Вера Михайловна
В седьмом классе, к ноябрьским, у нас уже шестерых приняли в комсомол. К Новому году еще пятеро готовились. Готовилась и я: зубрила Устав, читала газету «Правда», чтобы знать международное положение. Исправляла отметки. Вообще, старалась. Рекомендацию в комсомол мне дала Лена Ломакина из Валиного восьмого класса.
Торжественный день наступил. Мы, пятеро вступающих, собрались на первом этаже у пионерской комнаты. Там заседал Совет дружины.
Уже благополучно прошли четверо. Наступила моя очередь. Я вошла.
За столом сидели наш классный руководитель историк Анатолий Данилыч, Лена Ломакина, две девочки из Совета дружины, а вдоль стены, на стульях, расположились все шесть комсомолок нашего класса. Среди них — Алла Лухманова. Она взглянула на меня, усмехнулась и отвела глаза. Мне бы сосредоточиться перед тем, как отвечать на вопросы, а вместо того я стала думать: что означает злорадное выражение Алкиного лица?
Она уже давно на меня злилась. Перед ноябрьскими, когда мы обсуждали на группе первых кандидаток в комсомолки, я выступила против нее. Сказала, что она ставит себя выше других, презирает тех девочек, которые одеваются беднее, чем она. Алла и меня как-то спросила:
— Зачем ты носишь штопанные чулки?
— А ты разве не носишь? — удивилась я.
— Вот еще! — ответила Алла. — Я их выбрасываю.
Ее папа-генерал привез кучу всяких вещей из Германии, и она выхвалялась то красными американскими ботинками на белой каучуковой подошве, то кожаной сумкой на широком ремне. Это было противно, а еще противнее было то, что некоторые девочки к ней подлизывались, а ей это нравилось, она их приглашала в гости, а они после, захлебываясь, рассказывали, какие у Аллы в квартире сервизы, какие люстры, ковры и прочее.
Вот об этом я на группе сказала. И все же, когда стали голосовать, за Аллу проголосовало большинство. Она хорошо училась, оформляла классную стенгазету, чего еще?
Алла после того собрания с виду вела себя со мной вполне дружески. Но здесь, в пионерской комнате, когда я увидела ее усмешку, мне стало не по себе.
— Расскажи автобиографию, — услышала я.
Автобиография моя уложилась в три фразы: родилась, поступила в школу, принята в пионеры в таком-то году.
— Какую ведешь общественную работу?
— Звеньевая.
— Какие провела мероприятия во второй четверти?
— Обсуждение книги «Алые погоны», сбор, посвященный списыванию и подсказкам…
Наступила пауза, которая показалась мне странной: по установленной традиции мне должны были задать два-три вопроса по Уставу и по международному положению и отпустить. Но почему-то сидящие у стены отвели от меня глаза, а Лена Ломакина, насупившись, чертила что-то на листке бумаги.
— Правда ли, — опасно-вкрадчивым тоном спросил Анатолий Данилыч, — что ты тайно слушаешь по радиоприемнику «Голос Америки»?
— Я?!
— Разумеется, ты. Ведь не я же.
— А откуда… Откуда…
Я хотела спросить, откуда они выкопали эту сплетню, но запнулась, подбирая выражение, а Анатолий понял меня по-своему.
— Откуда нам это стало известно? Нам об этом сообщила твоя подруга, проявив тем самым комсомольскую сознательность.
Больше всего меня возмутило, что Анатолий назвал Алку моей подругой. Что это работа Лухмановой — я не сомневалась: кому бы еще пришло в голову такое? Я взглянула на нее и встретилась с ней глазами. У нее был подчеркнуто прямой, подчеркнуто честный взгляд принципиальной комсомолки.
У нас дома не было радиоприемника. Висела только черная тарелка городской радиосети. Но однажды брат взял меня с собой в гости к своему другу-студенту, куда-то в Сокольники. У того был радиоприемник, и они поймали джаз. Я бы не обратила на это внимания, но брат и его приятель жадно прильнули к радиоприемнику и слушали до тех пор, пока музыку не заглушил воющий звук.
В тот день я узнала, что джаз — это запрещенная музыка, а особенно американский джаз, как раз тот, который нам удалось случайно поймать. У брата и его приятеля были возбужденные и слегка даже ошалелые лица, и хотя Витя, пытаясь казаться равнодушным, сказал: «Ну и что особенного? Музыка как музыка!» — я все же видела, что он притворяется и что для него это событие.
Мне было приказано не трепаться, а я не выдержала, рассказала. И кому? Лухмановой! Уж очень она хвасталась своими американскими ботинками.
— Подумаешь, ботинки! — сказала я ей. — Вот я недавно настоящий американский джаз слушала по радиоприемнику!
И вот как она это повернула. Тайно! «Голос Америки»! Да ведь это почти то же самое, что обвинить меня в шпионаже.
— Я не слушаю «Голос Америки»… — начала я, но в этот момент заговорила Ира Немакова, председатель Совета дружины:
— Вот Лена дала тебе рекомендацию в комсомол. Поверила тебе. Ты понимаешь, как ты ее подвела?
Лена еще ниже склонилась над листком бумаги. Я почувствовала себя без вины виноватой перед ней.
— В общем, пока не может быть речи о твоем вступлении в комсомол, — закончила Ира и добавила: — Иди.
Это было так обидно, так несправедливо! Не в силах поверить, что все кончено, я сказала:
— Я же готовилась! Можете спросить меня по международному положению!
Все засмеялись. Если бы не засмеялись, я, наверно, так бы и вышла из пионерской комнаты. Но когда я увидела смеющееся, откровенно мстительное лицо Аллы, то уже не могла сдерживаться. Бросилась на нее и ударила по лицу. Все опешили, и я успела еще раз ее ударить.
— Гадина! — крикнула я. — Какая же ты гадина!
Меня оттаскивали, я царапалась, лягалась. Раз они заодно с Аллой, значит они все мои враги.
— Тихо! — раздался властный голос Анатолия Данилыча. — Отпустите ее.
Меня отпустили.
— Двойка за поведение, — спокойно сказал учитель. — Остальное решит педсовет. Вплоть до твоего дальнейшего пребывания в школе.
— Да! — срывающимся голосом сказала Ира. — Мы поставим вопрос об исключении! Устроить драку на Совете дружины! Это… Такого еще…
Я повернулась и выбежала из пионерской комнаты.
Давно уже стемнело, и все разошлись, а я стояла в гардеробе, спрятавшись за шубами. Что теперь будет?
Окончились занятия второй смены, девочки хватали с вешалок свою одежду, смеялись, отпихивая друг друга от высокого зеркала в вестибюле. Хлопала дверь.
Я забилась в самый угол. Но дядя Леша, старенький гардеробщик, обходя вешалки, все же заметил меня. Он ничего не сказал, постоял немного и пошел на свое место у входа.
А я все стояла и стояла и, вместо того чтобы искать выход из положения, думала о каких-то пустяках. О том, что хорошо бы у меня был котенок, я бы с ним играла и все секреты поверяла бы только ему, потому что только он один не предаст. Потом вдруг меня обжигала мысль, что меня исключат из школы и что меня такое ждет дома — даже представить страшно, и от страха тошнота подступала к горлу. Не было сил одеться и оставить школу, казалось, уйду — и больше меня не пустят.
И вдруг я услышала голос, на который рванулась из своего угла. Мне показалось, что все это время я ждала именно его и сейчас, сию минуту, все станет на свои места, все объяснится. Это был голос моей первой учительницы Веры Михайловны:
— Дядя Леша, миленький, потом, потом! У меня Вовка в больнице, мне каждая минута…
Я вышла из-за вешалок, обняла Веру Михайловну, прижалась к ней и разревелась.
— Что ты? — спросила она. — Эй, а ну, подними голову. Вымахала чуть не с меня, а ревешь как первоклассница. Что случилось?
— Меня из школы исключают!..
— За что? Да не реви, пойдем вон к фикусу, я на стул сяду, а то весь день на ногах.
Как я рада была этому резковатому тону, этому строгому, неулыбающемуся лицу! Она-то всегда умела отличить правду от лжи. Она мне поверит. Я смотрела на учительницу с такой надеждой, которая почти уже была уверенностью, что все самое страшное осталось позади.
Я рассказывала, а где-то в глубине сознания мелькало: как постарела Вера Михайловна, как она увяла за эти три года! Не хватало зубов спереди, щеки поблекли и опустились, образовав вокруг рта глубокие складки. А одета она так же бедно, как и раньше. Туфли, правда, веревочками не подвязаны, а платок все тот же, серый, вязаный, во многих местах заштопанный.
— Да что они, с ума посходили? — сказала Вера Михайловна, когда я закончила свой рассказ. — А ты тоже. Тихоня! И что же ты тут стоишь, оплакиваешь себя? Почему на сборе толком не объяснила?
Я молчала и плакала.
— Пойдем в учительскую, — вздохнув, сказала Вера Михайловна.
— Не пойду! — буркнула я.
— Вот еще — не пойду! Легче легкого — спрятаться и дрожать от страха. А ты вот попробуй постоять за себя!
Мы поднялись на второй этаж и, свернув в коридор, столкнулись с Анатолием Данилычем. Он был в ушанке и в шинели. Видно, шел домой.
— А, Вера Михайловна, — сказал историк. — Я думал, ты ушла давно. Тебе, кажется, в больницу…
— Ну? — обернулась ко мне Вера Михайловна. — Вот, объясни учителю всё по порядку.
Анатолий Данилыч взглянул на меня, и этот мельком брошенный взгляд обдал меня таким холодом, что я не могла сказать ни слова. Я умоляюще посмотрела на Веру Михайловну.
— Пойди-ка вон туда, на площадку, — сказала учительница. — И стой там, пока не позову.
Я послушно вышла на лестничную площадку и прислонилась к перилам. До меня доносились отдельные слова, произнесенные в повышенном тоне.
Только сейчас мне вдруг пришло в голову, что Вера Михайловна из-за меня не пошла в больницу, где лежит ее Вовка. Вдруг ему очень плохо, и он ждет ее, а она все не идет и не идет — из-за меня! На минуту стало стыдно, а потом я подумала: мне хуже, чем ему. Я ему даже позавидовала. С какой радостью я бы сейчас поменялась с ним местами!
Я на цыпочках подошла поближе к началу коридора и стала слушать.
— …Нет, касается! — услышала я голос Веры Михайловны. — Меня всё касается! Потому что мне ее вот такую доверили, и я за нее в ответе. Это надо не знаю, до чего ее довести, чтобы она в драку полезла. А вы не разобрались, доносу поверили…
— А если это правда? — сказал историк. — Ведь это тень на всю школу!
— Да вы с ума сошли, Анатолий Данилыч! Если! А если не правда? На всякий случай человека позорить? Лишь бы тень на школу не упала?
— Ты считаешь, что избить подругу за то, что та вскрыла позорный поступок…
— Да какой поступок? Какой поступок? Не она виновата, вы перед ней виноваты!
— Давай-ка, Вера, не рубить с плеча. Отложим до педсовета, там разберемся.
— Значит, так ей и ходить оплеванной до педсовета?
— А ты предлагаешь вообще замять это дело? Ну, нет!..
— Скажи лучше — на попятный не хочешь идти. Авторитет боишься подорвать. Да какой у тебя после этого будет авторитет?
— А это, дорогая Вера Михайловна, пусть вас не беспокоит! — заносчиво ответил историк. — Мой авторитет — четыре года фронта и восемь боевых наград!
— А я вот на фронте не была, — сказала Вера Михайловна. — Сына не на кого было оставить и сестру параличную. Мне, значит, нужно быть чуткой и справедливой, а тебе не нужно: у тебя восемь боевых наград.
— Ну, хорошо, хорошо! — воскликнул историк. — Если ты так настаиваешь — я разберусь. Проверю. Завтра же.
— Нет, не завтра, — прервала Вера Михайловна. — Прямо сейчас пойди к ней домой. Что ж мучить человека? Я бы сама пошла, все равно в больницу опоздала. Да ведь ты такой, ты и мне не поверишь.
Я стремглав бросилась вниз по лестнице. Под удивленным взглядом дяди Леши кое-как оделась и выбежала из школы. Я даже не подумала, что для подозрительного Анатолия мое бегство будет служить лишним доказательством моей виновности. Но когда я представила себе, что нужно до самого дома идти с ним рядом и молчать — потому что — о чем мне с ним говорить? — я испугалась. Пусть один идет, если хочет.
Анатолий Данилыч не пришел. На педсовет меня не вызывали. И двойку за поведение не поставили. Как-то все сошло на тормозах.
История эта с неприемом в комсомол произвела на меня, однако, угнетающее впечатление. Мне стало противно приходить в класс, видеть рожи Лухмановой и ее приспешниц, которые шушукались и хихикали за моей спиной, я окончательно забросила учебу, на экзаменах получила двойки по алгебре и геометрии. Маму вызвали в школу и сказали, что одно из двух: или она меня забирает из школы и отдает в техникум, или меня оставят на второй год в седьмом классе.
В те годы многие, получив аттестат об окончании седьмого, шли в техникумы. Не от хорошей жизни, из-за тяжелого материального положения в семье. Некоторые уходили и после четвертого класса — в ремесленные училища. Самые упорные потом, работая, оканчивали вечерние школы и даже институты.
Меня, после долгих и мучительных семейных обсуждений под аккомпанемент моих горьких рыданий, решили оставить на второй год в седьмом классе.
Но, как говорится, нет худа без добра: в новом классе, тоже «А», меня приняли на удивление доброжелательно, не придав значения позорному клейму второгодницы. И я как-то сразу раскрепостилась, почувствовала себя своей. И учиться стала лучше. Не намного, но все-таки.