Петя + …
Кажется, совсем недавно мы, девочки из тринадцатой палаты, с завистью и восторгом смотрели на старших и мечтали скорее повзрослеть. Там, у них, были любовь, ревность, свидания на мосту, а мы, младшие, только мечтали обо всем этом.
И вот всего год прошел, а как все изменилось! Теперь мы были средний отряд, и уже на нас с завистью смотрели девочки из младшего.
Теперь и у нас начались с мальчиками сложные отношения. Наташа Абрамова ходила с Аликом Торбочкиным. Она говорила, что у них дружба и ничего больше, но при этом краснела. А Инку Чегис видели на мостике со Славкой Степановым. Она тоже отрицала, что у них роман, но, между прочим, они вырезали на перилах мостика свои имена. И если бы только. А они написали: «Инна + Слава». Этим плюсом они себя и выдали.
Самая интересная ситуация создалась у Ани Горюновой: к ней был неравнодушен Герка, а ей самой нравился Валерка. И хотя Герка снабжал Аню, а заодно и всю нашу палату ворованными огурцами с подсобного хозяйства, ей все равно больше нравился Валерка, а про Герку она говорила: «Господи! До чего он мне надоел!»
Все эти жгучие моменты жизни обсуждались, анализировались и обрастали сплетнями.
Только меня никто не обсуждал и не анализировал.
Я делала вид, что меня это ничуть не трогает. Говорила, что мне никто не нравится, что у нас в лагере нет ни одного стоящего мальчишки, что я вообще не понимаю, как не надоест с утра до вечера перемывать им кости. Репутация моя блистала чистотой, но кто бы знал, как мне хотелось ее хоть немножко запятнать! Чтобы и обо мне сплетничали! Чтобы и я могла сказать, как Аня про Герку: «Господи! До чего он мне надоел!» Эта фраза казалась мне верхом достижения цели. В ней чувствовалась усталая гордость или, лучше сказать, гордая пресыщенность. Но о ком я могла так сказать? Ни о ком.
Алик Торбочкин сказал про меня Наташе, что, наверно, я очень гордая. Да ничего я не гордая! Просто в присутствии мальчишек на меня нападает такая застенчивость, что я становлюсь угрюмой и скованной до тупости. Может, поэтому мальчишки и обходят меня стороной: думают, что я очень гордая. Как сделать, чтобы обо мне так не думали?
Однажды Петя Лившиц, один из самых скромных мальчиков нашего второго отряда, принес в лагерь птенца. Вокруг лагеря в дуплах старых лип было множество гнезд, и редкая палата не выкармливала одного, а то и нескольких птенцов. Птицы были маленькие, очень красивые: тельце желтое, а крылышки и хвостик — коричневые с черным. Мишка Рапопорт говорил, что если в гнезде пять птенцов, то одного можно брать спокойно: птицы умеют считать только до четырех и, следовательно, пропажи пятого птенца не заметят. Мы всегда брали только пятого птенца. В палатах скапливалось иногда по несколько птенцов из разных гнезд. Сестра-хозяйка Елена Ивановна кричала:
— Вот погодите, доберусь я до ваших птенцов! Всех повыкидаю! Это срамота смотреть, что с палатами сделали!
В нашей, тринадцатой, их перебывало пять штук. Двое благополучно оперились и улетели, а троих мы похоронили. Непонятно, почему они умирали: мы так о них заботились!
На Петю с его птенцом почти никто не обратил внимания, но меня словно что-то подтолкнуло. Словно кто-то шепнул мне: теперь или никогда! Я подошла и охрипшим почему-то голосом спросила:
— Ты его нашел или из гнезда вытащил?
— Нашел, — ответил Петя. — Он в траве сидел.
Птенец был почти оперившийся, пестренький, с желтым пухом вокруг клюва. Его беззащитный вид придал мне смелости, я склонилась над ним и умильно запела:
— Из гнездышка упал! Бедненький! Смотри, глазки какие испуганные!
Мимо прошли Инна и Танька Пашкова и сделали вид, что нас не заметили. Это был хороший знак. Я поднажала:
— Клювик раскрывает! Кушать хочет! Ты чем его будешь кормить?
Петя сказал, что собирается кормить птенца гусеницами, а поселит на подоконнике, в коробке. Я кивала, а сама косилась по сторонам. Возле столовой стояли и не смотрели на нас Наташа и Алик, а у куста сирени с безразличным выражением лица стояла Оксанка, первая лагерная сплетница. Вот это меня по-настоящему обрадовало: теперь можно быть уверенной, что еще до ужина все узнают о том, что я стояла с Петей.
— Я тебе дам свою панамку! — осенило меня. — Положим ее в коробку, и ему там будет как в гнезде!
— Давай, если не жалко, — согласился Петя.
Панамка была почти новая, но что панамка!
После отбоя, лежа в постелях, мои подруги обсуждали Петю.
— Если к нему приглядеться, он ничего, — сказала Аня.
— Вполне, — поддержала Валя.
— У тебя с ним давно? — спросила Ленка.
Я подумала и ответила:
— Не очень.
На следующий день я подошла к Пете и уже по праву соучастия (панамка-то моя!) спросила, как поживает птенец. Петя ответил, что вчера вечером кормил его комарами, а сегодня собирается сходить на подсобное хозяйство, набрать капустных гусениц.
— Давай вместе! — предложила я и, чтобы он не подумал, что я навязываюсь, объяснила: — Вдвоем больше насобираем.
— Давай, — не то чтобы с энтузиазмом, но вполне дружески согласился Петя.
С этого момента я уже по-хозяйски заходила в Петину палату, где он жил с еще тремя мальчиками, протирала подоконник, сюсюкала над птенцом, давала ему попить из ладони. Птенец стал крепким связующим звеном между нами и единственной темой наших разговоров. Петя как-то не стремился говорить со мной на другие темы, к тому же он заикался, а я изо всех сил старалась показать, что меня интересует только птенец. Отчасти так оно и было: сам Петя с его тщедушностью и заиканием как-то не вызывал у меня глубокого чувства.
Прошла неделя. Птенец окреп, сам научился склевывать гусениц и пить воду. Еще день-два — и он улетит, и тогда наша с Петей вялотекущая связь сойдет на нет, и всеобщий интерес к нам бесславно погаснет. Надо было срочно что-то придумать, потому что надежды на то, что Петя проявит инициативу, — у меня не было.
…После вечерней линейки я незаметно от всех отстала, подождала в кустах, затем подкралась к торцовой стене столовой и, убедившись, что никого нет вокруг, написала крупно на белой известке углем: «Петя + Аня =» …
Написать «любовь» — было бы чистым враньем, и поэтому я нарисовала сердце, пронзенное стрелой. Оттого, что я торопилась, сердце получилось похожим, скорее, на другую часть человеческого тела, однако пронзившая ее стрела не оставляла сомнений в том, что это именно сердце. Потом вымыла испачканную углем руку в бочке с водой и пошла в свою палату как ни в чем не бывало.
На следующее утро после завтрака Наташа подошла ко мне и спросила:
— Видела?
— Что? — невинно поинтересовалась я.
— Надпись.
— Где?
— На столовой.
— Нет, — ответила я. — А чего там?
— Да ну, дураки какие-то, — сказала Наташа. — Вон там, сбоку на стене. Сходи посмотри.
У стены стояло человек пять. Меня встретили ехидными улыбками. От меня ждали реакции.
— Нахалы! — закричала я что есть силы. — Кто написал?! Признавайтесь!
Никто, конечно, не признался, но на мой крик прибежали еще трое.
Я принялась стирать надпись, но так, чтобы в то же время подольше не стереть. При этом я выкрикивала:
— Знаю кто! Пусть только покажется!
— Ты травой, травой! — сочувственно советовали мне.
Ну да, как бы не так — травой!
— Пусть кто написал, тот и стирает! — возразила я.
Гордо повернулась и ушла.
В палате я легла на кровать, закинула руки за голову и молча уставилась в потолок. Подруги утешали меня. Говорили, что Петя — интересная личность. Что он начитанный, а то, что заикается, — его ничуть не портит, а даже наоборот.
В разгар этих утешений дверь приоткрылась и в палату заглянула девочка из младшего отряда.
— Петя просил передать… — начала она.
— Господи! — воскликнула я, и голос мой дрогнул от гордой усталости и усталой пресыщенности. — До чего он мне надоел! Ну что ему?..
— Он сказал, что птенец улетел, — сообщила девочка, глядя на меня с завистью и восторгом. — И вот, просил передать.
Она протянула мне загаженную панамку.
— Кинь на подоконник, — сказала я утомленно. — И скажи ему… А впрочем, ничего не говори.
Действительно, о чем мне с ним говорить? Я своего добилась, а птенец улетел.