«Дон Кихот»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Дон Кихот»

1954 год был весьма насыщен в жизни Евгения Львовича Шварца. В этот год он закончил пьесы «Медведь» и «Два клена», которых поставили два театра, сценарий «Марья искусница»; сделал большой доклад о детской литературе Ленинграда, побывал на Втором съезде писателей СССР.

А 8 сентября ему позвонил Г. М. Козинцев и сказал, что ему предлагают поставить «Дон Кихота». И Шварцу до жути «захотелось написать сценарий на эту тему. Хожу теперь и мечтаю». И на следующий день он записывает: «Продолжаю думать о «Дон Кихоте». Необходимо отступить от романа так, как отступило время. Ставить не «Дон Кихота», а легенду о Дон Кихоте». Сделать так, чтобы не отступая от романа, внешне не отступая, рассказать его заново».

Подозреваю, что звонок Козинцева именно Шварцу был намеком, чтобы он пришел к мысли о написании сценария. И звонок оправдался. Шварц загорелся этим замыслом. Через много лет, вспоминая Евгения Львовича, Козинцев написал в книге «Глубокий экран»:

«Еще со времен «Шинели» я невзлюбил слово «экранизация»; в нем слышалось что-то бездушное, ремесленное, относящееся не к живому делу, а к механическому препарированию. Искать у Сервантеса «материал для сценария», растаскивать роман на кадры являлось бы бесцельным занятиям. «Дон Кихот» хотелось продолжить на экране, а не обкарнать экраном. Чтобы сохранить то, что казалось мне наиболее важным в книге, — «заключение о жизни», — нужно было дать образам иные формы существования, кинематографическую плоть. Мне был необходим друг, товарищ по работе, человек, который мог бы чувствовать себя в причудливом сервантесовском мире как дома. Искать было недалеко, у меня не возникло и минуты сомнений: друг жил рядом, на той же улице, что и я».

В любви к роману Сервантеса писатель и режиссер были единомышленниками. Шварц, как и Козинцев, не любил «экранизаций» (инсценировок). Вернее — не умел их производить. Любой уже известный сюжет под пером Шварца становился оригинальным произведением. «Эпиграф», предпосланный им «Золушке»: «Золушка, старинная сказка, которая родилась много, много веков назад, и с тех пор живет да живет, и каждый рассказывает её на свой лад», мог бы стать эпиграфом ко всему его творчеству. И Григорий Михайлович прекрасно это понимал. Поэтому его попадание в выборе сценариста было стопроцентным.

(Замечу в скобках, что когда я писал диплом (1967) о Шварце в кино, «Дон Кихоту» была отведена отдельная глава, в которой я всеми силами пытался доказать, что сценарий — оригинальное (гениальное) произведение. Но редактор Ленфильма, ставший моим оппонентом, утверждал обратное. И за эту «ошибку» мне вручили синий диплом, а не красный).

Много раз я приставал к Григорию Михайловичу с вопросом: «Почему Вы, сами прекрасный сценарист, предложили «Дон Кихота» написать именно Шварцу?» И поначалу он отделывался различными оговорками. Например, «догадайтесь сами». А потом я наткнулся на такую фразу Козинцева: «Когда меня спрашивали (а спрашивали множество раз): «Почему вы решили поставить «Дон Кихота»?», я терялся. Куда естественнее, по-моему, было бы задать вопрос каждому режиссеру: «Неужели вам никогда не хотелось поставить Сервантеса»?».

Вероятно, от моего вопроса Григорий Михайлович тоже «терялся», — для него приглашение Шварца в качестве сценариста на «Дон Кихота», было так же естественно. Но я-то этого тогда разуметь не умел, и когда уже надоел ему одним и тем же вопросом, Григорий Михайлович отрезал: «Потому что Шварц — единственный писатель, который писал о добре без сентиментальности!».

И уже 18 сентября начальник сценарного отдела Ленфильма писал «начальнику сценарного отдела Главного Управления Кинематографии тов. Чекину И. В.»: «В соответствии с договоренностью с Главным Управлением Кинематографии 27 августа 1954 года, студия «Ленфильм» приступила к работе над экранизацией романа Сервантеса «Дон Кихот». Написание сценария поручено драматургу Е. Шварцу. Режиссер-постановщик — Г. М. Козинцев». А 20-го на этой телеграмме появилась резолюция И. Чекина: «По договоренности с нач. Главка т. Кузакова К. С. — разрешаю».

И Шварц с головой уходит в работу над сценарием. Достаточно лаконичные записи чуть ли не ежедневно появлялись на страницах его дневника:

13 сентября: «Начал писать «Дон Кихота», и стало страшно. Трудно схватить его дух. Сервантес был сыном врача — единственное утешение». Потому что Евгений Львович тоже был сыном врача.

15-го: «Сегодня утром пришло мне в голову вместо планов, которые никогда у меня не удаются, написать сразу сценарий. Мне куда легче думать, переписывая». То есть он не станет тратить время на заявку, а потом и на расширенное либретто.

17-го: «Продолжаю читать «Дон Кихота» и все глубже погружаюсь в его воздух… Мне становится ясен конец фильма. Дон Кихот, окруженный друзьями, ждет приближения смерти. И утомленные ожиданием, они засыпают. И Дон Кихот поднимается и выходит. Он слышит разговор Росинанта и Серого. Разговор о нем. Росинант перечисляет, сколько раз в жизни он смертельно уставал. Осёл говорит, что ему легче, потому что он не умеет считать. Он устал, как ему кажется, всего раз — и этот раз все продолжается. Ночью не отдых. Отдыхаешь за едой. А когда нет еды, начинаешь думать. А когда делаешь то, что не умеешь, то устаешь ещё больше. И оба с завистью начинают было говорить, что хозяин отдыхает. И вдруг ворон говорит: «Не отдыхает он. Умирает». И с тоской говорят они: «Да что такое усталость. В конюшне — тоска». Оба вспоминают утро. Солнце на дороге. Горы. И Дон Кихот соглашается с ними…».

18-го: «Прочел статью Державина об инсценировках «Дон Кихота», и сразу слегка побледнел тот мир, близость которого я чувствовал все последние дни. Я испугался. Никаких экранизаций не хотелось бы мне делать, никаких инсценировок. Я на это неспособен. Я сразу пугаюсь. Изобилие материала меня не вдохновляет — изобилие материала о романе, а не в нем самом. Я верю только в мое собственное ощущение духа того времени…».

21-го: «Григорий Михайлович начинает интересоваться сценарием. Но пока ни он, ни я не знаем, что делать, куда повернуть. Я знаю куски, которые начинают кристаллизоваться…».

23-го: «Я перечитал роман и вижу, что там целый мир, который дает возможность рассказать то, что хочешь. А хочу я рассказать следующее: человек, ужаснувшийся злу и начавший с ним драться, как безумец, всегда прав. Он умнеет к концу жизни. Умирает Дон Кихот с горя. И потому что отрезвел, то есть перестал быть Дон Кихотом».

7 октября: «Работа над «Дон Кихотом» пошла полным ходом. Написал первые семь страниц на машинке. И продолжаю. Что-то все время чувствую очень твердо, боюсь только испортить. Пишу с наслаждением…».

21 ноября: «Сегодня оставил Козинцеву четырнадцать страниц сценария и три страницы плана. Двадцать пять эпизодов. Никогда ещё не работал так жадно».

22-го: «Говорил с Козинцевым — он придумал сюжет полностью. Боюсь, что это мне будет или трудно, или обидно. Впрочем, увидим».

29-го: «То, что придумал Козинцев, оказалось вполне обсуждаемым, а три выдумки — блистательны…».

— Приблизился к концу этот страшный и счастливый, и мучительный, и богатый событиями год. Не знаю, как мы будем жить в новом году. Знаю, что я могу работать лучше, чем в последние годы… Написал по-новому «Дон Кихота»… Однако, на съезде отравился я основательнее, чем предполагал. Вчера играли пятый квинтет Шуберта. И с ужасом убедился я, что похожий на обморок сон напал на меня, как в Доме союзов. Не мог слушать я и Бетховена. Незнакомое мне трио. Фортепьянное. И знакомое мне трио ре минор Моцарта. И только знакомое фортепьянное трио Бетховена привело меня в чувство. Третье. И я подумал: «А вдруг я в Москве не устал, а состарился. Ничего удивительного: ведь мне пятьдесят восемь лет». Но мысль эта не огорчает меня, а скорее радует: вот как я славно придумал!..

И в самом начале 1955 года, в январе, Шварц задумал для «Амбарных книг» новый жанр — «Телефонную книжку». То есть он снял с тумбочки, на котором стоял телефон, телефонную книжку, и начиная с «А», начал писать портреты тех, кому он звонил. Первым оказался Н. П. Акимов, которого он начал писать 19 января. О нем он говорил не раз на страницах этих же «Амбарных книг». И теперь, помимо работы над «Дон Кихотом», он чуть не ежедневно записывал, что помнил и как воспринимал того или иного человека или организацию. Например, Союз писателей. И т. д.

И 16 апреля 1955 года Шварц сдал сценарий «Дон Кихота» «в трех экземплярах» сценарному отделу студии. А 20-го, посылая ещё один экземпляр сценария К. Н. Державину, он писал:

«Дорогой Константин Николаевич!

Со страхом и трепетом посылаю Вам свой сценарий. Дела у меня сложились так, что в Комарово я не был с начала января. А тут ещё серьезно захворал Григорий Михайлович. Рухнули наши предположения о работе в Комарово. А студия всё торопила и угрожала, — и сцену за сценой стал я писать, находясь от Вас в отдалении, что начисто противоречило первоначальным нашим планам.

Простите меня. Точнее — посочувствуйте мне. В работе над сценарием есть всегда что-то от постройки дома во время пожара. Причем — он же и горит. Дом, который надо построить к сроку. Когда пришлете мне открытку, приеду за приговором…

Ваш Е. Шварц.

Сценарий правил наскоро. Возможны опечатки. Особенно с именем Санчо Панса обращалась машинистка очень уж произвольно. Не сердитесь!».

25-го того же месяца начальник сценарного отдела В. Беляев и редактор И. Гомелло сочинили отзыв на этот вариант, в котором отмечалась «интересно написанное сценаристом забавное и остроумное вступление в губернаторы; лаконичны и остроумны сцены, показывающие расположение народа к Санчо, а также своеобразная расправа Санчо с доктором Педро Реско де Агуэра и с мажордомом. Такой прием подчеркивает народность Санчо…» Но странно восприятие редакторов главного героя в интерпретации Шварца: «Вместе с тем ряд отступлений от романа, на наш взгляд, не точно передает смысл первоисточника. Особенно это касается последней четверти сценария. Она вся построена так, что неизменно приводит к мысли, будто дон Кихот является другом человечества, необходимым ему и любимым народом, что дон Кихот действительно творит добро, что конфликт у него существует только с сильными мира сего, которые мешают ему служить человечеству и доводят его до трагического конца. В последней четверти в сценарии постепенно снимается элемент комического, и сценарий начинает приобретать подчеркнуто драматический характер. Это особенно относится к последней встрече дон Кихота с козопасом, с Альдонсой и к последнему монологу. Сценарный отдел просит автора в дальнейшей работе над сценарием учесть высказывание Н. Добролюбова о том, что «отличительная черта дон Кихота непонимание, за что он борется, но того, что выйдет из его усилий»».

В одном редакторы были правы. Дон Кихот не мог стать «любимцем народа». Но и «высокопоставленная чернь», как и «народ», во все времена и у всех народов всегда ненавидели прекрасное и распинали лучших представителей человечества. Черни они всегда мешали жить. И у Шварца потешается над Дон Кихотом и народ, и «сильные мира сего». И тут, пожалуй, «драматического характера» даже маловато. Тут требуется трагедия.

14 мая Шварц представил второй вариант сценария. И на этот раз был затребован отзыв «старшего научного сотрудника Академии наук СССР» К. Державина, в котором тот написал: «Из эпизодов романа Е. Л. Шварц отобрал наиболее заметные и показательные для авантюр Ламанческого рыцаря эпизоды, свободно расположив их и соединив в последовательно развивающиеся целое вполне мотивированными, если не буквой, то духом романа переходами. Тем самым сохранив структуру «Дон Кихота» и не нарушив важный для Сервантеса принцип панорамного показа современной действительности. Эта панорама, т. е. тот широкий социальный фон, на котором вырисовываются приключения Дон Кихота и его оруженосца, воспроизведен почти полностью.

В образе Дон Кихота сценарист не только сохранил основные черты сервантесовского творения, но и сумел вскрыть то органическое существо его внутреннего облика, которое так настойчиво заявляет о себе в романе сквозь все нелепые приключения ламанчского идальго. Е. Л. Шварц хорошо и глубоко понял ведущее начало противоречивого, двойственного облика Дон Кихота… Сценарист совершенно правильно и последовательно раскрывает патетическую линию развития сервантесовского героя». Были отмечены критиком и некоторые мелкие шероховатости сценария, и необязательные эпизоды».

27 мая собирается худсовет студии, чтобы обсудить новый вариант сценария. Ни Козинцев, ни Шварц на этом заседании не присутствовали. Козинцев уехал в Ялту долечивать бронхоплевропневмонию, а Шварц слег с болями в сердце.

Первым выступил И. И. Гомелло: «Я не боюсь начать свое выступление с утверждения, что сценарий написан талантливо, интересно и представляет собой чрезвычайно добротную основу для высокого по своим качествам кинопроизведения…». И перечисляет, с какими трудностями пришлось столкнуться автору: 1) многоплановость произведения, его громадная масштабность — полторы тысячи страниц, более 600 действующих лиц; 2) вокруг романа за 350 лет его существования создалось чрезвычайно разнообразная и противоречивая философско-литературоведческая литература, которая объемлет колоссальное количество материалов и имен, чрезвычайно авторитетных, начиная с Гете, Гейне, Гегеля, Достоевского, Тургенева, Белинского, Добролюбова, Чернышевского и кончая в какой-то степени классиками марксизма-ленинизма…». Как мы знаем, второй пункт Евгения Львовича напугать не мог. Он его попросту игнорировал. Для него материалом был сам роман, может быть, биография его автора.

Вслед за Державиным Гомелло назвал сцены, которые можно было бы сократить.

Ф. М. Эрмлер: «Мне кажется, что за долгие годы моего пребывания в художественном совете, это первый случай, когда я ничего не могу сказать, кроме одного слова — очень мне нравится… Неужели же это прекрасное произведение ляжет в прокрустово ложе 2500 метров. Если подходить к этому произведению с такой меркой, я бы рекомендовал просто его не запускать».

А. Г. Иванов: «Я с большим любопытством и, надо сказать, с большой опаской начал читать этот сценарий. Я думал о том, как же можно такое огромное, знаменитое, оставшееся в веках произведение вместить в один сценарий. И был приятно удивлен, начав читать сценарий и без остановки прочитав его до конца. Он мне показался чрезвычайно интересным и очень искусно сделанным».

С. Д. Васильев: «Заключать мне сегодня очень легко, ибо единодушное мнение членов художественного совета — одобрить работу… Думаю, что наше решение может быть таким: принять этот литературный сценарий и направить его на рассмотрение в соответствующие утверждающие инстанции. Что касается наших замечаний, мне кажется, что нет надобности их особенно формулировать, а просто предложить автору познакомиться со стенограммой и при разработке режиссерского сценария по возможности их учесть».

Шварц в Ленинграде, Козинцев с семьей — в Ялте. Начинается интенсивная переписка между ними. В ней и болезни, и волнение за судьбу будущего фильма. Начинает её Григорий Михайлович. 29 мая он пишет: «Дорогой Евгений Львович, наконец, имею возможность написать Вам. Первая часть наших похождений была крайне неудачна. Приехали и выяснили, что жилья подходящего нет. Хорошо погуляв по городу, — нам стало ясно, что ехать так далеко не было никакого резона. Просто надо было снять угол в пивном ларьке на углу Кировского и Большого и жить там. Поселились в гостинице. Под окном, не умолкая, работала камнедробилка, каток и ещё две-три машины неизвестного мне назначения, подобранные, очевидно, по принципу: давай, какая погромче!..

Отсутствие умывальника и тот сортир, описать который мог бы лишь Чиаурели (масштабный художник в эпическом духе), с лихвой искупались двумя полотнами, украшавшими комнату: на одном (не зря!) были изображены розы, на другом нечто, до сих пор для меня неясное. Пять девиц подпрыгивали в воздух, делая грациозные жесты и глядя в сторону шестой фигуры, стоящей несколько сбоку. В этом варианте — это была тоже девица в трусиках. Я пишу «в этом варианте», потому что если бы это была фигура, украшенная выпущенными наружу знаками мужского достоинства, — то сюжет был бы понятен.

Пишу все это потому, что думаю о судьбе «Дон Кихота». Не произошло ли ещё с ним нечто подобное? И так — с картинами и камнедробилкой — мы прожили шесть дней. Кроме того, очень украшала жизнь беготня по городу в поисках пристойного жилья. Темные мысли о безотлагательном возвращении домой — не оставляли меня.

Но произошло чудо, и наконец мы переехали в дивную комнату. Это комната с балконом над морем. Здесь милые хозяева и тишина. Я валяюсь сегодня с утра, открыв все окна на море.

Думаю, что результаты воспаления легких я как-то ликвидирую, но результаты шести прошлых дней на отдыхе — мне уже не зализать. Кстати, кашляю я здесь гораздо больше, нежели в Ленинграде. Погода как будто улучшается — сегодня совсем тепло. Все время думаю о наших делах.

Как Ваше здоровье? Встали ли уже с постели и что Вам нужно делать дальше для полного исцеления?

Может быть, Вам имеет смысл приехать сюда? Вся трудность только в хорошей комнате. Все остальное (еда, море, тепло) очень пристойно.

По планам Шостака — он, Еней и Москвин должны заехать за мной сюда к 15 июня. Но я во все эти кинематографические расписания не верю.

Очень хочу получить от Вас письмо, и главное — с подробным описанием — как с болезнями. Большой привет Екатерине Ивановне от меня и Вали и самые лучшие пожелания. Целую. Г. Козинцев».

М. С. Шостак — директор картины; Валя — жена Григория Михайловича Валентина Георгиевна.

1 июня Шварц, уже знавший о результатах худсовета по сценарию, отвечает: «Дорогой Григорий Михайлович — я все ещё лежу, таков приказ врачей. После Вашего отъезда сделана была третья кардиограмма. Дембо и Резвин устроили у меня нечто вроде консилиума и, сопоставляя все данные, пришли к заключению, что инфаркт все-таки был. Четвертая кардиограмма показывает улучшение. В пятницу, третьего, предстоит ещё одна. Резвин обещает, что разрешит перебраться в Комарово, если будет она пристойна. А Дембо решительно заявил по телефону, что об этом и думать нечего. Вот тут и решай. Я-то убежден, что ничего у меня нет и не было, но анализ крови, температура, которая иной раз продолжает подниматься, пугает врачей, а больше всего Катерину Ивановну, которая велит их слушаться. Вот Вам полный отчет о моем здоровье, согласно Вашему распоряжению.

Художественный совет был крайне доволен сценарием, о чем Вы знаете, вероятно. Москвин звонил мне и в течение 15-ти минут доказывал, что начало следует сделать грубее. Смешнее. А то получается однообразно. Державин написал отзыв роскошный. У меня от Художественного совета были двое: Гомелло и Чирсков. Повторили все то же. Что слышал я непосредственно после заседания по телефону от Шостака. Решено просить увеличить размер сценария до 3200 метров. Москвин утверждает, что в теперешнем виде в нем 5000 метров. Шостак, что четыре с чем-то. Он проиграл весь сценарий от начала до конца и подсчитал метраж каждой сцены. Эрмлер же утверждает, что все это неверно, и можно уложиться в 2700. Чирсков утверждает решительно, что можно сократить сценарий, не удаляя ни одной сцены. Внутри сцен. Вот, кажется, и все.

Ваше письмо я получил сегодня. Уже начал было беспокоиться — не свалились ли Вы? Читая, очень смеялся и зависть одолевала меня. Я с таким бы наслаждением ходил бы шесть дней! А меня не пускают. Ваше описание гостиницы — гениально. Я с наслаждением экранизировал бы его.

Боюсь, что к 15-му меня в Ялту не пустят.

Шостак в Москве… Что-то будет!

Целую Вас. Привет Валентине Георгиевне и Саше. Ваш Е. Шварц».

Единственное имя — Саша, которое ещё не встречалось, это — сын Козинцевых.

И студия обращается в Главное управление по производству фильмов с просьбой «в виде исключения установить для этой картины метраж в 3200 м». Однако главный редактор Управления И. Чекин отвечает: «Сценарий должен быть доведен до нормальных размеров односерийного фильма в его литературной редакции». И на экраны фильм выйдет с метражом 2727 метров.

Козинцев — Шварцу. 6 июня: «Дорогой Евгений Львович, сегодня получил Ваше письмо и очень обрадовался. Хотя Вы пишите, что Вас ещё заставляют лежать, но тон письма вполне здоровый. Лежите и говорите спасибо, что на Вас не пробуют биомицина.

Я получил записку от Шостака (еще из Ленинграда) и копию отзыва Державина — очень милого. Что же касается идеи о сумасшествии Дон Кихота (что его вызвало, кроме рыцарских романов?), — то она верна для самого Державина более, нежели для Сервантеса.

У нас все хорошо. Очень вырос Саша. Я всегда смеялся над Валиными рассказами о его талантах, но недавно мальчик поразил и меня. Он посмотрел на меня своими светлыми детскими глазами, потом указал на меня же своим чистым детским пальчиком и сказал: «Папа — трухлявый пень». И подумать только, что такая наблюдательность и ясность ума в 8 лет!

Ему хорошо уже с самого раннего утра, когда он встает. Я писал Вам, что наша комната над морем. И вот, сразу же после здорового сна, ребенок сбегает вниз и видит, как зефир колышет кипарисы, а по морю бежит волна и ударяет о берег, выбрасывая на камни презервативы. Снизу раздается пронзительный и ликующий мальчиковый крик: «Мама, мама, опять все море в колбасках!..» Оказалось, что ремонт улицы, который я застал под окнами гостиницы, имеет своим завершением наш участок моря, куда пока отведена выводная труба канализации.

Еще хочется написать Вам, что до слез умиляет неумирающая до сих пор связь Ялты и Чехова. Все как бы полно чеховских образов, чувств и мыслей. Недавно мы поехали на катере в Алупку. Вместе с нами на катер взошла и какая-то женщина с крохотным песиком на руках. Это почему-то вызвало страшную злобу нашего соседа, который немедля сказал: «Выбросить такую собаку в море!» В довершение несчастий эта женщина не смогла проворно сойти на остановке. Тут начался общий хай, и одна из пассажирок сказала в сердцах: «Вот уж действительно, как Чехов сказал, дама с собачкой»!

Были мы и в самом домике Антона Павловича. Подкупает внимательное и чуткое отношение к памяти писателя уже со входа в калитку. Подле двери, на которой табличка «А. П. Чеховъ» — ларек; здесь на память о посещении каждый покупает сувениры. Это: фотографии Любы Орловой, Жарова и известного исполнителя азербайджанских песенок Рашида Бейбутова. Кроме того, в большом количестве книга-путеводитель по Ясной Поляне. Последний сувенир вызывает некоторое недоумение. Очевидно, общий тираж путеводителей по писателям приняли по общему списку и распределили по местам, справедливо считая, что наши великие классики все были патриоты и реалисты и что обиды не будет, если с описаниями помещений получится некоторая неувязка. Как говорится, не место красит человека.

Сам домик и вещи, в нем сохранившиеся, необыкновенно приятны и душевны. Пальто, в котором Чехов путешествовал по Сахалину, как бы сохранило форму фигуры. Удивительно похожи на него узконосые ботинки на пуговицах. Тут мои чувства были прерваны диким воплем:

«Мишка, гляди — вот так баретки. Тебе бы в них сегодня на танцы. Слабо?..» Домик заполнили экскурсии. Посыпались вопросы; особенно занимала семейная жизнь покойного. Когда экскурсовод сообщил, что жена — артистка, и в особенности, когда сказала, что народная артистка СССР и лауреат, — общий восторг достиг апогея. Эти сведения как бы возводили Чехова на высший пьедестал славы и величия.

Хочу прийти ещё раз. Говорят, что экскурсии бывают только в плохую погоду. В хорошую — все на пляже. Эти любопытные сведения почему-то не отражены в диаграммах, которых множество. В домике этом есть некоторая схожесть с огромными горами, испещренными надписями; «Здесь был Петя», «Тут ходила Маруся» и т. п. Следы эти разные. Так, Немирович-Данченко притащил огромную репродукцию с картины Семирадского: голая баба на арене цирка, а кругом римляне. Станиславский почему-то упорно дарил Чехову совершенно бессмысленные коробки из дерева в стиле рюс. Очевидно, они сочетались в его представлении с творчеством Чехова. Множество карточек артистов с «теми» надписями. Лика — совсем не красивая и не такая, как представлялось. Обязательно пойду ещё раз в хорошую погоду.

Напишите, когда Вам можно будет вставать и какие у Вас планы.

У меня (из-за отсутствия известий о судьбах сценария в Москве) ещё полная неясность. Здесь все же очень хорошо, и на холод не тянет.

Большой привет Катерине Ивановне. Очень по Вас скучаю и хочу скорей увидеть. Валя и Саша кланяются.

Ваш Г. Козинцев. (Трухлявый пень)».

Шварц — Козинцеву: «Дорогой Григорий Михайлович! Ваши письма прелестны. Вы пишете так нарочно, чтобы я завидовал, а мне это запрещено.

Сегодня со мной говорил по телефону Витензон. Сообщил, что звонил в Москву, и в настоящий момент как раз идет у замминистра заседание по поводу «Дон Кихота». Что ему, Витензону, сценарий нравится. Нравится и Чекину. И он надеется, что все будет хорошо. Позвонил он мне, впрочем, не по личной инициативе. Я позвонил на студию, узнать у Ксении Николаевны, что нового, а она пошла к Витензону, и тот позвонил мне. Часа через два после этих событий позвонил Гомелло и сообщил то, что уже знал. Этот — по собственной инициативе. Он полагает, что министр читать сценарий не будет. Впрочем, пока это письмо дойдет до Вас — все будет ясно и известно без меня. Во всяком случае, я мечтаю об этом…

А я все лежу и кажусь себе невинно осужденным. 10-го будут опять делать кардиограмму. Вы не жалуйтесь на Ялту. У нас погода, как в марте. Деревья едва распустились. Все время холодный ветер. Дожди. С утра сегодня — пять градусов. Тем не менее, ужасно тянет в Комарово. Если кардиограмма окажется хорошей, то, может быть, удастся уговорить врачей дать согласие на мой переезд. Боюсь встречи с Сашей. Если он родного отца обозвал пнем, то что скажет обо мне! Насчет его морских находок — я кротко порадовался. Везде люди живут!

Пишите мне. Я очень скучаю. Целую Вас и все семейство.

Ваш Е. Шварц».

А. И. Витензон — редактор Главного управления по производству художественных фильмов Комитета по кинематографии; был в это время на Ленфильме в командировке. Ксения Николаевна Сотникова — секретарь сценарного отдела Ленфильма.

Козинцев — Шварцу. 17 июня: «Дорогой Евгений Львович, я старался Вас развлечь во время болезни и пробовал писать веселые письма. Теперь, по полученным мною сведениям, — сценарий одобрен и, увы, — юмор кончается. Как писали Ильф и Петров: «Кончается антракт и начинается контракт». Очень боюсь сокращений. Сделать их совсем не просто (тут я с Чирсковым не согласен). Суть в том, что жанр сценария в сочетании приключений (которых не может быть мало) с трогательностью и комичностью центральных образов (что нельзя заразительно сделать в коротких кусках). Очень прошу Вас, если Вам это позволено, — подумать о плане сокращений. Мне кажется, что механическим изъятием дело не может ограничиться. Нужно в некоторых (наиболее недорогих для нас сценах) частях сценария придумать иной прием ведения действия, а не превращение диалога в культяпки. Мне было бы жалко, если бы сократилась история с клеткой и с возвращением домой.

Осла Санчо, которого по непонятной мне причине (м. б., он тоже испанист?) ненавидит Державин, — можно и пожертвовать, но это очень коротенькие сценки, а я чувствую, что сокращения необходимы значительные. Можно подумать о перенесении сцены голосов (после болезни) в последнюю сцену. Но это все дает очень мало.

Как Вам нравится такое начало картины: ещё в темноте страшно взволнованный шепот: «Вы только подумайте, сеньоры, этот несчастный решил посвятить свою жизнь защите угнетенных и обиженных, — на экране появляется экономка, обращающаяся как бы к своим собеседникам и к зрительному залу, — и вы знаете, он отказался от своего имени Алонсо Кихано, и вы знаете, как он назвал себя?» И тут поет труба, и на экране появляется «Дон Кихот» и все пр. Это я пишу Вам без всякого убеждения в том, что в подобном начале есть нечто неслыханно прекрасное. А главное, выздоравливайте.

Надеюсь, скоро увидимся. Привет Катерине Ивановне.

Ваш Г. Козинцев».

Реплика «Кончается антракт, начинается контракт» из пьесы И. Ильфа, Е. Петрова и В. Катаева «Под куполом цирка».

21 июля сокращенный вариант сценария Шварцем был сдан студии. Сокращениям в основном подверглись те сцены, о которых писал Державин и повторил Гомелло. Без них сценарий действительно обошелся. Но мне жаль очень красивого сокращенного начала сценария. Ну, не вошел он в фильм, но публикуя сценарий в «Литературном альманахе» (1958, июль), Евгений Львович мог бы включить его в текст. Поэтому позволю себе привести его:

«В предрассветной мгле возникает дорога, уходящая в бесконечную даль. Ползут туманы, пролетают облака, вырастают высокие горы, а дорога все тянется и тянется, переваливает через вершины, пересекает долины, шагает через реки, проступает сквозь туманную поляну.

Появляется надпись: Дон Кихот Ламанческий.

И на перевале далекой горы показываются две фигуры. Одна длинная, на высоком коне, другая широкая, коренастая, на маленьком ослике. И пока проходят полагающиеся в начале картины надписи, всадники двигаются и двигаются по бесконечным дорогам. Светит летнее солнце, падают осенние листья, налетает снежная буря, расцветают деревья в садах, а всадники всё в пути. Иной раз они приближаются так, что мы видим худое и строгое лицо длинного и широкое, румяное, ухмыляющееся — коренастого, а иной раз они удаляются, превращаются в тени. В тумане длинный всадник вытягивается ещё выше, до самых небес, а коренастый расстилается над самой землей».

Потом было ещё четыре варианта режиссерского сценария.

Большинство литературоведов, писавших о романе Сервантеса «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» сходятся на том, что автор задумал свое произведение, как пародию на рыцарские романы, которые в его время пользовались большой популярностью. А К. Державин писал даже, что «первоначально Сервантес ограничил свои намерения осмеять страсть к чтению рыцарских романов рамками новеллы, отвечающей в основном содержанию первых пяти глав (первый выезд рыцаря без оруженосца. — Е. Б.). И затем уже, в процессе работы, над нею, расширил свой замысел до масштабов первой части романа» (К. Н. Державин. «Сервантес». — М. 1957).

Потом Дон Кихот отправится в путь во второй раз, — уже с оруженосцем, и в «третий, где оба героя вступят в большой мир политики, религии и искусств, — писал знаток испанского Ренессанса Л. Пинский. — Три выезда Дон-Кихота — это как бы три этапа постепенно углубляющегося идейного смысла» (Л. Пинский. Реализм эпохи Возрождения. М., 1961). И на каждом из этих этапов герои романа предстают в новом качестве.

Поначалу перед нами свихнувшийся на этих романах идальго, возомнивший себя «заступником обиженных и угнетенных». Даже его возвышенным лозунгам Сервантес придает злой, пародийный характер. «Стараясь во всем подражать рыцарям, которые, как ему было известно из книг, не спали ночей в лесах и пустынях, тешась мечтой о своих повелительницах, Дон Кихот всю ночь не смыкал глаз и думал о госпоже свой Дульсинее». Деревенский идальго, воспринявший происходящее в романах за саму жизнь — таков Дон Кихот вначале.

«По мере развития действия пародия осложняется, она перестает быть чисто книжной, её обличительный характер становится очевиднее» (Ф. В. Кельин). Во второй части романа в нем уже даже намеков на сумасшествие нет. Такой же путь — от пародии на оруженосца рыцарского романа к соратнику и другу своего господина — проходит и Санчо Панса.

Изменения, происходящие с героями в ходе развития событий романа, это не становление характеров героев от столкновения с жизнью, познания мира, а изменения отношения автора к своим персонажам.

Разные трактовки Дон Кихота и Санчо Пансы давали впоследствии разные писатели. Генри Фильдинг, к примеру, сохраняя их характеры и взаимоотношения первой части романа, перенес их в современную ему Англию: «Я привез их в Англию и поселил на постоялом дворе в провинции, где, я думаю, никто не удивится тому, что рыцарь встретился с людьми столь же сумасшедшими, как и он сам» (комедия «Дон Кихот в Англии»).

А. В. Луначарский написал «Освобожденного Дон Кихота» в 1922 году, «когда вопрос о взаимоотношениях между победившим пролетариатом и старой интеллигенцией приобрел особую актуальность» (А. Дейч). У него Дон Кихот — второй части романа. Здесь он помещает его в такие ситуации, когда для достижения блага приходится идти на компромиссы, когда маленькое добро рыцаря шло вразрез революции.

Михаил Булгаков ставил перед собой иные задачи. Его пьеса — инсценировка в лучшем смысле этого слова. Он не отходит от Сервантеса. В ней есть потери, неизбежные при инсценировках, есть находки, как во всякой талантливой инсценировке. Его герои — герои Сервантеса. Они проходят в пьесе тот же путь, что и в романе.

Евгений Шварц пошел иным путем. Он взял за основу характеров своих героев то, к чему Сервантес привел их ближе к окончанию романа. И даже самые «безумные» приключения Дон Кихота под его пером зазвучали по-новому. В них рыцарь выступает как мудрец и человеколюбец. Шварц не перемещает рыцаря и его оруженосца ни в другие страны, ни в другие эпохи. Он переосмысливает сервантесовские ситуации, как человек середины XX века, находит новые ходы, и от этого меняются и сами герои. Они становятся нашими современниками.

Дон Кихот Шварца — впечатлителен, доверчив и добр. Всю свою жизнь он просидел у себя в селе, ничего не видя и не зная. Романы открыли перед ним другой мир — мир обездоленных и их немногих отважных защитников. Одни, начитавшись этих романов, предаются размышлениям. «Это люди с густой кровью. Другие плачут — те, у кого кровь водянистая». А у рыцаря Шварца — кровь пламенная. И он, не раздумывая, идет не повторять подвиги книжных героев, а восстанавливать справедливость и истину в людях, околдованных Фрестоном, срывать с них маски, напяленные злым волшебником на их лица.

У Сервантеса Дон Кихот — один против всего света. У Шварца — у него есть верный слуга и соратник Санчо Панса, цирюльник и священник — его друзья, а Мариторнес даже сражается на его стороне.

Когда читаешь воспоминания о Шварце или разговариваешь с людьми, знавшими его, все в первую очередь говорят о его необыкновенной доброте, жизнелюбии, юморе, любви к людям. Это — в первую очередь. Но люди, более близкие ему, знали его и другим, — прекрасно видевшим несовершенство мира и ненавидящим человекоподобных. Михаил Слонимский писал: «Всякое проявление душевной грубости, черствости, жестокости Шварц встречал с отвращением, словно видел сыпнотифозную вошь или змею, это было в нем прелестно и, главное, воздействовало на согрешившего, если тот был человеком, а не закоренелым тупицей или самолюбивым бревном. Человеколюбцем Шварц был упрямым, терпеливым и неуступчивым. Иногда думалось, что в нем живет какое-то идеальное представление о людях и возможных человеческих отношениях, что некая Аркадия снится ему». («Мы знали Евгения Шварца», с. 9).

Читая и перечитывая его пьесы, повести, сказки, кажется, будто так и было на самом деле. Но как-то Евгений Львович проговорился. «Верил ли он в свою победу, верил ли, что пьесы его помогут искоренению зла? — задавался вопросом Николай Чуковский. — Не знаю. Однажды он сказал мне: «Если бы Франц Моор попал на представление шиллеровских «Разбойников», он, как и все зрители, сочувствовал бы Карлу Моору». Это мудрое замечание поразило меня своим скептицизмом. С одной стороны, сила искусства способная заставить закоренелого злодея сочувствовать победе добра. Но с другой стороны, Франц Моор, посочувствовав во время спектакля Карлу Моору, уйдет из театра тем же Францем Моором, каким пришел. Он просто не узнает себя в спектакле. Как всякий злодей, он считает себя справедливым и добрым, так как искренне уверен, что он сам и его интересы и являются единственным мерилом добра и справедливости» (Там же, с. 37–38).

Может быть, поэтому Шварц писал своих персонажей такими резкими красками. Может быть, он думал, что если зло показать в самом обнаженном, самом отвратительном виде, то люди, в которых осталась хоть капля человеческого, уразумеют свой порок и станут лучше? «Для Шварца характерна исключительная четкость сатирического задания, — писал Юрий Манн. — При всем богатстве его эмоционального тона, мягкости переходов от сарказма к грусти, от сатиры к лирике, зло всегда очерчивается им резко, без малейшего снисхождения» (Ю. Манн. О гротеске в литературе. 1966).

Выступая на художественном совете с экспликацией будущей картины, Г. М. Козинцев говорил: «Что такое Ламанча? Это место — бессмысленное захолустье… сожженное солнцем, где живет южный народ, ленивый, неряшливый, не желающий изменить свое положение, удовлетворенный тем, что, быть может, не умрет завтра… Здесь безделье не от зажиточности, а от лени, жары и безнадежности… Это добрые мирные люди, но они не видят дальше своего носа, а нос такой короткий! Если несколько столетий пожить по такой системе, люди опустятся на четыре ноги, потому что так удобнее ходить…».

И вот в этой обывательской луже один прозрел, увидел истину. Его друзья и родные не понимают его. Из обыкновенного доброго идальго Алонсо Кехано он вдруг превращается в рыцаря Дон Кихота Ламанческого, становится не как все, сошел с ума.

Главный враг Дон Кихота и человечества — злой волшебник Фрестон. Это он отуманил людские души, напялил на их лица безобразные маски, из-за него происходят все беды на земле. Победить его — спасти мир. И Дон Кихот отправляется в путь, чтобы найти злодея и сразиться с ним.

Та же задача стояла и перед другим шварцевским рыцарем — Ланцелотом. Он всю жизнь сражался с драконами, людоедами, великанами и прекрасно понимал, что убить чудовище мало, нужно убить его в каждом человеке. В Дон Кихоте больше наивной веры в человека, но и он, сражаясь с Фрестоном, борется за человека в каждом из людей.

Первый его подвиг — освобождение мальчика, которого избивал хозяин. Когда Санчо заявляет, что такой подвиг ему не по вкусу, потому что «чужое хозяйство святее монастыря», Дон Кихот отвечает: «Замолчи, простофиля. Мальчик поблагодарил меня. Значит не успел отуманить Фрестон детские души ядом неблагодарности… Довольно болтать, прибавь шагу! Наше промедление наносит ущерб всему человеческому роду».

В этих нескольких фразах — весь Дон Кихот, а последняя становится его основным девизом. И он спешит навстречу второму подвигу — освобождению прекрасной дамы. Потом он освобождает людей, закованных в цепи. Причем благодарность освобожденных обратно пропорциональна величине подвига рыцаря. Его забрасывают камнями.

Избитый каторжанами, Дон Кихот попадает на постоялый двор.

«Привет вам, друзья мои! Нет ли в замке несчастных, угнетенных, несправедливо осужденных или невольников? Прикажите, и я восстановлю справедливость», — говорит еле живой рыцарь. На что «рослый человек средних лет восклицает»: «Ну, это уже слишком!». Это даже чересчур «слишком» — восстанавливать справедливость, и над Дон Кихотом затевается великая потеха.

«Тут издеваются злобно, — говорил Г. Козинцев. — Этим людям смешна идея справедливости, когда начинается волчий закон, когда звук костяшек разносится по всему миру, когда речь идет не о справедливости, а о том, как идет мануфактура на антверпенской бирже».

Великая вера в людей заложена в шварцевском Дон Кихоте. Даже, когда издевательства достигают предела, он считает, что это проделки подлого Фрестона. «Не верю! Синьоры, я не верю злому волшебнику! Я вижу, вижу — вы отличные люди», — произносит он лежа на полу, потому что «отличные люди» протянули веревку, и он свалился с крутой лестницы. «Я вижу, вижу — вы отличные, благородные люди», — пытается он продолжать, но «хитро укрепленный кувшин с ледяной водой» опрокидывается на его разгоряченную голову.

«Я горячо люблю вас, — не сдается рыцарь. — Это самый трудный подвиг — увидеть человеческие лица под масками, что напялил на вас Фрестон, но я увижу, увижу! Я поднимусь выше…». И он летит вниз, в подвал, и видит «дурацкие, толстогубые, смеющиеся головы великанов» — меха с вином, — и бросается в бой.

Это наивысшая точка первой половины сценария.

Придворных герцогского двора, в общем-то, мало что отличает от своих подданных. Только те издевались по глупости, а здесь издевка вежлива, «изыскана», с улыбкой. Но и там, и тут цель одна — посрамить идеалы Дон Кихота, наказать его за то, что не такой, как все. Они не могут простить ему, что он «застенчив в век развязности, целомудрен среди блуда и, наконец, возвышенно мечтателен в век трезвого расчета и власти чистогана» (Г. Козинцев).

Испанская газета «Арриба» писала после выхода фильма на родине Сервантеса: «Эпизод посещения Дон Кихотом замка герцога передан слишком гротескно. В фильме шутка носит чересчур жестокий характер, более жестокий, чем в произведении Сервантеса» (Советская культура. 1957. 23 июля).

Это справедливо, и сделано Шварцем намеренно. В фильме Дон Кихот «выступает против здравого смысла, который всего только собрание предрассудков», — как справедливо заметил Виктор Шкловский (Культура и жизнь. 1957. № 12). Люди всегда мстили тем, кого они не понимали. Это они сожгли Сервета и Джордано Бруно, убили Пушкина и Лермонтова, всю жизнь преследовали Байрона и Герцена, уничтожили Мандельштама и Переца Маркиша, Михоэлса и Зускина, Олейникова, Хармса и Введенского…

В «Дон Кихоте» они нашли прекрасную возможность утвердить себя — показать рыцаря в полном блеске его сумасшествия, что каждый в меру своих способностей и проделал.

А Дон Кихот снова торопит оруженосца. После случившегося на постоялом дворе и в замке герцога он твердо уверен, что злой Фрестон преследует его, он где-то рядом: «Сразим его и освободим весь мир. Вперед, вперед, ни шагу назад!».

И вот на холме завидел рыцарь ветряную мельницу, размахивающую крыльями: «Ах, вот ты где!.. О, счастье! Сейчас виновник всех горестей человеческих рухнет, а братья наши выйдут на свободу. Вперед!..».

Никакие протесты и мольбы Санчо не могут остановить его. И не побеждает. Слишком силен Фрестон в людях, чтобы победить его в их душах.

Нет, не напрасно он сражался. Он освободил Андреса от побоев. И мальчик не забыл этого. Вот оправдание его «безумия». А тот действительно надолго запомнил заступничество рыцаря:

— Господин странствующий рыцарь! Не заступайтесь за меня никогда больше, потому что худшей беды, чем ваша помощь, мне не дождаться, да покарает бог вашу милость и всех рыцарей на свете. Вы раздразнили хозяина, да и уехали себе. Стыдно, ваша милость! Ведь после этого хозяин меня так избил, что я с тех пор только и вижу во сне, как меня наказывают.

— Прости меня, сынок. Я хотел тебе добра, да не сумел тебе помочь.

Круг замкнулся. И Дон Кихот умирает, потому что жизнь лишила его главного в жизни, — он не может прийти на помощь людям.

Когда теперь читаешь сценарий Шварца, поражаешься сжатости диалогов, насыщенности действия и мысли. Невозможно представить другой порядок эпизодов, или какой-нибудь из них вычеркнутым, или замененным другим. Композиция сценария совершенна.

— Козинцев решил показать картину в приблизительно смонтированном состоянии работникам цехов — осветителям, монтерам, портнихам. Полный зал. Утомленные или как запертые лица. Как запертые ворота. Старушки в платочках. Парни в ватниках. Я шел спокойно, а увидев даже не рядового зрителя, а такого, который и в кино не бывает, испугался. Девицы, ошеломленные собственной своей женской судьбой до того, что на их здоровенных лицах застыло выражение тупой боли. Девицы развязные, твердо решившие, что своего не упустят, — у этих лица смеющиеся нарочно, без особого желания, веселье как униформа. Пожилые люди, для которых и работа не радость, и отдых не сахар. Я в смятении.

Как много на свете чужих людей. Тебя это не тревожит на улице и в дачном поезде. Но тут, в зале, где мы будем перед ними как бы разоблачаться — вот какие мы в работе, судите нас! — тут становится жутко и стыдно. Однако, отступление невозможно. Козинцев выходит, становится перед зрителями, говорит несколько вступительных слов, и я угадываю, что и он в смятении. Но вот свет гаснет. На широком экране ставшие столь знакомыми за последние дни стены, покрытые черепицей крыши, острая скалистая вершина горы вдали — Ламанча, построенная в Коктебеле. Начинается действие, и незнакомые люди сливаются в близкое и понятное целое — в зрителей. Они смеются, заражая друг друга, кашляют, когда внимание рассеивается, кашляют все. Точнее, кашляет один, и в разных углах зала, словно им напомнили, словно в ответ, кашляют ещё с десяток зрителей. Иногда притихнут, и ты думаешь: «Поняли, о, милые!» Иногда засмеются вовсе некстати. Но самое главное чудо свершилось — исчезли чужие люди, в темноте сидели объединенные нашей работой зрители. Конечно, картина будет торжеством Толубеева. Пойдут восхвалять Черкасова по привычной дорожке. Совершенно справедливо оценят работу Козинцева. Мою работу вряд ли заметят. (Все это в случае успеха). Но я чувствую себя ответственным за картину наравне со всеми, и испытываю удовольствие от того внимания, с которым смотрят её на этом опасном просмотре, без музыки, с плохим звуком, приблизительно смонтированную картину…