Проблема Пастернака[205]
Проблема Пастернака[205]
А может быть, Пастернак в самом деле отказался от Нобелевской премии добровольно?
После его письма с отказом секретарю шведской академии — письмо Хрущеву в ответ на резолюцию общего собрания писателей гор. Москвы от 31 октября <19>58 г., исключающую его из числа советских писателей, и еще письмо в редакцию напечатавшей против него 26 октября статью Д. Заславского[206] «Правды». В нем он, между прочим, говорит: «Люди, близко со мной знакомые, хорошо знают, что ничто на свете не может заставить меня покривить душой». Если б это было не так, Пастернак, надо полагать, этого не подчеркнул бы, особенно делая признание, что «у меня никогда не было намерений принести вред своему государству и своему народу».
Редакция «Нового мира», которой он предложил свой роман, предупредила его еще в сентябре 1956 г., что роман может быть понят читателями как произведение, направленное против Октябрьской революции и основ советского строя. Говоря об этом, Пастернак замечает: «Я этого не осознавал, о чем сейчас сожалею».
Его письмо Хрущеву вызвано, по-видимому, вполне понятным беспокойством за свою судьбу. В резолюции писателей есть такие угрожающие строки: «Давно оторвавшийся от жизни и от народа самовлюбленный эстет и декадент, Б. Пастернак сейчас окончательно разоблачил себя как враг самого святого для каждого из нас, советских людей, — Великой Октябрьской социалистической революции и ее бессмертных идей… Что делать Пастернаку в пределах советской страны? Кому он нужен, чьи мысли он выражает? Не следует ли этому внутреннему эмигранту стать эмигрантом действительным?
Пусть незавидная судьба эмигранта-космополита, предавшего интересы Родины, будет ему уделом».
Пастернак, по-видимому, считал остракизм одной из возможных против него мер и боялся его. «В своем письме к Никите Сергеевичу Хрущеву, — сообщает он в «Правде», — я заявил, что связан с Россией рождением, жизнью и работой и что оставить ее и уйти в изгнание на чужбину для меня немыслимо. Говоря об этой связи, я имел в виду не только родство с ее землей и природой, но, конечно, и с ее народом, ее прошлым, ее славным настоящим и ее будущим».
Оснований Пастернаку не доверять у нас нет. Так оно, по всей вероятности, и было. И от премии отказаться и сожалеть, что он вовремя не осознал антисоветской тенденции своего романа, Пастернака не заставил формально никто — он сам себя заставил, будучи умным человеком.
Но острота вопроса не в этом, не в политической шумихе вокруг романа Пастернака, на девять десятых раздутой. Как это делается — мы знаем. Те же заголовки, тем же шрифтом «Гнев и возмущение» на тех же страницах «Литературной газеты», как и по поводу, скажем, событий в Иране. Так же, в тех же выражениях «советские люди» «осуждают» Пастернака, как тогда «осуждали» акул капитализма. Такие же бесконечные резолюции с бесконечной бородой подписей и письма «читателей» — одно другого глупее. И все это ни к чему, надоело, никто не верит ни одному слову — ни там ни тут.
Но когда касаются, хотя бы отдаленно, «проблемы» Пастернака — ибо таковая существует — и на минуту умолкает хор кликуш «Литературной газеты», то даже такой критик, как Д. Заславский, начинает говорить человеческим языком. Я отнюдь не поклонник советского Булгарина[207] и его напечатанной в «Правде» статьи о Пастернаке. «Шумиху реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка» не приветствую. Но с его определением ранних стихов Пастернака нельзя не согласиться. «Его стихи, — пишет Заславский, — почитались поклонниками именно за то, что были далеки от всякого реализма, ничего общего не имели с жизнью народа и были по своей тяжеловесности, нарочитой сложности и заумности чужды ясному и чистому складу русской литературной речи. Это сложное рифмоплетство было трудно распутать, а если это удавалось, то оказывалось, что в основе его — куцая мысль, лишенная какой-либо значительности. Идейная путаница в голове поэта могла только и выразиться в бесформенности поэтического языка». Это абсолютно верно и касается не одного Пастернака, а вообще тех поэтов — тамошних и здешних, за чьим «высоким косноязычием» скрывается в большинстве случаев пустота. Но Заславский умалчивает, что Пастернак от этих своих ранних стихов давно отказался, о чем упоминает в «Попытке автобиографии», вышедшей по-французски у Галлимара. Но зато он подчеркивает одну важную вещь, подчеркнуть которую критики менее заслуженные, очевидно, не решились. Это — сообщение агентства «Франс Пресс»: «Роман открыл миру постоянство русской души, ее радикальное сопротивление марксизму и привязанность к христианским ценностям». «Реакционная печать, — продолжает Заславский, — так оценивает «литературные» заслуги Пастернака: “Его эстетические вкусы, его философский спиритуализм увеличивались по мере того, как вокруг распространялся материализм”».
Буквально то же отмечает в своей книге «Моя Россия в советской одежде» Шаховская, говоря о русском народе. И тут мы вплотную подходим к проблеме Пастернака.
Вернее, нас к ней подводит письмо ему от сентября 1956 г. членов редакции журнала «Новый мир», опубликованное впервые в «Литературной газете» 25 октября 1958 г. Это, собственно, не письмо, а большая критическая статья, занимающая полтора газетных листа и подписанная пятью именами: Б. Агаповым[208], Б. Лавреневым, К. Фединым, К. Симоновым[209] и А. Кривицким[210].
Надо отдать должное авторам статьи, она написана очень тщательно, и ее положения подкреплены множеством примеров. Точка зрения, конечно, официальная, советская. Но тон приличный. Тогда еще надеялись, что Пастернак «исправится», хотя, как в статье сказано: «Весь этот мир предреволюционной буржуазной России оказывается… до щемящей нежности милым авторскому сердцу».
Это — литература, во всяком случае, преувеличенно, но по существу в любви Пастернака «к родному пепелищу и к отеческим гробам» ничего предосудительного, даже с точки зрения ортодоксального марксизма, нет. Не всякому ведь дано иметь непрерывно перед умственным взором «непостижное виденье» бороды Маркса или вспоминать о прогрессивном параличе «великого Ильича».
И какие бы ни наклеивали советские критики на Пастернака этикетки — пасквилянт, предатель, литературный сорняк, мещанин (один читатель «Литературной газеты» называет его даже «лягушкой в болоте»), — этикетки тотчас с Пастернака слетают, что приводит критиков в раж. Что Пастернак не контрреволюционер, не враг народа, не бесталанный писатель — известно всем (его присутствие в 1935 г. на антифашистском съезде в Париже нельзя объяснить только желанием «проветриться», чего требовало его, тогдашнее близкое к психическому расстройству, нервное состояние, о каком он упоминает в «Попытке автобиографии»).
Но советские критики еще потому так упорно занимаются «толчением воды в ступе», что «обработка» Пастернака входит в программу подготовки всесоюзного съезда советских писателей. Отныне «ревизионизм» имеет лицо, имеет имя — Пастернак. Не только научно доказано, что ревизионизм — это лжесоциализм, связь его со всемирным, ультрареакционным заговором против Советского Союза теперь уж не подлежит сомнению. Неопровержимое тому доказательство — Нобелевская премия Пастернаку.
И может быть, не случайно советская власть, насколько известно, никаких мер против Пастернака до сих пор не приняла. Не оттого ли, что она приберегает его для съезда, где в его лице будет сокрушен навсегда «ревизионизм»? В связи с этой возможной расправой полезно вспомнить судьбу Карла фон Осецкого[211], получавшего в 1936 г., при Гитлере, Нобелевскую премию мира. Но об этом ниже.
Вернемся к «проблеме» Пастернака. Как ни странно и ни неожиданно, члены редакции «Нового мира» после долгого и бесплодного толчения «воды в ступе» перенесли спор из политики в религию. И хорошо сделали, потому что настоящий с Пастернаком спор только и возможен при этом условии.
Возражения серьезны. Не считаться с ними нельзя.
«Личность Живаго для вас есть высшая ценность, — пишет в своем письме Пастернаку редакция «Нового мира». — Во имя этого позволительно преступить все… Вы заканчиваете роман сборником стихов своего героя… Особый смысл для понимания философии романа приобретают стихи о крестном пути Христа на земле. Здесь слышится прямая перекличка с духовным томлением героя, изображенным в прозаической части романа. Параллели становятся ясны до предела. Ключ к ним дается физически ощутимо из рук автора в руки читателя.
В заключительном к роману стихотворении Живаго рассказывает евангельское «моление о чаше» в Гефсиманском саду. Слова Христа к апостолам содержат фразу:
Вас Господь сподобил Жить в дни мои…
Разве это не повторение уже сказанных доктором слов о «друзьях» — интеллигентах, поступивших не так, как поступил он: «Единственно живое и яркое в вас — это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали»?
Весь путь Живого последовательно уподобляется евангельским «Страстям Господним», и стихотворная тетрадь — завещание доктора заканчивается словами Христа:
Ко мне на суд, как барки каравана,
Столетья поплывут из темноты!
Этим завершается роман. Его герой, как бы повторяющий крестный путь на Голгофу, последним своим словом к читателю, как Христос, прорицает будущее признание сотворенного им на земле во имя ее очищения от греха.
Но «доктор-поэт, вещающий свое «второе пришествие» и суд над человеком… нисколько не осуществляет своей претензии на мессианство, потому что искажает, но не повторяет путь обожествляемого им евангельского пророка: христианством на мрачной дороге доктора Живаго и не пахнет, потому что он меньше всего заботился о человечестве и больше всего о себе».
Что сказать? Благоразумие требует от окончательного вывода пока воздержаться. Необходима тщательная проверка цитат в их контексте, иногда совершенно меняющем смысл. Не забудем, что враг Пастернака опытен и ловок и мастер пропаганды. Для черни — «Литературная газета» с письмами в редакцию всевозможных добродетельных дураков, для интеллигенции — статья Федина и Симонова, «тайных христиан», называющих Христа «обожествленным евангельским пророком». Верующие, однако, охотно им это прощают, понимая, что требовать от членов редакции «Нового мира» мученического подвига нельзя. Очень важен в целях проверки и выход в Michigan University Press русского издания «Доктора Живаго», отрывки из которого печатались в «Новом русском слове» и «Новом журнале». Жаль, что так трудно достать стихи Пастернака, особенно его первые сборники, те, от которых он отказался, ибо его сила, конечно, в поэзии, а не в прозе.
Но если бы вдруг оказалось, что редакция «Нового мира» права и доктор Живаго действительно двойник Христа, то лучше на эту тему о романе Пастернака не написал бы и такой знаток вопроса, как Мережковский. Его статья была бы, несомненно, стилистически более блестяща, более остра, но по существу он, наверно, не сказал бы ничего другого.
Когда я в первый раз услышал заглавие романа Пастернака, меня покоробило. Вспомнился славянский текст: страшно впасть в руки «Бога живого», и подчеркнутый символизм оттолкнул, как прием антихудожественный. Но, тогда еще не знакомый с содержанием книги, я решил, что автор желает выделить героя, единственно живого среди мертвых.
Другое «откровение». Первая книга стихов Пастернака озаглавлена «Близнец в тучах». Расшифровать, что это значит, я не пытался, тем более что книгу не читал. Не поручусь, что понимал выдуманное им заглавие сам Пастернак. Но теперь его позиция постепенно выясняется. «Близнец в тучах» — это, по-видимому, божественный двойник Пастернака. И похоже на то, что доктор Живаго, т. е. сам Пастернак, действительно считает себя (к сожалению) двойником Христа.
Но с этим, увы, ничего не поделаешь, как ничего нельзя было в свое время поделать с неким Помпером, о котором рассказывает в своих воспоминаниях Гиппиус, считавшим себя воплощением Св. Духа.