З. ГИППИУС И ПРОБЛЕМА ЗЛА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

З. ГИППИУС И ПРОБЛЕМА ЗЛА

Разрешима ли проблема зла? В порядке отвлеченно-философском — нет. В религии же, где ей место, зла как проблемы не существует: есть тайна зла, и все, что о ней можно сказать, — это что проникнуть в нее пока не удалось никому. Те же, кто пытался, согласен в одном: зло от познанья ускользает. Оно как песок, что просыпается между пальцев, как вода, что уходит из рук. Оно всегда не то, чем кажется, и его дела так же двусмысленны, как его слова. Оно прикидывается и добром. Подделка иногда так искусна, что надо быть святым, чтобы не попасться. По свидетельству искушенных в этом деле монахов, дьявол может принимать образ любого святого, даже самого Христа (единственно, кого он трогать не смеет, — это Матерь Божию). Св. Тереза Авильская[517] рассказывает в своем жизнеописании о проверке, к какой она прибегала, когда у нее бывали видения Христа. Чтобы знать наверно, Он это или дьявол, она делала то, что она называет «acte de defi»* [* «Бросить вызов» (фр.)]. Что это такое — объяснено в примечании. Сделать «acte de defi» — значит, по-нашему, показать шиш. И дьявол при виде его обращается в бегство.

Каюсь, но во мне этот способ борьбы с нечистой силой вызывает грешные мысли. Почему шиш, а не крест? С каких пор крест потерял свою силу?

Кроме того, почему у Терезы это недоверие к видениям, осторожность, чуть не страх? Не почудилось ли ей в словах Христа, когда Он во время этих видений с нею беседовал, нечто не совсем обычное, странное, может быть, даже в какой-то мере соблазнительное? И не для того ли, чтобы удостовериться, что она видит и слышит не соблазнителя, а в самом деле Христа, она прибегает к проверке?

Но если смутившие св. Терезу слова действительно слова Христа, в чем сомневаться почти нельзя, — это значит, что не только зло может прикидываться добром, но и добро в иных случаях казаться как бы злом. И тогда — относительность добра и зла, безнадежная путаница всех понятий, темный лабиринт, куда неизбежно попадают те, кто подошел к тайне зла слишком близко.

Но душа человека устроена так, что будет добиваться истины, несмотря ни на что, хотя бы это ей грозило гибелью. И она права, права не только перед собой, но и перед Богом. Ей велено со злом бороться, но от нее всячески скрывают, что такое зло. Что знает она о его истоках, природе, целях? Ничего. Средневековый лубок о падении ангелов человека современного, с его новым религиозным сознанием, удовлетворить не может. И как заставить не то что такого человека, пережившего за сравнительно короткий срок две мировые войны и революцию, но и ничего не пережившего дикаря бороться вслепую?

И вот бедный человеческий разум приходит в конце концов к выводу, быть может, ложному, но по крайней мере логическому: если зло окружено такой непроницаемой тайной, то, видно, это неспроста. Что-то от нас скрывает. Может быть, в самом деле, «не так страшен черт как его малюют». Отсюда — догадки «кто он?», мечты и надежды, та романтическая дымка, какой до сих пор окутан образ падшего Ангела. Да, как это ни странно, не взирая на то, что сейчас почти на каждом шагу человек сталкивается с самым недвусмысленным, неприкрытым злом, образ этот по-прежнему влечет сердца с неудержимой силой. Отмечаю противоречие и молчу, потому что его все равно не объясните, даже с помощью первородного греха, о котором, в сущности, никто ничего не знает толком.

«Я тот, кого любят и не знают», — говорит падший Ангел у Виньи[518]. У Лермонтова Демон говорит то, что злому духу говорить полагается:

Я тот, кого никто не любит

И все живущее клянет…

Метафизически Виньи глубже, значительнее Лермонтова. Но Лермонтов, как художник, неизмеримо выше. В поэме Виньи много безвкусицы и ненужной бутафории — того, от чего Лермонтов чист совершенно. Но у Лермонтова свои недостатки и уязвимые места, в большинстве случаев даже не его личные, а присущие вообще христианству с его учением о добре и зле. Лермонтов при всем своем демонизме, в сущности, добрый христианин. И у него все просто, даже, пожалуй, слишком просто — говорю в плане религиозном, — упрощено, сглажено и, в сущности, как это ни странно, благополучно. Ничего неожиданного, никаких открытий. Порок посрамлен, добродетель торжествует.

И проклял Демон побежденный

Мечты безумные свои.

О чем же он мечтал?

Хочу я с небом примириться,

Хочу любить, хочу молиться,

Хочу я веровать добру…

Лермонтову эти мечты кажутся безумными, потому что они неосуществимы, невозможны. Но для любви невозможного нет, и Демон в это верит:

И входит он, любить готовый,

С душой, открытой для добра,

И мыслит он, что жизни новой

Пришла желанная пора.

Но «жизни новой желанная пора» еще не пришла. И раскаяние, и клятвы Демона, и жертва Тамары — тщетны, пока не исполнились времена и сроки. В ту минуту, когда величайшее чудо любви и прощения уже готово свершиться, вмешается Ангел, покажет Демону шиш, и тот, все потеряв, останется

Один, как прежде, во вселенной,

Без упованья и любви…

Тамара же будет спасена:

Она страдала и любила,

И рай открылся для любви.

Но в этом торжестве добродетели — глубочайшая внутренняя фальшь. Удивительно, с какой легкостью обошелся Лермонтов с любовью Тамары, не найдя в ней ничего, кроме слабости, заблужденья — греха.

Ценой жестокой искупила

Она сомнения свои…

Сомнения — какие, в чем? Не в том ли, что Демон проклят навеки, что нет ему ни прощенья, ни пощады? Но именно эти сомнения, за которые добрый христианин Лермонтов налагает на нее епитимью, лучшее доказательство и мера ее любви. Если Тамара сомневается, не верит в вечное проклятье, то потому, что любит, и ее жертва — жертва во имя любви.

«Узнай, давно ее мы ждали», — говорит Ангел Демону, вознося душу Тамары в рай. Но вряд ли она в этом раю блаженствует. Скорее представляешь себе, что для нее этот потухший рай от ада мало чем отличается, ибо там нет того единственного, кого она любит, она с ним разлучена, он — в аду. Такого рая человеческая душа не примет никогда. Будет ли прощен дьявол? Знать это наверно никто не может — не дано никому. Это — область гаданий, дело совести и внутреннего религиозного опыта. Если бы Лермонтова спросили, что ждет, по его мнению, дьявола и его ангелов в день Страшного Суда, он, по всей вероятности, не задумываясь, ответил бы, как на уроке Закона Божьего: «Идите от Меня, проклятые, в муку вечную».

Между тем Церковь, осудившая учение Оригена[519] о спасении дьявола, осудила, может быть, не столько самое это учение, сколько его преждевременность. Такие случаи бывали. И, в частности, отношение в настоящее время католической Церкви к ереси Оригена как будто более терпимое, нежели семь веков назад. Когда в 1953 г. в Италии появилась книга ныне покойного католического писателя Джиованни Папини[520] «Дьявол», в которой он совершенно недвусмысленно склоняется на сторону Оригена, можно было ожидать, что книга попадет под индекс[521], а ее автора отлучат от Церкви. Но ни того, ни другого не случилось. «Л’Осерваторе Романо», официоз Святейшего Престола, ограничился статьей, где поставил вещи на свои места, и на этом дело кончилось.

Но Папини разбил паралич. У него отнялась правая сторона, так что он больше не мог писать. Многие, и, если не ошибаюсь, в том числе он сам, считали, что это ему в наказание за беззаконную попытку раскрыть тайну зла. Насколько, однако, это соответствует действительности — установить трудно. В подобных делах почти все зависит от каких-то неуловимо личных причин. Известны случаи, когда попытки того же рода более смелые сходили гладко, как, например, попытка Зинаиды Гиппиус, речь о которой впереди. Но главное — это что Папини к тайне зла подошел, в сущности, не так уж близко: он ее, собственно говоря, даже не коснулся, ибо не в спасении дьявола тайна, а в его падении, в том, почему он пал, кто он на самом деле. Этим все решается.

Догадок — много. Я остановлюсь на самой для нашего времени характерной, таящей в себе крупицу того яда, от какого гибнут не только отдельные человеческие души, а народы и цивилизации, — на догадке Гиппиус.

В одной из ее книг — «Лунные муравьи» — есть небольшой рассказ «Он — белый». В нем Гиппиус вскрывает свое отношение к проблеме зла.

Начинается рассказ, что уже само по себе соблазн, с эпиграфа из Иоанна Дамаскина[522]: «Он не зол, но добр, ибо Творцом он создан Ангелом светлым и весьма блистающим, и как разумный — свободным». Вся сила этих слов сосредоточена для Гиппиус в одном: «свободный». Из него весь рассказ и вырастает.

Тема — умирающий от воспаления легких студент Федя, который в полубреду видит черта. Сначала он «очень обыкновенный», с рожками, с маленьким свинячьим рыльцем. Но он становится «матерым», на глазах у Феди начинает расти и делается «красивым, очень красивым». «Вместо грубого, матерого черта сидело перед ним сумрачное и прекрасное существо, одетое чуть-чуть театрально, в красном плаще…» И вот, превратившись еще на минуту «от добросовестности» в серого, паршивого, но сильного и вертлявого черта, с традиционным «хвостом датской собаки», черт принялся делаться человеком. Большим, стройным, довольно приятным, с белокурыми волосами, откинутыми назад. «В лице была уверенная сытость и уверенная властность». И Федя заметил, что человек — Крылатый.

Федя понимал, что этот уверенный и властный человек — или сверхчеловек — может быть прельстительнее всякого демона, всякого бесенка с насморком; но сам Федя ему был чужд; не соблазнялся им и не боялся его, а потому и не ненавидел. Все это к тому же «чертовы штуки». Превращения, призраки. Он — всякий; значит ли — никакой?

Но вдруг Федя с неизъяснимым томлением приподнялся на подушках. Человек по-прежнему сидел около него. Но уже никаких крыльев не было, а просто сидел пожилой господин в очках, в потертом сюртуке; и весь он был насквозь такой слабый, такие слабые, длинные, обезьяньи висели руки, так гнулась от слабости спина, так на слабой шее висела голова, что, казалось, и минуты он весь не продержится на стуле. И уж, конечно, пальцем не двинет и рта не раскроет. Однако он раскрыл и промямлил: «Это уж я для тебя. Твой. Только оставьте меня все в полном покое».

Федя с ужасом глядел в лицо дьявола и узнавал в нем себя. «Сам Федя, только старый, страшный, бездонно-безвольный, с повисшей головой, сидел перед ним.

— Зачем ты меня мучаешь? За что? — простонал Федя. — Всю жизнь я о тебе думал, не знал, какой ты, и теперь не знаю, потому что ты мои же все мысли передо мной повторил, больше ничего. И сидишь сейчас слабой обезьяной, таким, каким я тебя всего больше ненавидел и боялся, и бороться хотел, да бороться сил не было…

— Не было? — вяло спросила обезьяна.

— Если сила ненависти силу борьбы рождает, так было! Было! — почти закричал Федя. — А потому — ты врешь сейчас, сидя около меня с моим лицом. Ты лгун! Ты призрак, тень! О, всю жизнь думать и мучиться — и ничего не знать о тебе, только ненавидеть! Будь ты проклят!

Черт кивнул головой и произнес, словно эхо:

— Тень… Тень… Всю жизнь… ничего не знать… Всю…

— Скажи, — взмолился вдруг Федя, — есть ты на самом деле или нет тебя? Если есть — какой же ты? Кто ты? Зачем ты? Зачем я тебя ненавижу? Ведь для чего-нибудь ты пришел ко мне?»

Федя неясно теперь видел дьявола. Уже не висели длинные руки и голова; светилось зыбкое пятно, светилось, не исчезало. Была и голова, и тело, но чем оно все делалось, Федя не мог различить. Голубые, странные глаза только видел, на него устремленные.

— Не спеши так, — сказал дьявол тихо.

Вдруг наклонился к столику (точно кудри какие-то упали вниз) — и взглянул на Федины часы.

— Что ты делаешь? — закричал Федя.

— Я пришел сказать тебе.

Туманный облик все светлел. Светлел медленно, но непрерывно. Тьма кусками сваливалась с него и пропадала внизу, обнажая светлое ядро.

— Тебя простят? Ты хочешь уверить, что тебя простят? — шептал Федя взволнованно, садясь на постели.

— Нет. Меня не простят. Да если бы и был я прощен… вы, ты — вы все, — разве могли бы простить?

— Нет.

— Видишь. А потому и не будет прощенья. И не надо прощенья.

— Кто ты? Отчего ты сейчас такой? Это ты?

— Да, это я. Слушай!

Федя смотрел не отрываясь. И на него смотрели тихие голубые глаза.

— Ты слушаешь? Мы оба — тварь, и я, и ты. Но я был прежде тебя. Создавший создал любовь и свет. Сотворив людей, Он полюбил их. И сказал себе: «Хочу послать Мой высший дар — хочу дать им свободу. Хочу, чтобы каждый из них был воистину Моим образом и подобием, чтобы сам, вольно, шел ко благу и возрастал к свету, а не был как раб, покорно принимающий доброе, потому что заблагорассудилось это Господину». И позвал Он нас, светлых, к себе и сказал: «Кто из вас вольно ляжет тенью на Мою землю, вольно ради свободы людей и ради Моей любви? Кто хочет быть ненавидимым и гонимым на земле, неузнанным до конца ради сияния света Моего? Ибо если не ляжет тень на землю, не будет у людей свободы выбирать между светом и тенью. И не будут они, как Мы».

Так Он сказал. И отделился я и сказал Ему: «Я пойду».

Федя слушал и смотрел неотрывно в светящийся лик. Говоривший продолжал:

— Я пойду и лягу тенью на Твою землю, я до конца буду лежать, как пес, на дороге, ведущей к Тебе, и пусть каждый из них оттолкнет пса, чтобы войти к Тебе, свободный, как Ты. Всю тяжесть проклятий их я беру на себя. Но, Всемогущий, что я знаю. Ты один знаешь силы человеческие! Если начну одолевать их?

— Я смел сказать Ему это. Но уже была во мне тень и страдание людей. И Он отпустил мне, твари, первое неверие за первое страдание и сказал: «Я Сам сойду помощником к людям, когда ослабеют силы их. Я Сам в Сыне Моем сойду к ним на землю, стану как один из них, в свободе и любви, и умру, как они, и воскресну, как первый из них. Ты узнаешь Меня и будешь тенью около Меня. Велико твое страдание, и только Мое и человеческое будет больше твоего. Посылаю тебя, вольно идущего на землю, в темной одежде. К Моему престолу восходи белым, как ты есть. Но для них — ты темен до дня оправдания, и о дне этом ты не знаешь. Иди».

«И я пал на землю, как молния… Врезался в нее громовой стрелой. Я здесь. Ты меня видишь…»

Это, собственно, даже не догадка, а мечта. И мечта опасная. Но Гиппиус, по-видимому, не сознавала того, что делает, потому что ее белого дьявола нельзя не любить. И не только его любишь, но перестаешь думать, забываешь, как о чем-то ненужном, о Боге. Вряд ли подозревала Гиппиус, что ее мечта может привести если не к откровенному дьяволопоклонству, то почти к неизбежному смешению Бога с дьяволом, к их медленному и неуследимому слиянию в одно двуликое существо.

О, конечно, человек нуждается в созданиях, которые недвусмысленно будили бы «чувства добрые», называя открыто зло злом. Согласен. Только где их взять, эти создания, когда отсутствие критерия добра и зла — отличительная черта нашего времени, болезнь века? Я вполне отдаю себе отчет, что игра светотеней, даже столь пленительная, как у Виньи и Лермонтова, стоила слишком дорого. Еще бы! Нам ли, «детям страшных лет России»[523], этого не знать? Но как это ни странно и ни ужасно, та же «игра светотеней» — в Евангелии, где «загадочно-двусмысленно» почти все, что касается жертвы, свободы и спасения души. Вообще христианство не есть тихая пристань. Оно полно бесконечных противоречий и соблазнов, из которых величайший, может быть, сам Христос. Недаром Он сказал: «Блажен, кто не соблазнится о Мне».

В том же сборнике «Лунные муравьи» есть другой рассказ Гиппиус «Они похожи» о странном сходстве между Иудой и Христом.

«Весь он был черный и яркий, — замечает Гиппиус, описывая Иуду, — и одежда его была почти яркая — желтая. (Интересно, что Гиппиус применяет в этом рассказе ту же технику, что и Достоевский в «Великом инквизиторе»: у нее Христос тоже не произносит ни одного слова.) Но что неожиданно, в «Они похожи» — это не сопоставление Бога с дьяволом, отнюдь не новое, а внутренняя между ними связь (в чем она — Гиппиус не говорит), обуславливающая их внешнее сходство при сознательно подчеркнутой противоположности, «обратности» их физического облика. Но как ни пленителен образ Христа, Его неземная улыбка, сияющая такой «радостной радостью», невидимый черный свет затмевает своей яркостью тихое сияние этой улыбки. И так у Гиппиус почти всегда: чем решительнее она отмежевывается от соблазна, тем он ее упорнее осаждает.

В своих воспоминаниях «Живые лица», в главе о В.В. Розанове, авторе «Темного лика», она рассказывает:

«У нас, вечером, за столом, помню его торопливые слова:

— Ну, что там, ну, ведь не могу же я думать, нельзя же думать, что Христос был просто человек… А вот что Он… Господи прости! (робко перекрестился поспешным крестиком), — что он, может быть, Денница… спавший с неба, как молния…»

К счастью, подобные мысли ему являлись не так часто, иначе он, наверно, сошел бы с ума, ибо разум человеческий выдержать это долго не может.

Но в таком случае понятно, отчего тайна зла — твердыня для всех неприступная:

«Оттого, что у нее на страже — безумие».