Когда идеи гаснут[401]
Когда идеи гаснут[401]
В 1927 г., в № 2 издававшегося в Париже журнала «Новый корабль»[402], была напечатана статья Антона Крайнего (З. Гиппиус)[403] «Заметки о человечестве». Те, кто ее читал — их было очень немного, — вряд ли через 33 года что-либо помнят. Для большинства же она просто не существует. Между тем это — одна из лучших статей Гиппиус, и жаль, если она канет в Лету, тем более что она актуальна до сих пор.
И вот, чтобы опыт Гиппиус не пропадал даром, я приведу основные положения статьи. В нашей борьбе за человечество и Россию они могут пригодиться.
Гиппиус берет сразу «быка за рога». «Никакого «человечества» нет», — говорит она. А что же есть? Есть страны, племена, народы, нации, слои, классы, партии, группы, индивидуумы, и всегда, как теперь, они друг против друга благодаря разности интересов. Собственно же человечества никогда не существовало. В мечтах разве? В воображении? В идее?
И тут вся перемена — громадной важности. Не было — но могло быть, к тому шло. Мечта, воображение, идея — есть предварительная стадия бытия чего-нибудь. Во всяком случае, единственная возможность бытия. Пока «человечество» жило в идее, оно могло реализоваться. А если «погасить идею в уме?». С ней естественно гаснет воля, что же остается? «Ничего, — отвечает Гиппиус, — меньше пустого места».
Да, подозрительно быстро гаснут в наше время всяческие идеи. «Человечество» — только одна из целого ряда, не менее важных. Вообразительное бытие ценностей, т. е. идеи, — влияние на реальность. Когда они отмирают, гаснут — это немедленно отражается на всех явлениях жизни, изменяет ее облик, существенно изменяя облик самого человека. Стоит представить себе: без воображенья, без воли, идущей далее настоящего момента, — разве будет Человек похож на то, что мы привыкли называть этим именем? Если и «похож» — не очень… Угасание идей есть начало (долгого, правда) пути к перерождению Человека в «человекообразное».
«Вступили ли мы на этот путь? — спрашивает Гиппиус. — И такой ли он роковой, нет ли с него обратного поворота?» Трудно ответить.
«Фактические признаки известного перерождения, однако, уже есть, — отмечает она. — В большом или малом, в общностях и частностях, в одной области жизни или другой — все эти факты говорят о том же».
Надо, однако, помнить, что не всегда их легко обнаружить и определить. Идея погасла — но соответственное «слово» еще держится, переживает ее. Так, мы повторяем слово «культура». Культура имела тоже лишь «вообразительное бытие». И она может лишь «становиться» — при условии существования ее идеи. Слово осталось, но что под ним разумеется?
«Не сузилось ли незаметно понимание «культуры», — ставит Гиппиус вопрос, — до “технических достижений”»? А в общем, не свелось ли к понятию чисто количественному и, наконец, к «рекорду»?
Через 33 года мы отвечаем: «Да, задача «культуры» превратилась понемногу в задачу производить наибольшее количество движений в наименьшее количество времени или обратно. Какого рода движения — это уже все равно».
И только одни «рекорды» — всевозможные количества в круге техники и физики — еще вызывают чувства восхищения, возмущения (скорее, досады) и удивления. Способность возмущаться и удивляться решительно гаснет.
И Гиппиус объясняет почему.
Когда слабеет воображение, вместе с ним слабеет и память. Не с чем сопоставить, не с чем сравнить данный, настоящий момент. Содержание его и принимается как данное, просто; и если непосредственно, сейчас, не затрагивает — не забавляет, не досадует, — то и не интересует.
Старых слов осталось порядочно. И «наука», и «политика», и целая куча других. Но все — «порченые».
Вот хотя бы такая мелочь: никто не удивился, приняли и к «науке» отнесли африканскую экспедицию, снаряженную советским правительством для вывоза специальных обезьян: Советы приготовили у себя, в Сухуме, питомник и собираются там делать «научным способом» попытки получения новых подданных, скрещивать обезьян со старыми — с «людьми».
В Марселе обезьяны остановились для отдыха. Публика забавлялась, рассматривая будущих производителей и сопроводителей — советских «ученых». Немножко забавлялась и нисколько не удивлялась — «научный опыт»! Многим известны здесь результаты всяких советских «опытов», известны — и неинтересны. Но, по мнению одного, находившегося в публике москвича, из «научного» опыта с обезьянами, при удаче, может получиться особо крепкая порода существ, приспособленная к делу перманентного убийства людей в закрытых помещениях. Теперь эту работу делают рожденные «людьми», а потому не все выдерживают больше пяти-шести лет: то с ума сошел, то повесился. Какой-нибудь сын орангутангихи и комсомольца надежнее.
Так вот откуда эта «живая материя», о которой сейчас мечтают завоеватели Космоса, необходимая им для производства человеческих роботов, предназначенных заменить машины. Мы это запомним.
Другой пример — «политический».
Правительство одной страны объявляет правительствам других: «Я существую, чтобы вас уничтожить. Или я — или вы. Давайте, поговорим. Чем вы мне посодействуете?» Ему отвечают: «Что ж, поговорим. Конечно, вы существуете для уничтожения нас. Но это ваше дело. Мы в чужие дела не вмешиваемся».
И говорят… о посторонних вещах. Произносят разные слова — часто старые, за которыми уже нет прежних понятий да и не может быть. Реальных последствий произнесение слов или не имеет, или имеет какие-то довольно неожиданные. Это в зависимости от местоположения, от храбрости или трусости страны, которая разговаривает с правительством державы, намеревающейся ее уничтожить. «Если вы… такие-сякие, — вдруг кричит последняя, — не дадите мне, чего требую, — не хочу больше разговаривать! Не желаю! И вот увидите!.. Вы меня знаете!»
Противник ничего не знает (что знал, то забыл), но смутно боится потерять «данное» и, если очень боится, «любезно идет навстречу…».
Другой «политический» пример.
Наши с<оциал-революционе>ры. Те же самые люди, «боевая организация» которых не в прошлом веке действовала. Считалась их «красой и гордостью», и слава «героев» жила не умирая. «В борьбе обретешь ты право свое!» — гласил их многолетний лозунг. И вдруг перестал гласить. Уж оказывается, что дело не в «праве» и не в «борьбе», а в какой-то «выжидательной выдержке». Герои-то героями, конечно… вот Ненжессер и Коли тоже герои, притом не «вспышкопускатели-террористы» вроде Коверды[404]. Лично он заслуживает снисхождения, и хорошо, что Польша запрятала его в вечную тюрьму, а не повесила; но «политически» Коверда вреден — нецелесообразен… Ведь, подумайте, — он еще действовал на чужой территории, против «представителя дружественной державы!». Ну а план с<оциал-эсе>ровской боевой организации в <19>11 или <19>12 г. — покушение на царя в английских водах? План сорвался по случайности (измена матроса). Да, плотно забыто, совсем из памяти вон; точно и вправду ничего никогда не было…
Объяснить такую новую «политическую» позицию с<оциал-революционе>ров только и возможно, что физическим угасанием памяти. Ведь не станем же мы их подозревать в соображениях вроде следующего: при царе, мол, можно, ничего, а большевики — с ними лучше не шутить, они построже… Если б, с другой стороны, это была сознательная перемена принципов, то и было бы, конечно, заявлено открыто: мы пришли к отрицанию прежних форм борьбы и к ним не вернемся. Отныне право обретается выжиданием.
Ничего такого мы не слышали, а потому ясно: и в этом уголке, в этой маленькой группе людей, происходит тот же процесс ослабления памяти наряду с потерей воображения.
Можно было бы привести еще длинную цепь примеров, и отнюдь не только из нашего эмигрантского «захолустья». И не только из области, которую ныне зовут «политикой». Грозные знаки перерождения «человеческой» материи — повсюду, в каждом «случае», т. е. в отношении ко всякому случаю.
«Грозные» знаки… Но почему грозные? Почему это плохо, если все «идеи», вплоть до идеи «человечества», погаснут в уме человечества? Допустим, что оно окажется несколько иным, не вполне похожим на человеческое; но жить без памяти и без воображенья очень можно. Еще вопрос, что значит «жить»; прежде уверяли, что это значит «мыслить и страдать», а если нет? Если просто — кормиться, драться, плодиться и забавляться? Память и воображенье, бесспорно, «умножают скорбь». Неужели звание «человека» стоит, чтобы за него держаться при явных невыгодах?
И Гиппиус отвечает. «Беда в том, что всегда останутся «атависты», — говорит она, — т е. люди, и непременно они, удрученные памятью и воображеньем, полезут к человекообразным с обличеньями, увещаниями, с требованьем «покаяться». Боюсь, что это непрактично, и «пророки» успехов иметь не будут… впрочем, не желая им подражать, я ничего не предсказываю. Я ничего не знаю; я не знаю, как пойдет и как будет развиваться далее этот процесс. Он только в начале, хотя можно сказать, что и начало недурно. Для меня, как неисправимого «атависта», хранящего память и страдающего воображеньем, для меня, ясно видящего абсурдные перебои, опустошенные слова и бессмысленные жесты современности, — это все, конечно, определенное принижение жизни. Как-никак — а «гибель» человека… Среди советских обезьян, привезенных в Сухум с научными целями, особенно веселы две, громадные, — «собакоголовые». Может быть, недалеко время, когда «люди» вступят в переговоры с этими собакоголовыми или с их отпрысками. И называть будут переговоры «политикой», а то еще как-нибудь. Тогда не вправе ли мы, атависты, сказать: нет, не люди — это человекообразные разговаривают с собакоголовыми? Люди погибли.
И все-таки — вольному воля. Кто, будучи еще человеком, веселой ногой вступает на путь человекообразия, — оставьте его. Захочет опомниться, сам воротится.