Начало болезни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Начало болезни

Пока «Дон Кихот» проходил различные стадии своего воплощения на пленке, кое-какие события происходили и в человеческой жизни Шварцев.

5 июля пятьдесят пятого года Евгений Львович въехал в новую квартиру по Малой Посадской улице, на второй этаж дома 8, в квартиру 3. Совсем неподалеку от Ленфильма. Екатерина Ивановна была ещё в Комарове.

Вот теперь он пребывал через дом от Козинцева. А когда Григорий Михайлович вспоминал о решении просить Шварца взяться за сценарий «Дон Кихота», тот жил ещё далеко от него, на другом берегу Невы.

— Двадцать один год прожил я на старой квартире по каналу Грибоедова. И все чего-то ждал. Здесь вдвое просторнее. Три комнаты, так что у Катюши своя, у меня своя, а посередине столовая. Как это ни странно, почему-то не жалею я старую квартиру… Утром выходил, установил, что междугородний телефонный пункт возле. Три раза пытался дозвониться до Комарово, но напрасно. В ожидании пошел по скверу, который больше похож на парк со старыми деревьями, к Петропавловской крепости. Запах клевера. Воскресный народ. В доме ещё непривычно…

То и был не сквер, а парк — имени Ленина.

А 10 августа Евгений Львович слег с сильными болями в сердце. «Опять лежу, — записал он двенадцатого. — Спазм коронарных сосудов. Слишком много ходил в городе… Вечером ставили пиявки «на область сердца». Впервые в жизни испытал я это удовольствие…».

«Опять лежу…» — это потому, что несколько месяцев назад было примерно то же самое. Но тогда боли в груди ощущались не так сильно. Поэтому, не придав этому особого значения, отлежался несколько дней, боли прошли, и жизнь продолжилась, как ни в чем не бывало. Теперь, видимо, все было серьезней.

«Вчера доктор решил, что у меня опять инфаркт, — поверяет свои мысли дневнику Евгений Львович 14 августа. — На этот раз я готов этому поверить: сердце у меня будто увеличилось, как ни ляжешь ночью — мешает. Вообще чувствую себя больным… Заболел я сильнее, чем в первый раз… Ночью я спал и не спал. Кровать казалась мне разделенной на два участка. Один — где я лежал на спине, и второй, где я со всякими ухищрениями переворачивался на правый бок. Сердце билось не только часто, — какой бы то ни было ритм был нарушен…».

А 16 августа из кисловодского санатория Юрий Герман посылает ему письмо о своих лечебных приключениях:

«Дорогой Женичка!

Как Вы там живете в Вашей новой прекрасной квартире? Мне это очень интересно. Я живу тут ничего себе, но, к сожалению, меня здесь захватили очень сильные холода. Пальто я с собой не взял, и кроме галстуков ничего теплого у меня нет. Поэтому я стараюсь не выходить и сижу, запершись в накуренной комнате, — в галстуке, двух рубашках, в пижаме и пиджаке. Холодный, сырой ветер дует за стенами санатория, и где-то неподалеку злой чечен точит свой кинжал. Очень много жру и пока что, к удивлению лечащего врача, прибавил триста грамм. Мне прописали гимнастику, но я не хожу — очень стыдно. Там старые и брюхатые дядьки кричат «с физкультприветом гип-гип-ура!» Руководит брюхатыми девка довольно молодая и хорошенькая. Когда меня взвешивали и когда я дул в трубку, чтобы показать объем своих легких, брюхатики делали гимнастику. Ох, это было зрелище.

Санаторий, в котором я живу, принадлежит Академии наук. Поэтому тут очень много подозрительных стариков в академических шапочках. Это, главным образом, армянские профессора и доценты. У жен дико волосатые ноги, и они кричат (не ноги, а жены), как на базаре. Одна такая холера все время мне делает «тухлые» глаза, и я теперь знаю почему. Ее муж вместе со мной ходит на процедуры и сидит на стульчаке, который называется восходящий душ. Сидит грустный и что-то напевает свое армянское. Вообще — восходящий душ пользуется большой популярностью, и на него всё время маленькая и стыдливая очередь. Мы, веерники, смотрим на сидящих на стульчаках сверху вниз — они нам смешны. А те, которые сидят на стульчаке, относятся к нам подобострастно, предполагая в нас то, чего в них уже нет. О, глупцы!

Веерный душ — штука очень приятная, но как-то тоже неприлично. Стоишь совершенно голый, и в тебя из брандспойта хлещет молодая баба. Вначале я стоял к ней спиной и думал, что это все, но оказалось, что вовсе не все. Нужно поворачиваться боком, потом животом. Ярко светит солнце, а ты стоишь, по меткому выражению поэта, «кукушку в руку спрятав», таращишь зенки на струю брандспойта, а баба кричит: «примите, гражданин, руку!» И остаешься перед женщиной с нехитрым своим хозяйством, с висящим пузиком, с глупой мордой…

Самое тут приятное — это то, что ты сам себя в результате забот о себе, начинаешь очень уважать… Прописали мне ещё терренкур, но я не ходил, потому что это очень скучно — гулять одному, а знакомых нет никого. Рядом за столиком харчит один ботаник, который вместо того, чтобы говорить о пестиках, тычинках, пыльце и т. п., все время ругается по поводу того, что его обдурили с каким-то гонораром. Сидит ещё один вечно потный толстяк, который сжирает всю свою булку и весь свой хлеб, кладет в стакан по четыре куска сахару и объясняет свою прожорливость прогулками. Мне от этого не легче — я остаюсь часто вовсе без сахару.

Живет тут ещё одна дама, которую В. Каверин описал в своем романе «Открытая книга». Эту даму зовут, кажется, Зинаида Виссарионовна. Но я не могу её увидеть, — никто из моих соседей не знает её в лицо. Перед нею, по слухам, очень подхалимничают, и ездит она в ЗИСе. За что? Пастеризированая икра — это подлость, и только Каверин с его безразличием к пище, мог возвеличить такую дамочку. Видел ещё пианиста Рихтера — он кушал за соседним столиком блинчики.

У нас возле санатория базарчик. Продают дивные помидоры, огурцы, дыни, арбузы и все очень дешево. Я покупаю себе фрукты и всё вместе с овощами на пять рублей, и не могу сожрать. На базаре полно перепелок, продают форель, всякие травы для шашлыков, синие баклажаны, сладкий перец и прочие прекрасные вещи, но куда с этим денешься. Пить я ничего не пью, не велели, да и не с кем. Пишите мне, Женичка, хоть открыточку. Поцелуйте Катю. Пишу Вам на адрес Союза, потому что не знаю нового адреса…

Будьте здоровы и счастливы. Ваш Ю. Г.».

11 сентября Евгений Львович отвечает: «Дорогой Юрочка! Не ожидал я от Вас таких выпадов. До сих пор говорили только о моем инфаркте (который признан даже Литфондом), а теперь только и разговоров, что о Вас. Мне это вредно.

Ваше письмо имело огромный успех. Я показывал его всем посетителям, и все восхищались. Особенно академиком, который, сидя на восходящем душе, пел что-то печальное, армянское.

Вам ставили пиявки? Мне ставили. На область сердца. Сначала помазали эту область сахарным сиропом. Потом сестра из банки с наклейкой «черешня» достала пинцетом одного за другим пять черных гадиков. Они долго капризничали и выламывались. «Играют», — сказала сестра. Они виляли своими черными тельцами, собирались в кучку. «Любят семейно!» — сказала сестра, распределяя их по указанному врачом участку. Но вот один гадик затих, свернувшись колечком, я почувствовал жжение, как от укуса комара. «Взял», — сказала сестра. Вся эта бытовая сценка разыгрывалась под самым моим носом в буквальном смысле слова. И продолжалась два часа. Почему — это человеку полезно, а разное другое вредно и продолжается гораздо короче?

Сообщение о Вашей болезни нас очень огорчило, очень. Катерина Ивановна каждый день спускается в булочную — телефона у нас до сих пор нет, — звонит Маринке или Наде, узнает о Вашем здоровье. Мы Вас, Юрочка, любим.

Я лежу в одиночестве. Дембо решительно запретил пускать ко мне гостей. Пускают только Козинцева. Насчет рабочего сценария. Если Вам нельзя писать — попросите Таню. В моем заключении письма — большая радость. Поцелуйте от нас Таню. Она ночевала у нас в первые дни моей болезни. Никогда ей этого не забуду. Надя Кошеверова и она были главными катиными помощницами и утешительницами.

Сегодня месяц и один день, как я лежу. Стал придумывать пьесу. Комедию. Скорее даже фарс. Все действующие лица — лежат. Называется «Инфаркт задней стенки».

Целуем Вас, Юрочка. И я, и Катя. И Таню целуем. Пишите! Ваш Е. Шварц».

Маринка — это дочь Германа, Таня — его жена. А А. Г. Дембо, профессор, в ту пору врач Литфонда.

Николай Чуковский прислал свой новый роман — «Балтийское небо», рассказывающий о ленинградской блокаде. 29 сентября Шварц пишет ему:

«Дорогой Коля! Меня уложили во второй раз. Сегодня впервые за восемь недель разрешили посидеть в постели. Пользуюсь случаем и пишу.

Получил от тебя «Балтийское небо». И был тронут. И книжку прочел внимательнейшим образом. И знаешь что, Коля, — она мне понравилась. Очень понравилась, чему я обрадовался, потому что хвалить приятно. Старых друзей приятно хвалить. Имея хороший характер. Говоря коротко, твоя проза стала послушной тебе. До сих пор она чуть щетинилась и не всегда подчинялась. Не желала быть пластичной. А тут, сохраняя как бы прежний дух, вдруг послушалась. И я читал сначала, как твой знакомый, а потом, как читатель. И беспокоился за героев книги, а не автора. Что есть главное. Потом поговорим о второстепенных вещах. При встрече. Если захочется. А пока с некоторым опозданием — поздравляю и целую.

Я имею право опаздывать. В мои годы отделаться от двух инфарктов за какие-нибудь полгода — это надо уметь! Главный инфаркт я не заметил. Второй заметил. Виноват в нем я сам: не верил, что ещё болен. Слишком много ходил. Испытал болевой приступ и стал послушным. Впрочем, профессор велит быть ещё послушнее. И вот я лежу, читаю, думаю. Стыдно признаться, но инфаркт у меня не слишком большой. И, извините за выражение, на передней стенке.

Мы получили новую квартиру. Три комнаты. Очень довольны. Писал бы ещё много, но устал писать полулежа.

Марина! Я тебя обожаю и целую.

Говорил ли я тебе, Коля, что я в восторге от твоего перевода Тувима в «Новом мире». Всем читал вслух, и все хвалили.

Помни, Коля (и ты, Марина, тоже), что больным письма очень полезны.

Как Каверины? Заболоцким сегодня написал.

Катерина Ивановна целует.

Ваш Е. Шварц».

Заболоцкие письмо Шварца получили, но, прочитавши его, Николай Алексеевич, как всю свою корреспонденцию, уничтожил. Об этом уже было сказано. Зато Евгений Львович его ответ получил. Назывался он «Наставление Шварцу» (5.Х.55):

«Что я вижу? Что я слышу?

Шварц писулю написал!

Я от радости чуть дышу!

Я весьма доволен стал!

Женя, Женя! Сколь прелестно

Ты все мысли изложил!

Даже в грудке стало тесно!

Кровь закапала из жил!

Помни, Женя, — медицина

Производит шаг вперед!

Чем болезненней мужчина,

Тем ей больше и хлопот.

Нужно ей помочь старушке,

А не какать под себя,

И не пукать, как из пушки,

Эспаньолку теребя!

Это первое. Второе:

Я хотел тебе сказать,

Что ты должен на покое

Силу духа развивать.

Не теряй же время даром!

Развивайся каждый миг!

Проникать старайся с жаром

В то, во что ты не проник!

Пополняй свои познанья!

Увеличивай багаж!

Все исполнятся желанья,

Если волю напрягашь!

Вот тебе мои заветы!

Во вниманье их прими

И красуйся многи лета

Между прочими людьми!

Твой доброжелатель Н. З.»

А в писательстве Евгений Львович продолжает только дневниковые записи (довольно редко: что туда запишешь — об однообразии лежания в постели?) и «Телефонную книгу», в которой появились «портреты» Заболоцких, Казико, Кетлинской и Каверина. А связь с внешним миром поддерживала только переписка. Уже поправляясь, 9 ноября, он пишет доктору Варваре Васильевне Соловьевой в Майкоп: «Дорогая Варя, получил твое письмо и огорчился. Я надеялся, что ты давно поправилась. Скучно болеть. Я считаю, что я здоров, но мне этого не разрешают. В кардиограммах все время наблюдается динамика, что не нравится профессору, хоть динамика и положительная. По дому меня пустили, а на улицу не велят. Долго учился ходить, сейчас привык. Никаких изменений, вроде одышки или отеков, или застойных явлений в легких мой инфаркт передней стенки, не вызвал. Печень в норме. Видимо, все обошлось, только вот кардиограммы все улучшаются! Врачи требуют от меня терпения, чтобы я поправился окончательно. Считают это возможным. Но как скучно болеть! Особенно, чувствуя себя здоровым!..

Пока я лежал, стала меня одолевать тоска по югу, которая вместе с плохой погодой усилилась. Все читаю старый путеводитель тринадцатого года по Кавказу. Есть там и Майкоп. Говорится, что от вокзала в Апшеронскую ходят автобусы. По-моему, этого не было. Хвалят в путеводителе Гадауты. И лихорадки нет, и дешево. Только с извозчиками надо торговаться. Автор книжки Григорий Москвич. В путеводителе его множество объявлений. Гостиницы в Майкопе стоили от 1 рубля номер.

Моя книжка, возможно, выйдет. Та, в которой будет «Медведь». А возможно, и не выйдет. Но в Москве пьесу эту ставят в театре Киноактера. Так что, если попадешь в Москву после Сухуми, то пьесу, может быть, увидишь… Мои внуки растут. Андрюшке уже пять лет и восемь месяцев, а Машеньке — год и девять. Он ходит в английскую группу и учит сестру по-английски, а она и по-русски еле-еле говорит. Оба интересны, каждый на свой лад. Вчера старший с Наташей нанесли мне праздничный визит.

Пиши мне, если здоровье позволяет. Я скучаю.

Целую тебя. Катюша тоже. Нижайший поклон Вере Константиновне».

Наступал новый — 1956 год. Евгений Львович подводил его грустные итоги:

— Вот и пятьдесят шестой год пришел… Прошлый год я то болел, то считался больным. Как теперь понимаю, четыре-пять дней были не слишком легкими и в самом деле, так как ночи проходили в бреду, чего не случалось со мной, должно быть, с 20-го года. С тех пор, как перенес я тиф. Сыпняк. Потом — чувство, подобное восторгу. Август был жаркий. Окно открыто. Я читал путеводитель по Кавказу, и мне казалось, что жизнь вот-вот начнется снова. Но со здоровьем (или — нездоровьем? — Е. Б.) родилось новое для меня ощущение возраста. Теперь проходит. Когда стал выходить на улицу. Еще раз понял, насколько легче болеть самому, чем когда болеют близкие… До болезни успел я кончить сценарий «Дон Кихота». И к счастью, по болезни не присутствовал на его обсуждении, хоть и прошло оно на редкость гладко. Гладко прошел сценарий и через министерство, и теперь полным ходом идет подготовительный период. Произошли после болезни важные события и в духовной моей жизни. Но я никак не могу их освоить. В Москве Гарин кончает репетировать «Медведя»… Но не знаю, хватит ли беспечности у меня для того, чтобы перенести неудачу…