«Воздушные пути»[412]
«Воздушные пути»[412]
Так назван альманах, недавно вышедший в Нью-Йорке под редакцией Р.Н. Гринберга по случаю исполняющегося в 1960 г. семидесятилетия Б.Л. Пастернака, которому, как сказано в предисловии, «участники настоящего издания, живущие за границей русские писатели, посвящают этот сборник своих трудов».
«Разнообразное и смелое поэтическое творчество Пастернака, — отмечает редакция, — начавшееся еще до Первой мировой войны, уже давно приковало к себе всеобщее внимание. Его личность, его огромное дарование, его стойкость и верность себе вызывают восхищение. Многие из нас чувствуют его близость, несмотря на расстояние, нас отделяющее, и различие в обстановке наших жизней».
Заглавие альманаха взято у самого юбиляра, назвавшего так один из своих давних рассказов, взято, чтобы подчеркнуть, как сказано в том же предисловии, «мнимость преград, тщетно возводимых между нами на земле».
Статьи в альманахе частью о Пастернаке, частью связаны с мыслями о нем. Но «ответственность за высказанные в них мнения, — предупреждает предисловие, — несут авторы — не редакция».
Перейдем к содержанию сборника. Стихотворный отдел, если не считать стоящую особняком поэму Анны Ахматовой[413] и краткого стихотворений Игоря Чиннова[414], представлен слабо: два поэта, три стихотворения, из которых одно — Николая Моршена[415] — шуточное. Два других, Дмитрия Кленовского[416], не из его лучших. Заключительные строчки второго:
А в каждодневном хлебе иногда
Нездешней преломленности находка—
тяжеловесны. И нельзя сказать, чтобы находкой — поэтической или какой-либо другой — была «находка нездешней преломленности в каждодневном хлебе». В первом стихотворении, где, по-видимому, речь о покидающей или собирающейся покинуть здешний мир душе поэта, тяжеловесность перенесена вовнутрь. Желая облегчить душе перелет, Кленовский предлагает совсем не то, что надо.
Вот ты уходишь и не знаешь,
Что взять тебе с собой в дорогу,
И, выбирая, забываешь,
Что нужно взять совсем немного.
И поэт советует:
Возьми с собою пруд с осокой,
Сирень и липу у балкона,
Этюд Шопена, строчку Блока
И шепот девушки влюбленной.
Это называется «немного»: этюд Шопена, строчка Блока, влюбленный шепот. Не довольно ли? Нет! Тащи пруд, да еще с осокой, плюс сирень, плюс липу у балкона, а то и самый балкон. Неудивительно, что конец стихотворения вызывает улыбку.
Все остальное лишь обуза
Для памяти и для созвучий,
И пусть тебя скупая муза
Прекрасной скудости научит.
Я высоко ценю поэтический талант Кленовского и считаю его одним из лучших поэтов эмиграции, но если кого-нибудь «скупая муза» научила «прекрасной скудости», то в гораздо большей степени Игоря Чиннова, чем самого Кленовского. Чиннов представлен в альманахе одним коротким стихотворением. Привожу его, дабы не быть голословным. Ему предпослан эпиграф из Каролины Павловой[417]: «Мое святое ремесло».
Пожалуй, и не надо одобрения,
И ободрения не надо.
Ни обещания, ни исполнения
Желаний, обещаний. Надо
Стараться обойтись без утешения.
Пора не жаловаться, не надеяться
(Судьба шутила, обещая…)
Пора стихам, как дыму, дать развеяться
(Перелистают не читая).
Пора понять, что не на что надеяться.
Ни одного лишнего слова. Никакой надежды. И это очень важно. Гиппиус часто восклицала полушутя: «Дайте мне человека последнего отчаяния!» Ей казалось, что самое главное, самое важное в жизни человек постигает, лишь дойдя до последней черты. Насколько к этой черте близок в настоящий момент Чиннов — судить не берусь. Но путь, на какой он вступил, может при известных условиях привести — о, не к святости, даже не к славе, а к чему-то совсем другому — к той свободе, о которой мудрецы говорят, что она — имя новое Любви.
Поэма Анны Ахматовой в зарубежном альманахе, собственно говоря, — контрабанда. Ведь Ахматова — в том же царстве, где тот, кому посылают «воздушный поцелуй». Но мы не протестуем, мы радуемся, радуемся замечательной поэме, как ее назвал М. Вишняк (с чем мы совершенно согласны). Радуемся, что она напечатана в том виде, в каком вышла из-под пера поэта, без купюр и цензурных поправок «родной» коммунистической партии. И хотя мы в ней многого не понимаем, это отнюдь не мешает нам ею наслаждаться, как редчайшим образцом чистой поэзии.
Впрочем, поэма непонятна не только нам. Об этом свидетельствует следующее, приложенное к поэме письмо Ахматовой от ноября 1944 г.:
До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И кто-то даже советует сделать мне поэму более понятной.
Я воздержусь от этого.
Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.
Ни изменять, ни объяснять ее я не буду.
«Еже писах — писах».
Ленинград, ноябрь 1944
О том же, т. е. непонятности поэмы, у Ахматовой в самом тексте. Вторая часть начинается так:
Мой редактор был недоволен.
Клялся мне, что занят и болен,
Засекретил свой телефон.
Бормотал: «Там три темы сразу!
Дочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен.
Кто, когда и зачем встречался,
Кто погиб и кто жив остался,
И кто автор и кто герой —
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких-то призраков рой».
По-своему редактор, возможно, прав. Но так ли уж поэма Ахматовой непонятна? Кое-что в ней, конечно, засекречено — без этого «там» нельзя. Но если ее прочесть внимательно, о главном можно догадаться, особенно зная автора.
А теперь о статьях. Их — 12, на разные темы. Я коснусь лишь некоторых — обо всех писать не хватит ни места, ни времени — тех, что — на мой взгляд — наиболее интересны, независимо от того, в какой они связи — прямой или косвенной — с юбиляром. Одну, впрочем, я выделяю. Это — статья Н. Ульянова «Ignorantia est»* [*«Неведение» — лат.]. О ней — особый разговор в следующей главе.
Никакого отношения к Пастернаку не имеет, не может иметь не изданная статья Льва Шестова о Пушкине, написанная весной 1899 г. Но она интересна сама по себе как таковая. Интересна не превозношением Пушкина, что естественно и законно во все времена и при всех обстоятельствах, а умалением «двух других великих поэтов земли русской — Гоголя и Лермонтова». «Оба они современники Пушкина, — говорит Шестов, — но не ими, не их творчеством определились будущий рост и блеск русской литературы… К счастью, не им дано было стоять во главе умственной нашей жизни» Это «к счастью» — великолепно.
Как всегда, остер, тонок и «губителен» Адамович[418]. Но в этот раз мне почудилось, что от его блестящих парадоксальных афоризмов нет-нет и повеет на мгновенье старческим душком. Меня это очень огорчило.
Вот что он, между прочим, пишет о Пастернаке: «У Пастернака в романе много такого, что трудно забыть. Но у него слишком «геттингенская» душа и символически ему очень были бы к лицу «кудри до плеч». Он в Германии учился, и голубоглазый, мечтательный немецкий студент жив в нем до сих пор. Сердце не совсем в ладу с разумом и притом сильнее его. Музыка Шуберта, не музыка Моцарта».
Я понимаю, почему редакция альманаха снимает с себя ответственность за содержание статей. У меня, кстати, на этой почве даже образовалось что-то вроде комплекса. Читаю, например, статью В.В. Вейдле о том, какие стихи можно, какие нельзя переводить, и думаю: это, несомненно, о переводах Пастернака. В одном месте Вейдле о нем даже упоминает в связи с переводчиком Рильке — А.А. Биском[419]. «Мне жаль, — пишет Вейдле, — что я не могу оценить переводов А.А. Биска иначе, чем я это сделал (в общем — отрицательно. — В З.). Пастернак, судя по письму, опубликованному г. Биском, их оценил гораздо выше, чем я. Я этому радуюсь, за автора, хоть и не могу изменить своей оценки». Тут мой комплекс начинает действовать, и я спрашиваю себя: не хочет ли Вейдле этим сказать, что Пастернак — плохой переводчик? Личного мнения по этому вопросу я не имею, так как с переводами Пастернака не знаком совершенно, если не считать восьми строк из второй части «Фауста», на которых случайно раскрылась в моих руках поэма Гёте. Как ни странно, это были как раз те строки, что в свое время перевел Мережковский. Перевод Пастернака показался мне определенно неудачным и по смыслу и по форме. Но, конечно, это еще ничего не доказывает. Перевести «Фауста» целиком в стихах — нельзя хорошо, даже будучи семи пядей во лбу. Это затея безумная. Я, однако, уверен, что есть и удачи. Их, может быть, немного, но они есть.
Как жаль, что в превосходной статье Вейдле, обладающей всеми качествами художественного произведения, осталась не исправленной одна опечатка, исправлять которую сейчас, собственно говоря, бесполезно. Тем не менее я позволяю себе это сделать.
На странице 71, в четвертой строке второго абзаца напечатано: «В предисловии он сетует о том, что нет русского слова…» Читать, конечно, следует: «…сетует на то, что нет», и т. д.
Пропускаю интересную статью Владимира Маркова[420] о «Стихах русских прозаиков» и с величайшим сожалением статью Степуна «Современность и искусство», но что поделаешь: ни времени, ни места. И вот, наконец, статья М. Вишняка «Человек в истории».
В ней меня главным образом интересует то, что М. Вишняк говорит о Пастернаке. Сама же тема «человек в истории» как-то не захватывает, может быть, оттого, что М. Вишняк ее — на мой взгляд — неудачно подал. Ставлю ему, кстати, вопрос: «Что такое история? Не история чего-нибудь, как, скажем, история коммунистической партии или крестовых походов, а история tout court?* [* Как таковая — фр.]
Об отношении Пастернака к этой неопределенной величине М. Вишняк говорит, что оно «внутренне связано у него с религиозно-православным восприятием мира в его крайнем, «максималистическом» варианте…». И далее: «Религиозно Пастернак в «Докторе Живаго» следует за Владимиром Соловьевым». Все это вполне ясно и никаких возражений не вызывает. Но М. Вишняк делает оговорку: «Вслед за ним (т. е. за Владимиром Соловьевым. — В.З.) Пастернак утверждает и бессмертие и воскресение всех умерших, но, я бы сказал, в несколько упрощенной или невыдержанной форме. Эсхатология, или учение о катастрофическом конце мировой истории, растворена у Пастернака в радостном приятии божественного дара жизни, в котором уже воплощено воскресение». И М. Вишняк приводит слова самого доктора Живаго. «Вот вы опасаетесь, воскреснете ли вы, — говорит доктор, — а вы уже воскресли, когда родились, и этого не заметили… В других вы были, в других останетесь. И какая вам разница, что потом это будет называться памятью? Это будете вы, вошедший в состав будущего… Смерти не будет, потому что прежнее прошло, а теперь требуется новое, а новое есть жизнь вечная».
Такова та «несколько упрошенная форма» отношения Пастернака к истории, которое, как полагает М. Вишняк, внутренне связано у него с религиозно-православным восприятием мира в его крайнем, «максималистическом варианте». Но эта «упрощенная форма» «максималистического варианта», или иначе, «воскресение, как данное при рождении «перевоплощение» и сближение его актом памяти, не единственное, — говорит М. Вишняк, — что характерно для автора «Доктора Живаго» и что отличает его от религиозного сознания Соловьева, Бердяева, Вышеславцева[421] и других». Так как же, в конце концов, связан Пастернак с русским религиозным сознанием или нет?
М. Вишняк определенно отвечает: нет.
«Историософия, набросанная в «Докторе Живаго», — говорит он, — не соответствует ни фактам, ни тому, как воспринимает историю близкое Пастернаку русское религиозное сознание».
Связи нет, но есть близость, и М. Вишняк на ней настаивает. И совершенно напрасно. «Историософия» Пастернака не только не связана ничем с русским религиозным сознанием, но и с самим христианством, несмотря на свое мерцающее с ним как бы сходство.
Что такое христианство? Два слова: «Воистину воскрес».
Тут не может быть ничего приблизительного, никаких «вариантов». Да или нет.
Но именно в вопросе о воскресении и М. Вишняк, и Пастернак путают бессознательно два порядка — здешний и потусторонний, — как их путают — не всегда бессознательно — русские коммунисты. В прошлой тетради «Возрождения» я писал, что уже при выпуске первого спутника в 1958 г. московское радио объявило, что «ни Бога, ни рая в мировом пространстве не обнаружено». Совершенно в том же тоне говорит М. Вишняк: «Когда же первые последователи Христа, апостолы и другие умерли и не воскресли…» Как он это может знать? Или, может быть, он рассчитывал их встретить на парижских Champs Elysees?* [* Елисейские поля — фр.] Та же путаница у Пастернака. «Относительно всеобщего воскресения во плоти у доктора Живаго имеются серьезные сомнения», — замечает М. Вишняк и опять цитирует доктора. А доктор говорит следующее: «Слова Христа о живых и мертвых я всегда понимал по-другому. Где вы разместите эти полчища, набранные по всем тысячелетиям? Для них не хватит вселенной, и Богу, добру и смыслу придется убраться из мира, их задавят в этой жадной животной толчее».
Не задавят. Не беспокойтесь. Главное — это воскреснуть, а там уж как-нибудь устроимся! On s’arrangera…* [Все наладится… — фр.]