Поэт нашего времени. В. Смоленский (К выходу его собрания стихотворений)[66]
Поэт нашего времени. В. Смоленский (К выходу его собрания стихотворений)[66]
Мне как-то еще ни разу не приходилось писать о стихах; может быть, оттого, что стихи «сами по себе», стихи «как таковые», отдельно от человека, их пишущего, мало меня интересуют. Человека же в стихах в большинстве случаев либо совсем не чувствовалось, по крайней мере в тех, что попадались мне на глаза, либо там мелькало нечто, о чем ни думать, ни писать не было охоты.
Хорошо или плохо написано стихотворение — не суть важно, как не важно и его содержание. Важно прежде всего — стихи это или не стихи, живой это цветок или бумажный? Как они распознаются — объяснить не берусь. Знаю только, что во мне всякое настоящее стихотворение вызывает радость; пусть это будет чертополох, он в тысячу раз милее самой пышной коленкоровой лилии.
Поэтому спор о стихах не радующих, стихах без мании, что могли бы стихами стать, да не стали, оттого что не произошло чуда «преосуществления», — спор пустой. Но о них-то как раз и спорят и говорят больше всего, чуя, что что-то в них неладно. А неладно в них то, что это не стихи, а рифмованные строчки, ничего общего с поэзией не имеющие. Но, может быть, еще более далеки от поэзии стихи, что как будто к ней всего ближе. Я имею в виду тот род певучих, музыкальных стихов, чья музыкальность обратно пропорциональна их смыслу. Чем музыкальнее, тем бессмысленнее.
Останься пеной, Афродита,
И слово в музыку вернись[67].
Чтобы слово вернулось в музыку, оно должно перестать быть словом, т. е. потерять свой смысл, развоплотиться.
Окончательно потерять смысл, раствориться в музыке, как лед в кипятке, оно, однако, не может. Какие-то обрывки смысла в словах, в сочетании слов мелькают, давая иному критику повод говорить о «священном косноязычье»[68]. Для самого же поэта, сохранившего память о былом значении опустошенных им слов, его стихи не бессмысленны, но их смысл понятен ему одному.
Однако не всегда — и это надо помнить — развоплощенное слово становится музыкой. Развоплощенье тоже искусство, тоже мания, хотя и другого рода. Бывает, что вместо ожидаемой «гармонии сфер» получается «жил-был у бабушки серенький козлик» или просто шум, а то и ничего, молчание — в зависимости от способностей и темперамента поэта.
И вот слово — «звук пустой». Но вместе с его смыслом поэт теряет и чувство реальности. Можно говорить что угодно о чем угодно — все одинаково бессмысленно и бесполезно.
Разбрасывать и собирать слова,
Уже почти без смысла и значенья.
Привожу эти строчки Смоленского как доказательство того, что от опасного «уклона» не убереглись и лучшие из наших зарубежных поэтов. Что же до критиков, то зачастую приходится слышать утверждения вроде следующих: «Алданов[69] и Толстой[70]», «Корвин-Пиотровский[71] и Пушкин». Что ответить? Кое-кто из читателей возмущается и прав. Пусть и Алданов и Корвин-Пиотровский существуют, но они хороши, поскольку они на своем месте. К сожалению, у нас сейчас насчет критики слабо и порядок навести в нашем литературном углу некому. Был бы Мережковский, Антон Крайний[72] или Ходасевич[73], многое было бы иначе. Но их нет и вместе с ними мы потеряли самое ценное, что имели: беспощадность к посредственности.
***
Смоленского эти рассуждения не касаются. Он может выдержать любую критику, потому что он поэт настоящий. Это, конечно, не значит, что в его стихах, как и в нем самом, нет недостатков. Но не в них суть (у кого их нет!), а важно то, что он с ними сделал, чего достиг, несмотря или благодаря им.
Признаюсь, если бы мне пришлось писать о Смоленском только по его двум первым книгам «Закат» и «Наедине», я написал бы совершенно иначе и выводы мои были бы, по всей вероятности, обратны тем, к каким я пришел, прочтя в корректуре его третью книгу стихов: «Счастье».
Когда Смоленский в первый раз читал мне свои стихи, я не сразу почувствовал, что это человек, близкий к отчаянью. Но все же то, что я тогда почувствовал, меня удивило и встревожило и я стал его утешать, как будто можно было его утешить. В нем уже тогда началось то «замыканье в себя», от какого он впоследствии чуть не погиб, дойдя до страшного одиночества.
А какое феерическое начало!
Как лебедь, медленно скользящий
По зеркалу озерных вод,
Как сокол, в облаках парящий,
Мой призрачный, не настоящий,
Мой выдуманный мир плывет.
И на его спине крылатой
В томительном и сладком сне
Я медленно плыву куда-то,
Без сожаленья, без возврата,
В прозрачной тая глубине.
И голос вещий, голос сонный
Мечтающей души моей
Плывет над темнотой бездонной
И, гулким эхом повторенный.
Бесследно исчезает в ней.
Этим прелестным, воздушным, тающим, действительно как бы призрачным стихотворением открывается первая книга Смоленского «Закат». Поэт в «томительном и сладком сне» «медленно плывет куда-то». Куда — сам не знает. Но как раз это-то и важно, потому что блаженный мир хотя и призрачен и нереален, но цель, к какой он незаметно движется, — самая что ни на есть реальная. Что это за цель — мы узнаем только из третьей книги:
Луч зари позолотил окно.
Утреннюю не затмив звезду…
Это все обман — давным-давно
Я живу в аду.
Вот об этом аде, где в одно прекрасное утро просыпается заснувший в раю поэт, почти все стихи его двух первых книг и добрая половина третьей.
И когда протянет руку друг,
И когда глаза любви сверкнут,
Все равно, не разорвется круг
Сатанинских пут.
Да, спасти Смоленского могло только чудо. Впрочем, до спасенья еще далеко.
Но что случилось? Как попал он в ад?
Не знаю. Очевидно, благодаря роковому стечению обстоятельств, ибо если сказать, что из-за неверья, — значит не сказать ничего: всякий грех, в большей или меньшей степени, отрицание Бога. К тому же неверье Смоленского, в своей первоначальной форме, меньше всего напоминает «воинствующее безбожье»! Это скорее, хотя и не то, что называют «скепсис».
Здесь Бога нет. Он где-то там,
Он где-то — иль нигде — над нами.
Впрочем, какая-то неприятная нотка в этом все же есть. В другом стихотворении, говоря о грядущем безбожье, Смоленский его как будто даже осуждает:
Будут жить в тесноте — тесной станет земля, как тюрьма, —
Будут знать, что ни Бога, ни ада, ни вечности нет.
Но в одно прекрасное утро, нежданно, как всегда в этих делах, «что-то» случается и происходит метаморфоза:
Ты встанешь в некий час от сна,
Завеса разорвется дыма,
И станет тайна жизни зрима
И отвратительно ясна,
И в правду претворится ложь.
И ты не сможешь… — Ты умрешь.
Ложь, что Бога нет, становится для Смоленского самоочевидной истиной. Теперь он знает, что Его нет.
Какое там бессмертие — пуста
Над миром ледяная высота.
И в то же мгновенье «дымовая завеса», призрачный мир, где живет поэт, рассеивается и тайна жизни предстает перед его взором во всей своей отвратительной наготе!.. Она в самом деле отвратительна, ибо, по слову Достоевского, если Бога нет, жизнь — дьяволов водевиль. Но всего отвратительнее — это что Смоленский отныне обречен на роль живого мертвеца.
Но будет долго тень твоя,
Дрожа в изнеможденном теле,
Не зная сна, не видя цели,
Бродить меж камней бытия!
И будет повторять слова,
Скучать, и лгать, и улыбаться —
Как все — и будет всем казаться,
Что мертвая душа — жива.
***
Но во всей своей безнадежности ад Смоленскому открывается в любви.
Расцветает любовь над болезнью и над нищетой,
Над бессильем и ложью, над сном, над усталыми днями,
Расцветает над жизнью, прекрасной и темной мечтой,
Обвиваясь вкруг сердца, впивается в сердце корнями!
Над твоею душой, над дыханием трудным твоим,
Над пустыми словами, над лирою, глухо звенящей,
Расцветает, цветением белым и легким, как дым,
Разгораясь над сердцем, над миром сияньем дрожащим.
Прорастающий стебель пронзает насквозь бытие.
О, смертельное счастье, о, бедное сердце твое!
Но эта вездесущая, смиренная и милостивая любовь в ад не проникает. Там ее нет. Там
Каждая надежда ложная,
Каждая любовь не та.
И Смоленский это хорошо знает.
Никого не любить, ни себя, ни других — никого.
Ничего не хотеть — даже смерти, не ждать — даже чуда,
Вот отчаянье стало спокойное, как торжество,
Стало сердце, как камень, и камни, и камни повсюду.
Стало сердце, как камень, а ты говоришь о любви,
Стало сердце, как камень, а ты говоришь о надежде,
Те же звезды сияют и лгут и сияют, как прежде,
Только сердце как камень, а было в слезах и в крови.
Невозможность любить — ад Смоленского.
О любви… — Молчи, душа, молчи,
Привыкай к немой и темной доле,
Привыкай и сердце приучи
К ночи, одиночеству и боли.
Не надейся — непроглядна тьма,
Неподвижна, а за ней другая…
И вот стихотворенье, может быть, самое страшное, какое мне когда-либо приходилось читать:
Есть тишина, ей нет названья,
Ей нет начала, нет конца,
И мертвое ее дыханье
Живые леденит сердца.
Есть тишина — невыносимо
Прикосновенье пустоты —
Она, неслышно и незримо,
Ползет со страшной высоты,
Небесные колебля своды,
Клубясь меж звезд и облаков,
В широкие вползает входы
И в щели узкие домов.
Тогда, как в ледяных могилах,
Тогда, как в непробудном сне,
Крик человеческий не в силах
Возникнуть в мертвой тишине.
Беззвучно шевеля губами,
Нем человек. И на него
Смерть смотрит тусклыми зрачками.
Не видящими ничего.
Неожиданно и ужасно то, что смерть, наполняющая пустотой весь мир, идет из глубины небес, как бы из недр самого Божества. Но, очевидно, на небесах происходят вещи еще более невероятные и страшные, чем на земле. Так, в стихотворении «Гибель» Смоленский, вспоминая приснившийся ему небесный бой, в котором погибает Люцифер[74], рассказывает:
И на предельной высоте,
У опустевшего престола,
В сиянии и красоте
Мерцающего ореола,
Увидел я его, и мгла
Вставала за его плечами,
И по щеке его текла
Слеза, и дикими очами
Смотрел он с высоты высот
На рай, потерянный навеки,
И медленно смыкались веки,
И горько улыбался рот.
Что здесь случилось — мы не знаем, даже не догадываемся. Но чувствуется, что нечто роковое, ужасное, безумное и совершенно непохожее на то забавное приключение, ангельскую шалость, о какой нам рассказывают на уроках Закона Божьего. Особенно почему-то поражает: «У опустевшего престола», и на минуту кажется, что между сползающей с небес пустотой и этим опустевшим престолом — прямая связь.
Судя по некоторым стихотворениям Смоленского, для него настоящая, неискаженная действительность, подлинное бытие — там. Здесь же только его перевернутое, как в зеркале, обратно — подобное отражение, полуложь-полуправда, где есть все — и ничего.
Но в мире тишины и сна.
Где ты так глубоко дышала,
Быть может, только ты одна
Средь призраков существовала, —
обращается он к музе — существу иного мира. Но еще более подчеркнута призрачность здешнего в стихотворении о душе:
Как в водах темного колодца,
Во мне душа отражена,
Легчайшими крылами бьется
О гладь зеркальную она.
Сквозь толщу бледного эфира
Доходят, слышные едва,
Несуществующего мира
Неясные, как сон, слова.
Нет ничего, ни зла, ни блага.
Ни мудрости, ни правды нет, —
Зеркальная темнеет влага,
Мерцает отраженный свет.
Но если это действительно так, или так хотя бы отчасти, т. е. если здешний мир обратно — подобен тому — то многое меняется. Что казалось нам до сих пор богоотступничеством, может быть, на самом деле богооставленность. Не человек забывает, отступает от Бога, а Бог от человека.
Когда-то на эту тему немало писали и в прозе, и в стихах. Писали и Гиппиус и Сологуб[75], не говоря уже о поэтах менее славных. Есть об этом и у Розанова[76] в «Опавших листьях»[77]. Я сейчас не помню точно, как у него сказано, но смысл приблизительно тот: «Я звал любовь, любовь, любовь, а ко мне шла смерть, смерть, смерть». Интересно, что сейчас буквально то же мог бы о себе сказать Смоленский.
Отношение к вопросу было, конечно, разное. Так, Гиппиус видела в богооставленности некое испытание:
Он испытует — отдалением.
Я принимаю испытание.
Я принимаю со смирением
Его любовь — Его молчание[78].
Сологуб проще и безнадежнее:
Что мы служим молебны
И пред Господом ладан кадим!
Все равно непотребны,
Позабытые Богом своим.
В миротканой порфире,
Осененный покровами сил,
Позабыл Он о мире
И от творческих дел опочил[79].
Но, может быть, всех проще, смиреннее Смоленский: ни мистики, ни рассуждений — только вздох:
Как одинок бывает человек.
Когда он Богом на земле покинут.
И вот, в новом свете, становится явным то, о чем раньше не подозревал никто: смирение.
………………………………………..
За слабое тепло, за слабый свет,
Хотя бы призрачный, хотя бы ложный
……………………………………………..
Благодарить я должен Бога. Есть
Вокруг меня, в ночи без сна и света,
Есть люди на земле — о, их не счесть!
Которым не было дано и это.
И может быть, бесконечно повторяющаяся любовная трагедия Смоленского вовсе не оттого, что у него вместо сердца камень, а по другой причине: счастье, к какому он стремится, — на земле недостижимо.
Оно исчезает, счастье,
Надежду оставь навсегда.
Так, меж коченеющих пальцев,
Ледяная скользит вода.
…………………………….
Оно исчезает в тумане,
Вслед ему не кричи —
Счастье знает, для сердца земного
Смертельны его лучи.
***
Но все равно — чем бы ни было взаимоотношение двух миров, в каком бы преломлении они друг друга ни отражали, кто кого бы ни мучал — человек Бога или Бог человека, от какой бы любви — недоступной или доступной — ни каменело сердце, жизнь для Смоленского — всегда и везде ад. В его душе поселилась смерть, и она, как ненасытное чудовище, пожирает все.
О, страшная смерть без тленья,
Ненасытный червь темноты…
Или еще страшнее:
Слизывает дьявольский язык
Свет с души моей.
И все-таки, несмотря на страданье —
В такой тоске, в такой неволе
Как много надо сил иметь.
Чтобы не сойти с ума от боли,
От бешенства не умереть.
Ад Смоленского — ад относительный, как все на земле, ад с «передышкой». О нем можно на какой-то срок забыть, можно к нему даже привыкнуть, устроиться в нем по-домашнему и не без уюта.
Живу как все, живу со всеми,
Не хуже и не лучше всех,
Неслышно пролетает время
И с каждым годом легче бремя
Земного горя и утех.
Привык к земле, ее тщетою
Доволен, как и все. — Но вот…
Дальше — по-разному. Как когда. Или:
Руками голову сжимая,
Я плачу о забытом рае,
О счастье отнятом моем.
Или же ад вдруг превращается почти в рай. Вот послушайте:
От бессмысленных дней, от бессонных ночей,
От земной темноты, от небесных лучей,
От любви, что темна, от тоски, что светла,
От свободы, летящей, звеня, как стрела,
От бессмертных стихов и от смертных людей
Стало сердце звезды ледяной тяжелей.
Обжигая меня, убивая меня,
Посылая снопы ледяного огня,
В неподвижном, бессмертном, безжизненном сне
Ледяною звездою сияет во мне,
И проснуться нельзя и нельзя умереть,
Только вечно сгорать, только вечно гореть.
Из всех стихотворений Смоленского — это, может быть, самое «люциферьянское» и самое вдохновенное. В нем необыкновенно сверканье, переливанье двух друг друга отражающих миров, их темные, тяжелые, ослепительные лучи — неуловимый воздух ада, где мучается, блаженствуя, душа поэта.
Об этой муке блаженства у Смоленского есть еще одно стихотворение. «Стихи о звезде», «Гори, гори в тумане белом», тоже «люциферьянское» и тоже вдохновенное, со следующим заключительным обращением к звезде, слетающей в его темницу:
Чтоб мог я, обжигая руки,
— О, на мгновение всего! —
В сладчайшей и легчайшей муке
Коснуться тела твоего.
И это все. Впрочем, нет: о той же, обжигающей руки звезде ему снится в аду райский сон:
Лишь во сне, в тумане, вдалеке,
Луч зари над золотом реки…
И горит звезда в моей руке
И не жжет руки.
Надо, наконец, сказать правду: любовь как была, так и осталась плодом запретным. Со времени Адама и Евы, в сущности, не изменилось ничего. Но человеку дана в утешение любовь «очищенная», «безопасная», любовь без «смертельных лучей» — как бывает кофе без кофеина иль без никотина папиросы. Этим продуктом питается большинство людей на земле. Но есть души, которые скорее согласятся заживо гореть в аду, чем всю жизнь прижимать к сердцу даже не труп, а резиновую куклу.
Душа Смоленского лишь кажется мертвой. На самом деле она жива, потому что не только страдает, но и блаженствует — побеждает страданье радостью. И как всякая живая душа — надеется:
…А все-таки, наперекор всему.
Как звездный луч сквозь пустоту и тьму.
Как звук струны сквозь шум, как мысль сквозь сон,
Как милость сквозь незыблемый закон,
Слетает к нам надежда. Все слабей.
Но все ж мы можем улыбнуться ей.
И как всякая живая душа — верит.
Наедине с самим собой
Бессонницей томлюсь и снами,
Бессмыслицу зову судьбой,
А жалобы и боль — стихами.
И жду, когда придет рассвет.
Который больше не разбудит,
И знаю, что спасенья нет,
И верю, что спасенье будет.
И как всякая живая душа… —
***
«Счастье» — так озаглавлена третья книга стихов Смоленского. Но тут начинаются мои затруднения как литературного критика. То, что я хотел сказать, обычно принято говорить лишь после смерти поэта, подводя итог его литературной деятельности.
Собственно счастья или того, что счастьем зовется, в книге не много. Лишь первые проблески. Но перелом определенный и к прошлому возврата нет. Это — твердо, несмотря на минуты слабости и затмения, но они мимолетны и вслед за тенью опять солнце, как в ветреный весенний день с холодком и быстро бегущими по высокому небу легкими облаками.
За любовь пришлось бороться. Она не далась даром.
Мой чудесный золотой цветок,
Мой в аду не тающий ледок.
И это было не легко. Не только Смоленский ее сам разрушал, но, как ему казалось, против нее был Бог.
Иногда мне кажется — ошибка,
Столько раз солгавшая, мечта —
Я совсем не тот и ты не та,
Лишь кривая на губах улыбка.
Боже мой! — от века каждый знает,
Чем кончается земная страсть —
Человек лишь для того взлетает,
Чтоб вздохнуть, и крикнуть, и упасть.
Но это не ново, как не нов и преследующий его неотступно страх смерти.
А все-таки всего страшнее гроб —
На сердце лед и тление на лоб
И гвоздь, что будут в крышку забивать…
Мы давно это знаем, сто раз уже об этом слышали и читали. Раскройте на девятой странице «Закат», там есть строчки:
Я к Богу взывал о спасеньи,
Но мне отвечала ты.
Тогда Смоленскому казалось, что ему отвечает любовь. На самом деле — это был голос смерти.
«Милый, я слышу, слышу,
Милый, спасенья нет!»
Тот же голос ему нашептывает и теперь:
Все яснее сознанье, что сердце напрасно любило,
Иль любило не так, иль не то, и что сердце мертво,
Что надеждой твоей и любовью, мой ангел бескрылый,
Ты смертельною болью напрасно терзаешь его.
Но этого мало. Чувствуя близость победы, чудовище начинает наглеть, издевается:
Где наше счастье,
Любовь моя?
В разверстой пасти
Небытия.
Или на другой лад:
Надгробное рыдание,
На все вопросы ответ,
Исполнены все обещания —
Смерти нет.
Пока не раздается крик:
………………………….
Заройте меня, заройте,
Не мучьте больше меня.
Силы приходят неизвестно как и откуда. Медленно встает из праха человек и обращается против Того, Кого считает виновником своих бед:
Ты отнял у меня мою страну.
Мою семью, мой дом, мой легкий жребий.
Ты опалил огнем мою весну —
Мой детский сон о правде и о небе.
Ты гнал меня сквозь стужу, жар и дым,
Грозил убить меня рукою брата,
Ты гнал меня по всем путям земным,
Без отдыха, надежды и возврата.
………………………………………..
И нет конца — Ты мучишь вновь и вновь,
И нет конца и нет тоске названья —
Ты отнимаешь у меня любовь,
Последнее мое очарованье.
……………………………………………..
Вот тяжело встает моя душа
Тебе наперекор, Тебе навстречу,
Пускай едва жива, пускай едва дыша,
Но вечная перед Тобой Предвечным.
И там, в Твоем аду, и здесь, с Тобой в борьбе,
За все спасенье и за все блаженство,
Вот эту страсть, вот это совершенство
Моей любви не уступлю Тебе.
«Нет», наконец, сказано. Кому — Богу ли, как думает Смоленский, или тому двуликому существу, что устроилось на его месте, богодьяволу-дьяволобогу — все равно. Важно, что это «нет» сказано, и сказано так, что черти в преисподней вкупе со своим хозяином поприжимали хвосты. И сразу все меняется. «Волшебно легко распадается клетка судьбы», и освобожденная душа вернулась из ада на землю, которая для нее отныне уже не лежит в лучах смерти.
Тихо запад розовеет,
В сердце чисто и светло,
И легко мне в очи веет
Ночи звездное крыло.
И ночь уже не таит в себе, как прежде, несказанных загробных ужасов, от которых волосы на голове вставали дыбом.
Вот ночь пришла и в месяце двурогом
Небесная уснула тишина…
О, этот кубок, поднесенный Богом,
Я выпью с наслажденьем и до дна.
И осень, всегда напоминавшая о смерти, прежних чувств в душе уже не вызывает.
……………………………………………
Как осень несказанно хороша,
Как смерть близка к бессмертию и Богу.
Страх смерти — страх, что здешний, временный ад перейдет в вечный, в вечные муки, исчезнет и, может быть, с прежней силой не вернется никогда.
Какое нам дело, что где-то есть сумрак могильный
И что у Распятья горит гробовая свеча.
Вспоминая свое прошлое, Смоленский замечает:
Вся жизнь, как дым. Остался только Бог, —
и дает мудрый совет:
Не стремись к земным вершинам, силы
Береги для тех, иных высот,
Где над бездной Херувим поет,
Где царят Престолы, Власти, Силы.
И вот, наконец, «Монблан» — из всех стихотворений Смоленского, может быть, самое совершенное:
Он над разорванною тучей
Сияет в золоте лучей,
И равнодушный и могучий.
Над миром страха и страстей.
И мудрое его молчанье,
И голубая белизна,
Как вечное напоминанье
О том, что только вышина
И чистота бессмертны в мире —
Все остальное мгла и дым,
Как туча эта, что все шире,
Все тяжелей ползет под ним.
И вдруг на этой почти недосягаемой высоте, где все так прекрасно и совершенно, хотя чуть-чуть холодновато, — неожиданная тоска по «юдоли дольной», по не страшному, в сущности, земному аду, который, как это ни странно, в каком-то смысле к раю ближе, чем сияющий ледяной Монблан, и от которого, увы, осталось одно воспоминание:
Осталось немного — миражи в прозрачной пустыне,
Далекие звезды и несколько тоненьких книг,
Осталась мечта, что тоской называется ныне,
Остался до смерти короткий и призрачный миг.
Но все-таки что-то осталось от жизни безумной,
От дней и ночей, от бессонниц, от яви и снов…
И странно, будто из другого стихотворения:
Есть Бог надо мной, справедливый, печальный, разумный,
И Агнец заколот для трапезы блудных сынов.
Толковать эти строки, очевидно, следует так: от некогда несметных богатств души остались жалкие крохи:
Все давным-давно просрочено,
Пропито давным-давно,
Градом бито, червем точено,
Светом звездным сожжено.
И среди этих крох, в виде награды за лишения и жертвы, нежданно и непрошено возвращенный «Рай» или, вернее, право на вход туда и на участие в трапезе «блудных сынов».
Из нищей мансарды, из лютого холода ночи,
Из боли и голода, страха, позора и зла,
Я выйду на пир и увижу отцовские очи,
И где-нибудь сяду у самого края стола.
Как справится Смоленский с этим искушением — искушением жалости, — покажет будущее. Но оно не из легких. Жалость побеждается любовью, а любовь великая беззаконница, и дело иметь с ней всегда опасно.
Многих стихов Смоленского мне, к сожалению, в этой статье коснуться не удалось, в частности, стихов о России. Не потому, однако, что я их считаю слабее других. Они просто не попали в мою «линию». Кроме того, они, по-моему, для Смоленского не так уж характерны, несмотря на его русскость. Я понимаю, что ему важно было свою любовь к России высказать, но ею круг его интересов не замыкается.
Его главная тема — вернее, три темы — о человеке, любви и смерти. Но современна поэзия Смоленского не оттого, что человек, пока жив, будет этим интересоваться, а прежде всего оттого, что вопрос, быть или не быть человеку, решается как раз сейчас. И тут опыт Смоленского мог бы нам пригодиться. Надо только уметь прочесть его стихи и не бояться живущего в нем чудовища, от которого он бежит, как от смерти, но имя которому — Свобода.