«Родина моей души…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Родина моей души…»

«Но вот, наконец, совершается переезд в Майкоп, на родину моей души, в тот самый город, где я вырос таким, как есть. Все, что было потом, развивало или приглушало то, что во мне зародилось в эти майкопские годы», — запишет много лет спустя Евгений Львович. Шварцы приехали в Майкоп весной 1900 года. Жене шел четвертый год. Городская больница, куда поступил на службу Лев Борисович, сняла им домик на Георгиевской улице неподалеку от городского сада, реки Белой и рынка — главных достопримечательностей города.

Окна комнаты выходили на восток, и Женин день начинался солнцем. Оно пробивалось сквозь листву деревьев и щели в рассохшихся ставнях и звало на улицу, в сад. Он соскакивал с постели и бежал ему навстречу. Но на его пути вставала мама. Она заставляла делать массу скучных дел — надевать чулки и сандалии, чистить зубы, умываться с мылом… Потом нужно было ещё пить молоко и непременно с хлебом. Мария Федоровна говорила, что ему пора уже вырабатывать хорошие привычки. А уж потом ему разрешалось выйти во двор.

Город цвел. Вишни, сливы, яблони, груши в садах у каждого дома; каштаны, липы, акации тихих улиц, будто сугробами, были окутаны белоснежным цветением. Тончайшие ароматы проникали в комнаты даже сквозь закрытые ставни.

Я приехал в Майкоп через 70 лет, в сентябре. Город, как много лет назад, утопал в зелени. С громадных акаций свисали полуметровые стручки, а катальпы были обвешаны и вовсе для меня диковинными плодами — длинными, узкими, изогнутыми, гигантскими иголками. Спелые сливы падали на головы прохожих, изабелла спела в каждом приусадебном садике. Когда я с фотоаппаратом в Городском саду поднялся на колесе обозрения, чтобы снять город сверху, у меня ничего не получилось. За зеленью крон не было видно домов, и только трубы пивоваренного завода торчали наружу.

Трудно было фотографировать нужные дома и с земли. Их перекрывали стволы и листва деревьев. К тому же чересчур контрастны были тени от них и солнечные блики на белых стенах. Школу № 5, бывшее реальное училище, в котором учился Женя, удалось снять лишь фрагментами, сбоку: разросшиеся каштаны перекрыли все подступы к зданию, а с тыльной стороны плотным строем, будто солдаты, стояли вытянутые в струнку тополя. У входа в школу, на стене была закреплена мемориальная доска, посвященная их бывшему ученику.

Зато мне повезло в другом. Майкопчане, с кем приходилось общаться, находили дореволюционные майкопские открытки, в том числе с совершенно открытым фасадом реального училища, и я их переснимал.

Гулять Женю водили в Городской сад, раскинувшийся над рекой Белой, чье громыхание по камням круглый год разносилось по всему городу. На валунах вскипали белопенные буруны. Наверно, думал Женя, потому река и получила название Белой? Но однажды кто-то поведал ему легенду, в которой рассказывалось о черкесском князе, который жил на берегу этой реки в Золотом ауле, и о его дочери Белле. Дочь выросла редкой красавицей, и отец мечтал выдать её за соседского князя, чтобы объединить их земли. Но гордая и своенравная Белла полюбила джигита, молодого и смелого, пастуха княжеской отары. Зная, что отец никогда не согласится на их женитьбу, они бежали из родного аула в горы. Но люди князя догнали молодых.

Тогда князь приказал убить самого большого быка, содрать с него шкуру, зашить в неё влюбленных и сбросить их с высокого берега в реку. Но мать пастуха успела засунуть под шкуру нож. Долго несла их река и била о камни, пока юноша не перегрыз веревки, что стягивала его руки, и не вспорол шкуру.

Они поселились на том месте, где теперь стоит Майкоп. Построили хибарку. Питались тем, что находили в лесу, приручили дикую козу, и та давала им молоко.

А князь заболел от тоски по любимой дочери. Каждый день выходил он на высокий берег реки, которую в память о дочери назвал Беллой. Но мать пастуха не верила в гибель молодых и пошла вниз по течению искать их. И нашла в полном здравии и счастьи. Тогда она вернулась в аул, пришла к князю и сказала: «Ты можешь поправиться, если будешь пить молоко дикой козы, подаренной тебе любящим человеком», и привела ему козу своего сына.

«Кто же тот добрый человек, который любит меня и дарит мне свою козу?» — спросил князь.

И мать рассказала князю о чудесном спасении их детей. Так князь примирился с дочерью и излечился от тоски. А молодой джигит подвигами прославил родной аул.

Потом Евгений Львович узнает и версии происхождения названия Майкопа. Говорили, что в переводе с одного из горских наречий это означает: много масла, с другого — голова барыни; а по преданию — город был окопан в мае, откуда и пошло Май-окоп. Была ещё одна версия: мые — яблоня, къуа — долина, пэ — устье, т. е. устье долины яблонь.

Когда семья Шварцев перебралась сюда, Майкоп представлял собою довольно своеобразный город. Он начал строиться в 1857 году. Как крепость, должен был удерживать рубежи государства от проникновения с юга Турции и её союзника Англии. Однако, в связи с перемещением русских укреплений и после замирения с вольнолюбивыми горцами, крепость вскоре утратила свое военное значение. В 1870 году Майкоп получил статус города и стал столицей уезда. «Кубань, и в особенности Майкопский и Лабинский отделы Кубанского казачьего войска, в те годы жили весьма отличной от других частей Всероссийского государства жизнью, — писала мне Н. В. Григорьева 28.4.73. — Оба эти отдела были окраинными, их центры отстояли от железных дорог в одну сторону (до Армавира) на 100–120 верст, в другую сторону — до ст. Кавказской — 90-100 верст; до моря — Туапсе — 120 верст на почтовых или верхом. (…) Кроме того, Майкоп и ст. Лабинская были местами высылки крамольной интеллигенции. А после замирения здесь осели семьи военных, покорявших Кавказ. Их потомки приобрели гражданские специальности (врачи, учителя, архитекторы, инженеры). Они были молоды, много было энергии, таланта, нашлись великолепные музыканты, певцы, скрипачи, пианисты, артисты. Майкоп привлекал к себе также и людей, стремящихся по тем или иным причинам избегать столкновения с царской администрацией, — всевозможные сектанты, богоискатели, подпольные революционеры, наблюдатели человеческой жизни, а кроме того, и активные политические деятели подполья, для которых Майкоп был очень удобным благодаря близости моря и возможности довольно легко переправляться на турецкий берег. Таким образом, в Майкопе собралось много интересных людей самого разнообразного профиля, и все они, в конце концов, в этом маленьком городе были знакомы друг с другом и составляли значительную интересную прослойку населения». А в окрестностях, на плодородных землях, оседали общины толстовцев и иудействующих казаков.

Свободного времени от службы оставалось много, и молодых, неиспользованных сил тоже. Многие включались в общественную работу. Задачи в первую очередь ставились просветительские. Действовало общество Народных университетов, председателем которого был учитель реального училища Д. Я. Тер-Мкиртычан. Для выступлений с лекциями приглашались даже столичные профессора. Например, профессор Петербургского университета, известный археолог и востоковед Н. И. Веселовский.

Была в городе сильная драматическая труппа любителей, руководил которой Василий Федорович Соловьев. Ставили Пушкина, Гоголя, Островского, Чехова. Играли то в сарае пожарной команды, то в магазинах Азвестопуло или Таксидова, а подчас и под открытым небом — в ротонде городского сада. «Все участники труппы относились к своей работе очень серьезно, — вспоминала Н. В. Соловьева, — много работали над совершенствованием актерского искусства, ставили серьезные классические вещи, и обязательно при поездке в Москву или Петербург не только посещали МХАТ, Александринку и другие знаменитые театры, но и консультировались по тем или иным вопросам с крупными театральными деятелями».

А чтобы оказывать влияние на улучшение народного образования, благоустройство города и организацию здравоохранения, многие из интеллигенции входили гласными в городскую управу. Их усилиями была построена городская больница по лучшим образцам того времени, получена дотация на постройку театра. Большим событием в жизни майкопчан было открытие Пушкинского дома, строительство которого завершилось в 1899 году, к столетию поэта. Заведовала библиотекой при Доме Маргарита Ефимовна Грум-Гржимайло. С шести лет постоянным читателем библиотеки станет Женя Шварц. «Вот тут и началась моя долгая, до сих пор не умершая любовь к правому крылу Пушкинского, — запишет Евгений Львович 17 ноября 1950 г. — До сих пор я вижу во сне, что меняю книжку, стоя у перил перед столом библиотекарши, за которым высятся ряды книжных полок. (…) Я передавал библиотекарше прочитанную книгу и красную абонементную книжку, она отмечала день, в который я книгу возвращаю, и часто выговаривала мне за то, что читаю слишком быстро. Затем я сообщал ей, какую книжку хочу взять, или она сама уходила в глубь библиотеки, начинала искать подходящую для меня книгу. Это был захватывающий миг. Какую книгу вынесет и даст мне Маргарита Ефимовна? Я ненавидел тоненькие книги и обожал толстые. Но спорить с библиотекаршей не приходилось. Суровая, решительная Маргарита Ефимовна Грум-Гржимайло, сестра известного путешественника, внушала мне уважение и страх. Её побаивались и подсмеивались над ней. Её знал весь город и как библиотекаршу, но ещё более, как «тую дамочку, чи барышню, что купается зимой». Одна из валиных нянек рассказывала, что видела, как библиотекарша «сиганула в прорубь и выставила оттуда голову, как гадюка»…».

Строили Пушкинский дом на пожертвования горожан. Было собрано деньгами 4025 рублей и материалами (кирпич, лес, доски и проч.) на 1064 рублей. Архитектор Фомин, являвшийся членом театрального кружка, взялся бесплатно составить проект Дома.

При торжественном открытии Пушкинского дома произошел небольшой инцидент. «В последнее время существующая в Майкопе партия народников-толстовцев имеет сильное влияние и на городское самоуправление, и на воспитание детей, юношества и массы темного народа, — доносил в Кубанское Областное жандармское управление протоиерей Евгений Соколов. — А в только что пережитые пушкинские дни народники-толстовцы дошли до непростительной дерзости: они всенародно, не стесняясь присутствия жандарма и полиции, в присутствии духовенства и учащихся всех местных училищ, позволили себе оскорбить меня, как служителя церкви, и открыто восхвалять русского ерисиарха Льва Николаевича Толстого…». Дело было в том, что секретарь думы Федор Домашевский при всем честном народе имел наглость заявить, что протоиерей будто бы оскорбил память Пушкина «неодобрительным отзывом о другом поэте, продолжающем ту же просветительную деятельность», и в «противовес моему поучению, обращаясь кучащейся молодежи, сказал: «Вы, будущие граждане города Майкопа, может быть, доживете до такого дня, когда русский народ так же, если не более, будет чествовать Льва Николаевича Толстого!»». И протоиерей «покорнейше просил Жандармское Управление привлечь виновных к законной ответственности».

Шварцы как нельзя лучше «пришлись ко двору» — и как медики, и как актеры-любители. Как и раньше, Мария Федоровна выступала чаще всего в ролях характерных, «отрицательных». Играла всё ту же Кабаниху, к примеру, или Евгению в «На бойком месте». Лев же Борисович выступал в ролях трагических и в амплуа героев-любовников. Многих майкопчан, с кем мне довелось общаться, покорило его исполнение Князя в «Русалке» Пушкина.

Спектакли во времена Шварцев уже шли на сцене Пушкинского дома.

Жене очень нравился занавес театра, на котором была громадная копия известной картины Айвазовского и Репина:

— Пушкин стоит на скале низко, над самым Черным морем. Помню брызги прибоя, крупные, как виноград. Автором этой копии был архитектор, строивший Пушкинский дом. (Подлинник этой картины — «Прощай свободная стихия» (1887) — хранится во Всесоюзном музее А. С. Пушкина в Петербурге, а другие копии её я видел в Бахчисарае и в питерском Пушкинском доме. — Е. Б.). Старшие, к моему огорчению, не одобряли его работу. Это мешало мне восхищаться занавесом так, как того жаждала моя душа. Я вынужден был скрывать свои чувства.

А из спектаклей ему больше других запомнилась постановка пьесы Т. Герцля «Благо народа»: «Какой-то юноша изобретал хлеб, но не мог (кажется, так) дать его голодной толпе в нужном количестве, за что народ едва не убивал его. Крез и Солон, по соображениям, видимо, очень высоким, но в те времена недоступным мне, отравляли изобретателя. Чашу с ядом подносила юноше его невеста, дочь Креза, не зная, что отравляет жениха. Ставили пьесу долго, добросовестно, как в Художественном театре. Папа, придя домой из больницы, пообедав и поспав, надевал тунику, тогу красного цвета, сандалии, чтобы привыкнуть носить античную одежду естественно. Он репетировал перед зеркалом, старался двигаться пластически». На премьере, когда «занавес дрогнул и взвился под потолок, новая моя любовь — Древняя Греция поглотила меня с головой. Отчаянные майкопские парни, наполнявшие галерку, и случайно забредшие обыватели, разбросанные по партеру, смотрели на Креза, Солона, бедного изобретателя и прочих эллинов с величайшим вниманием и волнением. Так же, как и я, не разбирали они, кто как играет. Но зато, когда жена зубного врача Круликовского, исполнявшая роль дочери Креза, протянула кубок с ядом моему папе, с галерки крикнул кто-то сдавленным, неуверенным голосом, словно во сне: «Не пей!». «Не пей», — поддержали его в партере. После окончания спектакля актеров долго вызывали, и я хлопал, стучал ногами и кричал чуть ли не громче всех».

По словам Н. В. Григорьевой, Женя «был на редкость общителен с самого детства. Он вел рассеянный образ жизни, т. к. всюду был желанным гостем. Помимо семьи Соловьевых, он бывал ещё в шести семьях. Немедленно одним своим появлением вносил он оживление своим остроумием, шутками, был большим затейником; моментально улавливал начинающиеся отношения между мальчиками и девочками нашего «сообщества». Однако был чрезвычайно деликатен и не позволял бестактных подтруниваний; быстро умел находить общий язык с людьми всех возрастов, например, с моим отцом, Вас. Фед. Соловьевым, с матерью Юры Соколова — Надеждой Александровной Соколовой, с членами семьи Зайченко — младшими, и со всеми был естественен, отличало его от многих «весельчаков» отсутствие какой бы то ни было навязчивости. На некоторых его сверстников он производил иногда впечатление вертопраха, поверхностного забавника, в сущности ничем глубоко не интересующегося, среднего ученика. Один из наших общих знакомых писал мне: «Если бы с 1915 г. я потерял бы всякую связь с Женей и не знал бы, что из него получилось, я не подумал бы, что из него получится писатель, совершенно оригинальный, никого не повторяющий, никому не подражающий, много сохранивший из своего детства»».

Наталия Васильевна Григорьева (Наташа Соловьева), уже в конце жизни взявшись за воспоминания детства, не случайно назвала их довольно необычно: «К биографии Е. Л. Шварца. Окружение детства и юности, город Майкоп (материалы)». В большой машинописи — около сорока авторских листов — она рассказала об очень многих из поколения их «отцов», гораздо меньше о погодках, но не успела (или — почти не успела) поведать о семье Шварцев и о самом Жене.

Среди тех шести семей, о которых говорила она, очень привлекали ребят братья Шапошниковы. «Нас, сверстников Е. Л. Шварца, охотно принимали в их большом одноэтажном доме, полном всяких редкостей, — вспоминала Наталия Васильевна, — в большом зале в кадках размещались пальмы, фикусы, рододендроны, редчайшие цветущие розы. Во дворе нам показывали привезенных из лесов заповедника диких животных и птиц, медвежат, лисиц, горных козлов, баранов, барсучат, оленей и т. д. В саду в оранжерее выращивались редкие растения. Но самое удивительное и притягательное для нас составляли коллекции бабочек, насекомых, птиц, собранные X. Г. Шапошниковым (1872–1943) в различных странах, в том числе и в Африке. Даже таких малосведущих и ветреных посетителей, какими мы в ту пору были, эти коллекции поражали своей красотой. (…) Вот уже 60 с лишним лет прошло, как я видела эту коллекцию, но всегда при воспоминаниях о ней вспыхивает чувство радости и удивления». «Маленький, черный, устрашающе живой, — дополнял характеристику Христофора Григорьевича Шварц. — Он показывал нам бабочек, рассказывал о том, где их собирал. Не уверен, что понял его правильно, но с той встречи на всю жизнь я сохранил уверенность, что Христофор объехал весь мир. Показав чудеса, хранившиеся в комнате, хозяин повел нас во двор, где я увидел сидящего на цепи живого взрослого медведя, очень добродушного на вид. Христофор поборолся с медведем, но немного. Зверь стал рычать, и Христофор, показав нам забинтованный палец, который он порезал утром, сообщил, что медведь учуял кровь. Я был поражен и потрясен. Потом мы увидели редкой красоты пойнтеров. И, кажется, оленя. Не помню точно. Знаю только, что шел я домой словно околдованный. (…) Старшие признавали, что Христофор молодец, страстный, знающий свое дело натуралист, что его именем назван новый вид зверька, найденный им в горах недалеко от Майкопа, что горцы, адыгейцы, необыкновенно уважают его. (…) Выше я назвал Шапошникова несколько фамильярно, просто Христофором, по привычке. Так называли его взрослые…».

Со званием агронома 1-го разряда он закончил Рижский политехнический институт, совершенствовался в Берлинском университете. Видимо, зная о последнем, его посчитали немецким шпионом и арестовали в самом начале войны. Имущество было конфисковано, в том числе и та бесценная коллекция насекомых. Ящики с ними покидали на телеги, многие из них разбились, редчайшие экземпляры падали на дорогу, затаптывались ногами людей и лошадей. Его старший брат Никита Георгиевич бежал сзади и кричал: «Что вы делаете? Ведь это для науки, для народа!» Но никто его не услышал. Христофор Георгиевич умер в тюрьме в 1943 году, как враг народа.

Никита Георгиевич Шапошников (1868–1946) тоже был примечательным и выделявшимся среди майкопчан человеком. Прекрасный врач земского толка: терапевт, хирург, акушер, детский врач. Как хирург-окулист он специализировался у лучших медиков Европы. Владел несколькими европейскими языками, свободно объяснялся и с горцами. И эти «дикари» постоянно жили у него. Они или лечились у Н. Г., или ожидали очереди в больницу. Местные обыватели с издевкой называли его «копеечным» доктором, потому что он брал плату кто сколько мог дать. Никита Георгиевич был прекрасным музыкантом. Писал стихи. Например, такие:

Лечить людей, любить людей

И деньги брать — грешно.

Но доктор, жизнью принужденный,

За чувства к людям деньги брал.

Глаза закроет и берет,

И только в музыке забвенье

Душе и сердцу он нашел.

Довольно оригинальной личностью был и Владимир Иванович Скороходов (1863–1924). Выходец из древнего дворянского рода, он был богат и прекрасно образован. Наезжая к своим многочисленным родственникам, имения которых находились в самых разных губерниях, он наблюдал одну и ту же картину: огромная масса населения, производившая своим трудом все, что нужно для жизни человека, сама нищенствовала. Это настолько его потрясло, что он решил есть хлеб, только заработанный своими руками. Он научился пахать, ходить за скотиной, плотничать, строить. И в конце концов, пришел к мысли создать общину, о какой мечтал Л. Н. Толстой.

Началась переписка с Львом Николаевичем, который сразу почувствовал в нем родственную душу. Они довольно часто встречались. В дневниках Толстого Владимир Иванович фигурирует под инициалами В. С. Собрав единомышленников, Скороходов начал искать землю для такой общины. В начале 1900-х гг. он объявился в Майкопе, и нашел её около станции Ханская. «В нашем доме он появился примерно в 1901—02 гг., — вспоминала Наталия Васильевна, — и сделался неотъемлемой частью нашего дома. Мы, дети, ничего не знали о проводимых им делах. У нас говорили, что Владимир Иванович личный друг Толстого, ведет с ним переписку. Точно также он переписывался с Ганди, индийским философом. Но нам до этого не было никакого дела… Он жил у нас наездами, и особенно подружился с моей матерью — Верой Константиновной и пытался перевести её в свою веру». У В. К. Соловьевой в те годы «была школа по подготовке детей к конкурсным экзаменам в гимназию и реальное училище. Владимир Иванович открывал дверь класса и говорил ей: «Ну что, Вера Константиновна, учите детей, как, не работая, хлеб есть?» Мама на это смеялась и говорила: «Ну, пойдемте пить кофе». Она не поддавалась пропаганде».

Довольно примечательной в жизни Майкопа была и семья Петрожицких. Они переселились сюда в 80-е гг. XIX века. Иосиф Иванович был прекрасно образован, знал несколько языков. Но увлекся народовольческими идеями, был арестован и выпущен с запрещением учительствовать и проживать в губернских городах. Марию Гавриловну Сокол-Чарнецкую, студентку консерватории, он встретил в Петербурге. Увлек её идеями народничества. Она бросила консерваторию и поступила на фельдшерские курсы — служить народу. «И служила с самоотречением», — скажет мне Варвара Васильевна Соловьева.

В Майкопе Иосиф Иванович поступил на службу в городскую Управу, а Мария Гавриловна — на акушерско-фельдшерский пункт. В 1902 году она принимала роды у Марии Федоровны, рожавшей сына Валю. «Мама лежала на кровати, — вспоминал Евгений Львович. — Рядом сидела учительница музыка и акушерка Мария Гавриловна Петрожицкая, которая массировала ей живот. И тут же на кровати лежал красный, почти безносый, как показалось мне, крошечный спеленутый ребенок. Это и был мой брат…».

Супруги привезли с собой великолепную библиотеку в несколько тысяч томов, и вскоре открыли здесь первую частную библиотеку, которая позже легла в основу библиотеки Пушкинского дома. В Майкопе у них родились дети Маша и Иван. Однако, вскоре между супругами начались разногласия по поводу воспитания детей. Она хотела дать им европейское образование, он же считал, что образование сделает из них захребетников на горбу рабочего класса.

В конце концов Иосиф Иванович отстранился от воспитания детей, купил небольшой участок в пяти километрах от города, на слиянии речонки Ульки и Курджипса. Построил там добротный дом, разбил виноградник, посадил сад и зажил отшельником.

Его дети и их друзья, в том числе и Женя Шварц, летом часто наведывались на хутор Петрожицкого, ибо теплый Курджипс привлекал их купанием. В отличие от Белой, стремительной и холодной. Вот как описывает его жилье Н. В. Григрьева: «…сначала был вырыт глубокий погреб для бочек с вином и для хранения фруктов; над этим погребом была выстроена большая комната с плитой и местом для грузинского мангала. По неоштукатуренным стенам висели предметы бытового обихода: кастрюльки, сковородки, ножи, охотничьи ружья, хомуты, упряжки для телеги; по углам стояли болотные сапоги, тазы для давки винограда, — все в неимоверно запущенном виде. Когда мы, уже подростками, приходили на хутор Петрожицкого, мы начинали с того, что чистили всю посуду. Особенно нас донимали облепленные мухами и высохшие мужские носки, через которые Иосиф Иванович процеживал винную жижу».

И хотя материально он не помогал жене, она ушла из акушерско-фельдшерского пункта, где платили плохо, и стала давать уроки музыки. Она была педагогом милостью Божией, и уроков у неё выходило великое множество. Брали у неё уроки и все друзья Жени Шварца, в том числе и он сам. Но его темпераментная, неусидчивая натура не выдерживала долгого сидения за инструментом, разучивания гамм и простейших пьесок.

Но самым притягательным для Шварцев, и в особенности для Жени, стал дом доктора Соловьева. Льва Борисовича и Василия Федоровича сближали профессиональные и театральные интересы. А Женя очень быстро сдружился с сестрами Соловьевыми. Правда, первое знакомство с ними началось с драки.

«Женя приехал в большой шляпе и с кудрями, — рассказывала потом Наталия Васильевна. — Я обозвала его девчонкой, и мы подрались. Я была девчонкой-разбойницей, и побила его… Потом мы подружились». Евгением Львовичем первый визит к Соловьевым описан несколько иначе:

«Перехожу теперь к дому, который стал для меня впоследствии не менее близким, чем родной, и в котором я гостил месяцами… Отлично помню первое мое знакомство с Соловьевыми. Мы пришли туда с мамой. Сначала познакомились с Верой Константиновной, неспокойное, строгое лицо которой смутило меня. Я почувствовал человека нервного и вспыльчивого по неуловимому сходству с моим отцом. Сходство было не в чертах лица, а в его выражении. Познакомили меня с девочками: Наташа — годом старше меня, Лёля — моя ровесница и Варя — двумя годами моложе. Девочки мне понравились. Мы побежали по саду, поглядели конюшню, запах которой мне показался отличным, и нас позвали в дом…»

И все-таки Наташа и Женя дрались, и нередко. Особенно поначалу. Варвара Васильевна рассказала об этом так: «Наташа здорово дралась с ним. Просто так. Драчунам повода не надо. У него были кудри, и она вцеплялась в них. Однажды на Пасху, Жене было лет шесть, Мария Федоровна одела его в красную шелковую рубашку, бархатные штанишки, сапожки, кушак. А когда он вернулся домой, был весь драный. «Смотрите, вернулся сын с пасхального визита», — сказала тогда Мария Федоровна. Сам он не был драчливым. Да и Наташа тоже, только пока была маленькая». Однако сам Евгений Шварц помнил себя иным: «Я был несдержан, нетерпелив, обидчив, легко плакал, лез в драку, был говорлив». Короче говоря, «два сапога — пара».

Любопытные страницы, посвященные семейству Соловьевых, находим в неопубликованных воспоминаниях Ивана Иосифовича Петрожицкого, называвшего их дом «домом с чистыми окнами». «Детский коллектив, в котором прошло мое детство, — это Соловьята и большое число переходящего состава детворы, посещавших гостеприимный дом Соловьевых. Старшие Соловьята — Костя и Наташа были моими сверстниками. Костя был моим другом и поверенным… Далее следовали: Лёля, маленькая Варюша и общий любимец крохотный Васятка… Приходили также дети-гости, в частности я, проводивший у Соловьевых с разрешения матери целые дни, и маленький Женя Шварц. Наш детский коллектив был дружен, активен и шаловлив. Большой дом, огромный сад давали простор для игр, выдумок и забав. Прогулки на реку Белую, через гору на реку Курджипс, подчас возглавляемые самим Василием Федоровичем, развивали нас физически, знакомили с природой, давали обильные впечатления».

Интересна, но трагична судьба младшего сына Петрожицких Ивана. Как и мечтала Мария Гавриловна, он окончил Политехнический институт в Новочеркасске. В 1915 г. прошел ускоренный выпуск Петроградского Михайловского артиллерийского училища (прапорщик). В следующий год — окончил Авиационную школу в Севастополе и стал одним из первых русских авиаторов. Получил назначение в 26-корпусной авиаотряд 9 армии Румынского фронта. В 1917 г. награжден офицерским Георгиевским крестом и орденом боевого Станислава. В 1918 — он начальник авиации Южного фронта: в следующем году И. И. Петрожицкий получает первый орден Боевого Красного Знамени. В 1919-21 гг. — он начальник авиации Юго-Восточного, позже — Кавказского фронтов: в 1921 же — помощник начальника воздухфлота РСФСР. В последующие годы занимал различные командные должности, в 1926 г. награждается вторым орденом Боевого Красного Знамени. В 1939 г. в должности заместителя начальника Управления Воздухоплавания СССР, с тремя ромбами, был арестован. В 1947 г. «актированным» инвалидом был освобожден; в 1954 — реабилитирован «за отсутствием состава преступления». Был женат на Варваре Васильевне Соловьевой. Когда я приезжал в Майкоп, его уже не было в живых.

Василий Федорович Соловьев (1863–1952) — глава семьи — имел воистину большое влияние на ребят. Он учился на естественном факультете Петербургского университета вместе с Александром Ульяновым. Был его другом и соратником по «Народной воле». Накануне ареста Александр ночевал у Соловьева, поручил ему отвезти документы, шрифты и материалы в Харьков. На следующий день рано утром они разошлись — каждый по своим делам. В Харькове Соловьев поселился у матери своего друга и ученика Константина Косякина и вскоре узнал об аресте и казни друга. Здесь Василий Федорович доучился, но уже на медицинском факультете, и по поручению народовольческого руководства поехал работать врачом на соляные копи бельгийской компании под Бахмутом. (В скобках замечу, что в двадцатые годы Л. Б. Шварц тоже будет служить на соляных копях под Бахмутом). Там Василий Федорович познакомился с Верой Константиновной Кавериной, и вскоре они поженились. Но долго на рудниках задержаться не удалось. Соловьев обнаружил за собой слежку. Он списался с Константином Косякиным, который в это время уже служил главным лесничим Майкопского отдела, и тотчас получил ответ: «Городок хороший, врачей мало». Косякин станет крестным отцом их детей. Так в 1893 г. Соловьевы оказались в Майкопе.

Вскоре слава о чудесном исцелителе разлетелась по всему уезду. Площадь перед его домом всегда была забита телегами с больными, приехавшими к нему на лечение с хуторов и аулов. Соловьев никому не отказывал в помощи. А брал деньги, как и Шапошников, лишь с имущих. А подчас доктор сам покупал и приносил лекарства больному, не способному их приобрести.

Жизнь взрослых не могла не воздействовать на образ мыслей и поведение их детей. «Темной силе царизма мы противопоставляли благородных героев-революционеров, жертвовавших собой во имя победы революции, — продолжал свои воспоминания И. Петрожицкий. — Это находило отражение в наших играх и в наших поступках: так, лающая и кусающая детей собака Соловьевых получила от них кличку «Полицмейстер», и мы — детвора, идя купаться на реку или ещё куда-нибудь, наперебой на всю улицу орали и командовали нашим псом-полицмейстером, пока взрослые не запретили нам нашу веселую забаву. Наши девочки, особенно маленькая Варюша, при обысках у отца настолько демонстративно старались выразить обыскивающим свое возмущение и презрительное отношение, что Василию Федоровичу пришлось иметь с Варюшей и с нами специальную беседу, в которой он разъяснил, что полицейские — это люди, работающие на жаловании, и возмущаться или презирать их не за что. Среди наших игр была игра в обыски. Это была трудная игра. Обыскиваемый герой терпел унижения и грубости, а от него требовалось умение противопоставлять грубости и жестокостям обыскивающих сообразительность, ледяное спокойствие и дерзкую удачливость, позволяющие ему торжествовать над примитивными обыскивателями». Непременным участником этих игр был и Женя.

В доме Соловьевых обыски проходили более или менее благополучно, потому что жандармы относились к Василию Федоровичу с почтением, т. к. он лечил и самих «обыскивателей», и их детей. А ведь одно время в подвале дома находилась подпольная типография. Подвал был с высоким потолком, громадный. Там хранились заготовки на зиму, различные припасы и прочее. Среди всего этого добра где-то маскировалась печатная машина.

В летнее время ходили в походы. Поначалу — недалеко, на один день, в сопровождении кого-нибудь из взрослых. «В лес ходили всегда, — рассказывала Варвара Васильевна. — По воскресеньям обязательно. Накануне мама пекла штук 200 пирожков — с мясом, с капустой, с вишнями… Помните в «Драконе» пирожки с вишнями? Любимые Женины пирожки. Когда пошли на Семиколенную гору, к нам присоединился Лев Борисович. Никогда не ходил, а тут вдруг собрался. Мария Федоровна всегда давала Жене с собой бутылку с кипяченой водой и наставляла, чтобы никому её не давал. Он-то не соблюдал этого правила, но и нам она была не нужна. Пили из ручьев, собирали грибы. В тот раз встретили барсука. С нами были наши собаки — Баян и Араго, названный в честь астронома Араго, книгу о котором он разорвал. Баян — черный сеттер, Арагоша — бультерьер. Здоровый отчаянный пес. Когда на Семиколенной вошли во двор к лесничему, пять его собак бросились на нас. Арагоша прыгнул к вожаку на спину, вцепился в загривок. Остальные опешили, не ожидали такого. Лев Борисович говорил потом: «Вы подумайте, пять человек собак бросаются на него, а он!..»».

Большую роль в жизни Жени играли книги. Читать Женя выучился рано. Некоторые сказки ступинских изданий он то ли сам читал, будучи четырех лет, то ли помнил наизусть. Еще в Ахтырях он уже знал буквы и их назначение, но учили ли его им, он не помнил. Потом в его жизнь вошли «толстые» книги. Долгое время его воображение было покорено «Принцем и нищим». Вначале книгу прочитала ему мама, потом он за неё принялся сам. Читал кусками. Потом — целиком, много раз. «Сатирическая сторона романа мною не была понята, — вспоминал Евгений Львович. — Дворцовый этикет очаровал меня. Одно кресло наше, обитое красным бархатом, казалось мне похожим на трон. Я сидел на нем, подогнув ногу, как Эдуард VI на картинке, и заставлял Владимира Алексеевича (Добрикова, их соседа. — Е. Б.) становиться передо мною на одно колено. Он, обходя мой приказ, садился перед троном на корточки и утверждал, что это все равно».

Книжные герои надолго становились его товарищами. Женя полюбил толстые книги, которые можно было долго читать, героев которых он узнавал ближе и сходился с ними. Его друзьями стали Жилин и Кобылин с черкесской девочкой, помогавшей им бежать из плена; Робинзон Крузо и Пятница, Гулливер.

Первым, самым толстым романом, прочитанным Женей, стали «Отверженные» Гюго. Но он доставил и большое огорчение.

— Книга сразу взяла меня за сердце. Читал я её в соловьевском саду, влево от главной аллеи, расстелив плед под вишнями; читал не отрываясь, доходя до одури, до тумана в голове. Больше всех восхищали меня Жан Вальжан и Гаврош. Когда я перелистывал последний том книги, мне показалось почему-то, что Гаврош действует и в самом конце романа. Поэтому я спокойно читал, как он под выстрелами снимал патронташи с убитых солдат, распевая песенку с рефреном «…по милости Вольтера» и «…по милости Руссо». К тому времени я знал эти имена. Откуда? Не помню, как не помню, откуда узнал некогда названия букв. Я восхищался храбрым мальчиком, восхищался песенкой, читал спокойно и весело, — и вдруг Гаврош упал мертвым. Я пережил это, как настоящее несчастье. «Дурак, дурак», — ругался я. К кому это относилось? Ко всем. Ко мне за то, что я ошибся, считая, что Гаврош доживет до конца книги. К солдату, который застрелил его. К Гюго, который был так безжалостен, что не спас мальчика. С тех пор я перечитывал книгу много раз, но всегда пропускал сцену убийства Гавроша.

И впоследствии он не любил книги, которые заканчивались гибелью героя. И самой прекрасной профессией ему казалась профессия писателя, придумывающего, сочиняющего, создающего новый мир. И тем не менее, однажды его ответ на обычный вопрос взрослых: «Кем ты хочешь стать?», потряс его самого своею неожиданностью. Обычно за него отвечала Мария Федоровна: «Инженером, инженером! Самое лучшее дело». Но в тот раз Женя достаточно энергично заявил, что не хочет становиться инженером. «А кем же ты хочешь стать?» — удивилась матушка.

— Я от застенчивости лег на ковер, повалялся у маминых ног и ответил полушепотом: «Романистом». В смятении своем я забыл, что существует более простое слово «писатель». Услышав мой ответ, мама нахмурилась и сказала, что для этого нужен талант. Строгий тон мамы меня огорошил, но не отразился никак на моем решении. Почему я пришел к мысли стать писателям, не сочинив ещё ни строчки, не написавши ни слова по причине ужасного почерка? Правда, чистые листы нелинованной писчей бумаги меня привлекали и радовали, как привлекают и теперь. Но в те дни я брал лист бумаги и проводил по нему волнистые линии. И все тут. Но решение мое было непоколебимо.

Да, понятно же — почему. Потому, что тогда книги стали для Жени наибольшей радостью в жизни. И почерк тут был ни при чем.

В той жизни Мария Федоровна для Жени была главным человеком.

— Дружба с мамой, несмотря на появление новых знакомых, продолжалась. (…) Я был вторым сыном. Первый умер шести месяцев, от детской холеры. Мать впервые поддалась на уговоры отца и вышла пройтись, подышать свежим воздухом, оставив Борю (так звали моего старшего брата) на руках няньки. Дело было летом. Нянька напоила мальчика квасом, и все было кончено. Мать всю жизнь не могла этого забыть. Меня она не оставляла ни на минуту. Вся моя жизнь была полна ею… Я рассказывал ей обо всех своих мыслях и чувствах… Первое, что я видел, просыпаясь, было мамино лицо, и не было большего счастья, если она соглашалась посидеть, пока я не усну. Я верил ей во всем. (…) Помню, с какой страстной заботливостью относилась она ко всему, что касалось меня, как чувствовала, думала вместе со мною, завоевав мое доверие полностью. Я знал, что мама всегда поймет меня, что я у неё на первом месте. (…) Угадывала мама мои мысли удивительно. Я ничего не скрывал от неё, но далеко не все умел высказать. И тут она приходила ко мне на помощь.

С отцом отношения Жени складывались совсем иначе.

— Он, как и вся их семья, был очень нервен, но вместе с тем прост, прост по-мужски, как сильный человек. Так же сильно и просто он сердился, а мы обижались, надолго запоминали его проступки перед семьей. Его любили больные, товарищи по работе, о вспыльчивости его рассказывали в городе целые легенды, рассказывали добродушно, смеясь. Любила его, конечно, в те времена и мама, но, неуступчивая, самолюбивая, замкнутая, — тем сильнее обижалась и не шла на размены и упрощения. А я испытывал в присутствии отца, которого понял и оценил через десятки лет, — только ужас и растерянность, особенно когда он был хоть сколько-нибудь раздражен. А в те времена, повторяю, это случалось слишком часто. К сожалению, у нас начинала образовываться семья, которая не помогала, а мешала жить. И теперь, когда я вспоминаю первые месяцы майкопской нашей жизни, то жалею и отца, и мать.

Но вот однажды Женя проснулся не в своей постели, а в папином кабинете. И услышал странный крик, который показался ему, тем не менее, знакомым. «Мама, мама! — позвал он. — У нас кричит цесарка». Но на его зов пришла не мама, а отец. «Он был бледен, но добр и весел. Посмеивался. Он сказал: «Одевайся скорей и идем. У тебя родился маленький брат».

— Так кончилось первое, самое раннее мое детство. Так началась новая, очень сложная жизнь». «Переходный возраст переживаешь не только в тринадцать-четырнадцать лет, но и раньше и позже, — запишет Евгений Львович в амбарной книге чуть позже. — Несомненно, что возраст между шестью и семью годами критический, причем у меня этот кризис совпал с рождением брата и отдалением мамы. Сильно развились чувства страха, одиночества, мистического страха, ревности, любви; вспыхнуло воображение, а разум отстал, несмотря на чтение запойное и беспорядочное.