моря грязи со склизкими глинистыми берегами — что с нами тогда будет?
Но Ваня знает все тайные объезды, все спрятанные под жижей островки тверди, лавирует между часто посаженными стволами лип, которые отделяют дорогу от поля. Кажется, что кузов не пройдет, застрянет между стволами. Но ничего, проходит под испуганные наши вопли.
И когда грузовик выезжает наконец на мощеную булыжником дорогу и мы видим долгожданную арку с кумачовым полотнищем, на котором еще невыгоревшее ярко сияет «Добро пожаловать!», и останавливается возле свежепобеленного двухэтажного дома с голубыми обводами окон, с ласточкиными гнездами под крышей, мы искренне, от всей души благодарим Ваню, испытывая к нему даже легкое чувство влюбленности.
…И обязательно взять с собой на этот раз наволочку!
Еще нет и в помине резиновых надувных матрасов, кругов, дельфинчиков, всего этого фигурного купального антуража. Зато есть счастье обладания собственной наволочкой. Эту наволочку надо намочить, отжать, потом раскрутить, держа за раскрытые края, и с размаху опустить на воду. Наволочка надувается большим упругим пузырем. Нужно положить на этот пузырь подбородок и плавать, зажав в руке края.
В прошлом году у меня не было наволочки, и я завидовала тем, у кого они были. Пользоваться казенной строго-настрого запрещено. Я написала маме, чтобы привезла в родительский день наволочку, и она привезла — что это было за счастье! Теперь уже не я, а ко мне подходили и просили дать поплавать. К этому времени я уже научилась плавать — может быть, как раз потому, что не было пузыря.
А песни! Песенный поток, гипноз, песенная нирвана, в которую уходишь всеми своими чувствами!
Когда в море горит бирюза,
Опасайся шального поступка.
У нее голубые глаза
И дорожная серая юбка.
Эй, моряк!
Не надейся на помощь норд-веста.
Мисс из знатной семьи,
И богатого лорда невеста…
Или вот эта:
…Они пошли туда,
Где можно без труда
Достать себе и женщин и вина…
Или эта:
… Сталь засверкала
В руках у Джона,
Нелли упала
Без крика, без стона.
Гарри вскочил на ноги,
Джон Грей кричит: «С дороги!»
В Гарри он нож вонзил!
И тому подобные.
Каждая песня — как щелочка в заборе, сквозь которую брызжет какая-то разудалая, сумасшедшая и невероятно притягательная жизнь.
— Встань, повтори вопрос! Опять витаешь? Садись, два!