Ощущение старости и мудрости

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ощущение старости и мудрости

Странно в 55 лет воспринимать себя стариком.

— Какая-то неизменяемая сущность, сохранившаяся с детства до наших дней, с ужасом косится на изменившихся друзей и с ещё большим страхом обнаруживает перемены во мне самом. Старость — это одиночество. Всё вокруг незнакомо, даже ты сам с отвратительными признаками изношенности — чужой…».

Думаю, такое ощущение себя возникло в Евгении Львовиче внезапно. Раньше он никогда не болел, если только простудой да скарлатиной. А с пятьдесят второго то прихватят почки, то подскочит давление, то боли в сердце, то «разболелась левая лопатка и плечо, чего со мной никогда не случалось». Это-то и воспринималось, как «изношенность», и казалось старостью.

Хотя образ смерти преследовал его уже и пять лет назад. В стихотворении, которое в этой книге уже существует, он писал:

Я вынужден поверить, что умру.

И я спокойно и достойно представляю,

Как нагло входит смерть в мою нору,

Как сиротеет стол, как я без жалоб погибаю…

Но тогда это отвечало настроению, когда, вернувшись из эвакуации, он узнает о миллионах, умерших в блокаду, о погибших на фронте, об отсутствии многих друзей. То есть ощущение смерти, которая обессмысливает жизнь — «бессмысленная радость бытия», которую Евгений Львович всеми силами пытался перевести в «божественную радость бытия…».

Образ смерти тогда же возникал и в стихах, посвященных Ю. Герману, и в «Страшном суде» с его адом. Правда, теперь видение ада у него несколько иное. «Иногда во сне угадываешь соседство другого мира и, если сон плохой, — радуешься, а если хороший, огорчаешься, — записал он 22 мая 1953. — Я много раз читал, что жизнь похожа на сон, и принимал это равнодушно, чаще с раздражением. Но сейчас должен признать, что чувство конца, появляющееся у меня изредка, естественное в моем возрасте (подчеркнуто мною. — Е. Б.), больше всего похоже на много раз пережитое во сне предчувствие пробуждения. Возможно, что ад устроен наподобие сна. Если наяву боишься больше всего внезапных бед, вдруг уродующих всю твою жизнь, то страшный сон только из этих неожиданностей и состоит. В аду страшнее всего будет вечная непрочность и несправедливость всего тобой переживаемого. Жена превратиться в змею без всякой с твоей стороны вины, младенец, неопределенно улыбаясь, пойдет на тебя с ножом, ты потеряешь силу, когда нужно отбиваться, ноги станут тяжелыми, когда надо бежать. И грешники с ужасом убеждаются, что изменения эти беспричинные, как во сне, появившись в их жизни однажды, остаются навеки. Изменения происходят в других направлениях, например, стена делается мягкой, источает рыбный запах, и грешник понимает, что рыбье брюхо служит с этой минуты ему стеной».

А вскоре, 21 февраля 1954 года, смерть подтвердила свое верховенство над жизнью, — умер Тоня, Антон Исаакович Шварц, двоюродный брат, погодок.

«Недели две назад он заболел — температура вскочила, давление упало после незначительного припадка сердечных спазм, — записал Евгений Львович на следующий день. — А вчера он умер… В одиннадцатом часу пришел я к Шварцам. Тоня — уже не Тоня. Дело не в белых губах и каменной неподвижности. А в том, что это не Тоня. Отнялось то, что его и делало Тоней. И, как всегда, я чувствовал, что нет у меня ответа на то, что произошло. Я ошеломлен…

Пока я писал это, позвонила Анечка Лепорская и сообщила, что умер Суетин Николай Михайлович, с которым у нас было так много связано в прошлом. Когда ушла Катюша от первого мужа, от Сашки Зильбера, то поселилась она на первые две-три недели у Суетиных, у Анечки и маэстро, как звали мы тогда полушутя Николая Михайловича…».

Анна Александровна была чуть ли не единственной подругой Екатерины Ивановны во всей жизни. Суетин же, её муж, прекрасный живописец и прикладник, был даже моложе Шварца чуть ли не на год.

Но и жизнь показала и свою мощь. 1 марта Наташа родила дочку.

«Дорогая моя Натусенька, поздравляю тебя с дочкой, — писал Евгений Львович в больницу. — Мы узнали об этом через пятнадцать или даже десять минут после появления её на свет. Сейчас же известили Олега, и он побежал к тебе с запиской. Не знаю, передадут ли её тебе, точнее — передали или нет. Ведь утром ты была в родильном. А туда ничего не передают. Мы все переволновались за тебя. Я не мог простить себе, что заставил тебя так рано ехать в больницу. У Андрюши был сегодня. Там все хорошо. Катюша очень рада, что девочка. И я тоже… Поправляйся, родная. Целуем крепко тебя и дочку твою. Папа».

«Я не мог простить себе, что заставил тебя так рано ехать в больницу…» Дело в том, что накануне, когда у Наташи только начались схватки, Евгений Львович и Олег отвезли её в больницу. Но «родовая деятельность» у неё вдруг прекратилась. И, как ей объяснили, она может возобновиться и через месяц. Но её оставили в родильном отделении. Она звонила Олегу, отцу, чтобы её забрали домой. Но они не рискнули.

— Всю ночь меня мучили кошмары, просыпался я от несуществующих звонков. Утром — полное молчание. В начале одиннадцатого Катюша дозвонилась до лечебницы. Докторша сообщила, что схватки начались уже настоящие и что Наташе можно привезти апельсинов и шоколаду. Теперь они дают это, чтобы подкрепить рожениц…

И вопреки традиции — рождаться под утро или хотя бы ночью, девочка появилась на свет после часу дня. Весу в ней было три триста. Назвали её Машей в память прабабушки Марии Федоровны.

И каждый день Наташа получала «витамины» и записки от отца и Олега. 6 марта Евгений Львович сообщал ей: «У нас все благополучно. Сейчас позвонил Андрюше. Он ответил тончайшим голосом, что он птенчик, что у него на диване гнездо. Я спросил, что написать маме. «Напиши, что когда она приедет домой, я поцелую её и девочку». — «Сестренку», — поправил я. — «Ну, сестренку». И у нас завязался интересный разговор о том, как он будет вас оберегать от всех опасностей. Причем, опасности, особенно людоед, интересовал его во всех подробностях. Вообще, разговаривать с ним по телефону одно удовольствие. Кончаются они тем, что он говорит: «у меня рука устала трубку держать. До свидания». Вещи для маленькой выстираны и приготовлены. Целуем тебя я и Катя. Твой папа».

9 марта Наташа с Машей были уже дома.

29 сентября 1954 года — 25 лет, как Евгений Львович переехал к Екатерине Ивановне на 7 Советскую. Серебряная свадьба. Но отмечать её не хотелось: «Катюша больна, а друзей таких, которых хотелось бы принять и с которыми весело было бы, — не имеется. Все в Москве. С Юрой (Германом. — Е. Б.) встречаемся все напряженней, при внешне уважительных отношениях. Ну, и так далее. Это был бы шумный, невеселый обед, после которого осталось бы длительное похмелье…».

Наступала оттепель (И. Г. Эренбург). Появилась потребность осмыслить прожитые годы, ну хотя бы последние пять, о событиях, происшедших за это время, о переменах в людях, о собственном писательстве. То есть — с сорок девятого. Года травли «космополитов», повторные и новые аресты, уничтожения еврейской культуры и всех её лучших представителей, «дело врачей» и прочего кретинизма. Шварц эти события не называет «поименно», но догадаться о них особого труда не составляет.

— Я думал о пяти годах, прожитых в Комарово. Прежде мы уезжали куда-нибудь каждое лето, а теперь все не трогаемся с места. И от этого слились все годы в одно целое. Трудно, вспоминая, разделить их… Бывал ли я за эти, сбившиеся в один ком дни, счастлив? Страшно было. Так страшно, что хотелось умереть. Страшно не за себя. Конечно, великолепное правило: «Возделывай свой сад», но если возле изгороди предательски и бессмысленно душат знакомых, то возделывая его, становишься соучастником убийц. Но прежде всего — убийцы вооружены, а ты безоружен, — что ты можешь сделать? Возделывай свой сад. Но убийцы задушили не только людей, а самый воздух душен так, что, сколько ни возделывай, ничего вырастет. Броди по лесу и у моря и мечтай, что все кончится хорошо, — это не выход, не способ жить, а способ пережить. Я был гораздо менее отчетлив в своих мыслях и решениях в те дни, чем это представляется теперь. Заслонки, отгораживающие от самых страшных вещей, делали свое дело. За них, правда, всегда расплачиваешься, но они, возможно, и создают подобие мужества. Таковы несчастья эти, и нет надежды, что они кончатся. Еще что? С удивлением должен признать, что все же что-то делал. (Возделывал свой сад. — Е. Б.). Заставил себя вести эти тетради каждый день. Написал рассказ о Житкове, о Чуковском, о Печатном дворе, о поездке поездом в город («Десятая зона». — Е. Б.) — это уже переписано, а в тетради почти все готово, нуждается только в переписке, написано много больше. О Глинке (Владиславе Михайловиче. — Е. Б.), о Шкловском, о путешествии по горам. Не считая беспомощного рассказа о себе от самого раннего детства до студенческих лет. Точнее, до конца первой любви. Тут я сказал о себе все, что мог выразить. И сознательно ничего не скрыв. Получилось вяло от желания быть правдивым, но часто и правдиво. Дописал я «Медведя», который сначала радовал, а теперь стал огорчать. Переписал сценарий «Водокрута» — недавно. Написал «Два клена», что далось мне с трудом. Сначала получалась, а точнее не получалась пьеса «Василиса Работница», и только в прошлом году — «Два клена». И работал для Райкина, с ужасом. В общем, перебирая все, что написал за эти пять лет, я не без удивления замечаю, что это не так уж мало. Но успеха, как до войны или с «Золушкой», после — я не видел…

В Союзе, куда мне предстоит сегодня ехать… ощущение удушливости особенно отчетливо. Именно там оно и вырабатывается… При всем рассказанном я чувствую, что могу работать. Прошлогоднее затмение рассеивается. Как будто что-то вернулось в Комарово — бродить стало интересно… Сад наш расцвел, как никогда. В начале июня сильно похолодало, грозили, да, вероятно и были «слабые заморозки на почве, как ежедневно предупреждал по радио голос из бюро погоды… Но все цветы выжили, и земляника белеет всеми грядками самым деловым образом, а сирень — праздничным. Благополучно отцветают ирисы и тюльпаны. Вся поселковая пыль и суета поглощается свежестью, едва войдешь в калитку… Мы не слишком избалованы процветанием, и к чувству довольства примешивается привычный страх: а как мы за это будем расплачиваться? Мухоловки вили у нас в стене дачи в заброшенном вентиляторе гнездо в 51-м и 52-м годах. Прошлым летом не вернулись, что опечалило всех нас. И вот с восторгом увидели мы их тоненькие клювы и светло-светло-серые жилетики. Они вновь избрали нас. И свили гнезда и высиживают птенцов. Мало того. Пара зябликов поселилась на невысоком тополе, свили гнездо на развилке ветвей чуть выше человеческого роста. Когда заняты они были этим делом, Катюша решила помочь и разбросала хлопья ваты по грядке недалеко от тополя. Я протестовал, говоря, что не станут зяблики пользоваться незнакомым материалом. И ошибся. Стоя у окна, видел я, как зяблики осторожно, как бы мимолетом, забирали хлопья ваты по два, по три разом, и кружным путем возвращались к своей постройке. И сейчас, проходя мимо тополя, вижу я невысоко над собой гнездо, а над краем его клюв и черные бусинки глаз, смотрящих настороженно и не на меня, а старательно надо мной. Легче, вероятно, когда я только слышен, но не видим. Было похолодание, были жаркие дни, были грозы и ливни. Таково лето.

А домашняя жизнь шагает все беспокойнее, все тревожнее… Олега посылают на три-четыре месяца в Китай. Бедная моя Наталья в отчаянье. Все таланты её, которые намечались в детстве, слились в одну силу — талант любить. И при этом одного человека — мужа, И именно Олега. Детей она любит, бесконечно с ними терпелива и ласкова, но Олега больше. И мучается, когда его нет, а с ней и я. Не знаю, к чему приведет все это вместе. Одна Машенька пока радует. С пьесами моими, то есть с «Медведем», все неясно. И очень беспокойно и уныло вокруг литературы — «заморозки на уровне почвы». Сегодня в Союзе общее собрание писателей. Еду, словно к зубному врачу… Но жизнь продолжается…

Евгений С. Калмановский не знал этих рассуждений Шварца о себе и мире вокруг, — они опубликованы уже после того, как его не стало. Но как точно он понял и почувствовал человеческую и писательскую природу Евгения Львовича. «Как я люблю в Шварце его счастливую непреклонность, — писал он. — Не жесткую, горделивую, а мягкую, деликатную, такую естественную. И совершенно неразлучную с ним… Наш двадцатый век мы знаем хорошо по собственному опыту. Наряду с другим прочим он переполнен выкрутасами сознания и поведения. Уверенная в себе грубость и довольная собой тупость выдавались за историческую силу и мощь; долговременная народная беда — за счастливый путь к звездам; мертвенности духа — за мудрое и точное знание реальности; мстительно наступательная наглость — за самородный талант. Рядом с крупными выкрутасами заводились мелкие, частные противожизненные изобретения в науке, искусстве, обычном житье. «Дойти до самой сути» всегда трудно. В наш век преданность такой цели приобрела героический смысл…

Та простота, что у Шварца, недостижима в суете, на бегу, на лету. Но если считать, что работаешь сразу на века, тоже не получится… По расхожему понятию, писатель всю дорогу пишет, должен писать высокохудожественные и разные сочинения. Разные вещи должны получаться, друг на друга не похожие. Дело все-таки в другом… У тех, кто живет жизнью настоящей, постоянно встречаешь сходства, совпадения разной степени очевидности или даже повторы разной степени тождественности. Ведь развертывается одна жизнь, проходит её один человек, не способный развалиться на отдельные произведения. Евгений Львович шел путем, только естественным для него, год за годом забираясь дальше и выше. «В наших возможностях единый ответ на критику, — учил он меня, — написать следующее сочинение лучше предыдущего». Чтобы написать лучше, не начать метаться туда и сюда в поисках удачи, надо знать свое направление и его держаться…» Уроки Шварца не прошли даром и для Евгения Соломоновича…