Щур

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Щур

А в июне же 1923 года Евгений Шварц, пригласив с собой Михаила Слонимского, с которым из серапионов наиболее сдружился, поехал на Донбасс, на соляной рудник имени Либкнехта под Бахмутом, где в ту пору работал Лев Борисович. Подкормиться.

— Нищий, без всяких планов, веселый, легкий, полный уверенности, что вот-вот счастье улыбнется мне, переставший писать даже для себя, но твердо уверенный, что вот-вот стану писателем, вместе с Мишей Слонимским, тогда уже напечатавшим несколько рассказов, выехал я в Донбасс. Весна была поздняя. Несмотря на июнь, в Ленинграде (тогда Петрограде) листья на деревьях были совсем ещё маленькие… Дорогу не помню. Помню только, как наш поезд остановился на крошечной степной станции Соль, в двенадцати верстах от Бахмута. Мы вылезли. Нас встретил папа, которому в те дни было сорок восемь лет. Его густые волосы были подернуты сединой. Бороду он брил, так как она и вовсе поседела, но усы носил — их седина пощадила. Я с удовольствием издали ещё, высунувшись в окно, узнал стройную, высокую, совсем не тронутую старостью отцовскую фигуру. Мы не виделись с осени 1921 года. Он мне очень обрадовался. Приезд Слонимского, о котором я не предупредил, его несколько удивил, но даже скорее обрадовал, — писатель! Папа был доволен, что я приблизился к таинственному, высокому миру — к писателям, к искусству… Поэтому Миша, представитель религиозно-уважаемого мира людей, «из которых что-то вышло», тоже обрадовал папу своим появлением у нас в доме. И вот мы сели на больничную бричку, запряженную двумя сытыми конями, и поехали на рудник. Степь ещё зеленая лежала перед нами. И на меня так пахнуло Майкопом, когда увидел я дорогу за станцией. Пожалуй, тут дорога была более холмистой. Ехали мы среди травы, которую солнце ещё не выжгло. Кобчики носились над степью. Все это вижу так ясно, что не знаю, как описать… Привезли нас в белый домик, где у отца была квартира. Две комнаты и кухня…

Одна комната была выделена гостям. Они набили матрасы соломой и устроились на полу. Когда позже, после закрытия сезона, приехала невестка, в этой же комнате установили арендованную у соседей железную кровать. А чтобы оставить хоть маленькую тропочку в комнате, один тюфяк пришлось задвинуть под умывальник.

На следующий день Лев Борисович повел их на рудник. Они обошли весь поселок — чистенький, с белыми мазанками, вишнями в палисадниках и подсолнухами, растущими прямо у дороги. Им разрешили спуститься спуститься в шахту. Шаткая, ветхая клеть стремительно увлекла их вниз. Соляные выработки сверкали арктической белизной. Высокие дворцовые потолки поддерживали столбы, оставляемые вместо подпорок. Иногда, сказали им, в этой красотище рабочие рудника проводят свои собрания. Не этот ли соляной дворец вспоминал Евгений Шварц, когда описывал царство Снежной королевы?

Удивительная вещь — человеческая память. Как она преображает прошлое! Слонимский вспоминал: «Через несколько дней я отправился в Бахмут (ныне Артемовск), в газету «Кочегарка», чтобы завязать связь с местными литераторами. Сосед Шварцев, уполномоченный Сольтреста, довез меня на своей тачанке. Вот и Бахмут…» А Шварц об этом же пишет совершенно иначе: «В Донбассе, когда пришло время возвращаться в Петроград, произошло событие, перевернувшее всю мою жизнь. Слонимский зашел в редакцию. Чтобы помогли ему с билетом. С железнодорожной броней. И редактор предложил ему организовать при газете журнал «Забой». И Слонимский согласился с тем, что секретарем журнала останусь я. Мы съездим в Ленинград, вернемся и все наладим… И уехали. И вернулись обратно…» И т. д. Может, такой разнобой образовался из-за времени написания этих воспоминаний: Слонимский писал их в 1965 году, а Шварц — в 1956-м.

Но, как бы это ни происходило на самом деле, главное — сохраняется: в Бахмуте Евгений Шварц начал писать и печататься.

В редакции местной газеты «Всероссийская кочегарка» Слонимского встретил белокурый, румяный молодой человек. Так и хотелось приладить фуражку с околышем ему на вьющийся казачий чуб. Слонимский сказал, что он литератор из Петрограда и что хотел бы познакомиться с местными литераторами. Красавец-секретарь слушал вежливо, солидно.

— Прошу вас подождать, — и он ушел в кабинет редактора.

Через минуту оттуда выкатился маленький, круглый человек в распахнутой рубахе и чесучовых брюках.

— Здравствуйте, очень рад, — заговорил он сразу, схватив Слонимского за обе руки. — Простите меня, — тащил он его в свой кабинет, — я не специалист, только назначен. Но мы пойдем на любые условия, только согласитесь быть редактором нашего журнала.

Он усадил Слонимского на диван, сам сел рядом. Белокурый секретарь стоял возле них — неподвижный, безгласный.

— Я так рад, я счастлив, — продолжал маленький редактор, — что зашли к нам! Договор можно заключить немедленно, сейчас же! Пожалуйста! Я вас очень прошу!

Ошеломленный приемом, Слонимский не мог вставить ни слова.

— Вы только организуйте, поставьте нам журнал! Ведь вы из Петрограда!

Слонимского осенило:

— Но я не один, с товарищем…

— Ах, вы с товарищем? Пожалуйста!..

— Шварцем Евгением Львовичем…

— Мы приглашаем и товарища Шварца. Товарищ Олейников, — обратился он к секретарю, — прошу вас, оформите немедленно. И товарища Шварца — тоже!

На рудник Слонимского доставили на линейке Губисполкома. На козлах восседал милиционер.

Шварцы забеспокоились, вышли навстречу.

Михаил Леонидович за руку попрощался с милиционером, поблагодарил его за приятную прогулку и важно направился к дому.

— Вот стервь! А мы думали, тебя арестовали, — сказал Евгений.

— Нет, дорогой!.. С завтрашнего дня мы оба работаем в «Кочегарке».

Лев Борисович ушел в дом, и вскоре все услышали звуки «Сентиментального вальса» Чайковского. Значит, Женя по-дольше побудет с ними.

— Петит… Нонпарель… Корпус… — бормотал Женя. — Как достать учебник шрифтов? Слушай ты, редактор, есть такой на свете?

Почему-то знание шрифтов в ту минуту ему казалось главным в работе редактора.

Вдали показались домики Бахмута. Слава богу! Оттопали двенадцать километров по степи, и с непривычки преодолеть их оказалось нелегко. Еще немного, и они у цели. Один взглянул на другого и расхохотался.

— Ты что, рехнулся? — обернулся тот и сам покатился от смеха.

Черная пыль пути превратила их в негров. Они смотрелись в глаза друг другу и не узнавали себя. Хохочущими друзьями заинтересовался любопытный прохожий.

— Вы не могли бы дать нам помыться и почиститься? — спросил один.

— Пожалуйте в дом. Я живу тут неподалеку.

Они окунули лица в прохладную воду. Из их поношенных пиджаков пыль шла клубами. По брюкам стучали долго и ожесточенно. Снова запершило в носу. Надо было вначале чиститься, а потом уж умываться. Хозяин воды не жалел.

— Вы откуда?

— Из Питера.

Питерских в России уважали.

— Не хотите молочка?

— С превеликим удовольствием.

Ну вот, теперь и дышать стало легче. Да и сил поприбавилось.

По дороге в редакцию «Кочегарки» они взяли у мороженицы по порции «тромбона» и почувствовали себя вполне готовыми к исполнению своих новых обязанностей.

Они подружились — гости из Петрограда, Олейников и приехавшая из Харькова на практику в газету студентка Эся Паперная.

Разъяснился и тот бурный прием, которым удостоился Слонимский в свой первый приход в редакцию. Было решено организовать литературный журнал, а ни опыта, ни писателей, ни литературных связей не было. И когда пришел «настоящий» писатель, а Олейников знал о Серапионовых братьях, он воспринял это, как перст указующий, и сказал редактору, что в Бахмуте проездом объявился пролетарский Достоевский, которого во что бы то ни стало нужно уговорить помочь в создании журнала.

«В то время, — писал М. Л. Слонимский, — в широчайших народных массах росла необычайная тяга к культуре, молодые и немолодые люди с азартом «грызли гранит науки». Жила страсть ко всякому культурному начинанию и в редакторе, который с энтузиазмом и величайшим доверием поручил молодым людям ответственное и важное дело, чтобы как можно скорее осуществить его. То был симпатичный, горячий человек, и мы с Шварцем всегда вспоминали о нем с сердечной благодарностью. Вскоре он перешел на другую работу, а к нам пришел В. Валь, длинный, худой, точнейшая копия Дон-Кихота. Простой и умный, он отлично разбирался в литературных делах, и работали мы с ним душа в душу».

Талантливый рассказчик не всегда становится писателем, и Шварц это прекрасно понимал. Но его друзья были уверены, что его импровизации, шутки, пародии, рассказы скоро, очень скоро выстроятся в стройные, гармоничные словесные строчки на бумаге. Они только ждали, когда он доверится бумаге. Чаще других с вопросом: «Почему ты не пишешь?» приставал к нему Слонимский.

— Мишечка, — ответил он однажды, — я не умею. Если у человека есть вкус, то этот вкус мешает писать. Написал — и вдруг видишь, что очень плохо написал. Разве ты этого не знаешь? Вот если вкуса нет, то гораздо легче — тогда всё, что намарал, нравится. — И вздыхал. — Есть же такие счастливцы!..

«На Донбассе Шварц был несколько другим, чем в Петрограде, — споконей, уверенней, — продолжал Слонимский. — Здесь, под ясным, синим, непетроградским небом, понятней становилась живость и веселость Шварца, острота и пряность его фантазий, которые он, южанин, принес нам на Север… На Донбассе Шварц начал печататься. Это произошло со всей неизбежностью, тут уж нельзя было ссылаться на вкус, отнекиваться, тянуть. «Кочегарка» нуждалась в стихотворном фельетоне, и Женя стал писать раешник. Он подписывался псевдонимом «Щур». Среди значений этого слова есть и певчая птица, и домовой, и уж не знаю, какое из них привлекло Шварца — первое или второе. Может быть, оба вместе. Певчая птица пела хвалу, а домовой пугал и вытягивал «за ушко да на солнышко», как тогда говорилось… Он уже не стеснялся своих литературных опусов. Писал в редакции и тут же читал их нам, прежде чем сдать в газету. Все-таки удивительно бывает полезной в начале писательского пути газетная работа! Она расширяет знание жизни и людей, сталкивает с самыми разными делами, обстоятельствами и судьбами, в то же время погоняет, ставит перед необходимостью в каждом отдельном случае быстро занять свою позицию и без особых промедлений выразить её в слове. Она придает смелости в литературном труде».

Он и сам не заметил, как стал писать. А «стихотворная форма» Шварцу была привычней. Сначала это была обычная обработка читательских писем, ответы на которые складывались в рифмованные строки. И наконец до него дошло, — ведь это он пишет. Так он стал Щуром.

Выявить многие тексты Шварца той поры, пожалуй, невозможно, ибо большинство из них анонимны. Вот несколько материалов, подписанных Щуром и напечатанных в октябре 1923 г.: 7-го — в отделе «На шахтерский зубок» — четыре: «Дельцы», «Старый знакомый», «Быстрота и натиск», «Изобретатели»; 11-го — «Реклама» (маленький фельетон), 12-го — «Учат яйца петуха», 14-го — три материала и т. д.

«Кочегарчанин» С. Савельев, кроме Щура, называет ещё несколько шварцевских псевдонимов — дед Сарай, Домовой. Но Щур, помимо того, что он какая-то птаха, ещё и — домовой. Однако тексты с такими подписями мне обнаружить не удалось. Но и «Полеты по Донбассу» он подписывал Щуром.

А начиналось это так: «В прошлую субботу закончил я редакционную работу и пошел на чердак. Посмотрел — и прямо остолбенел. Сидит на полу домовой, довольно ещё молодой, у отдушины поближе к свету и читает старую газету. Мы с ним разговорились и сразу подружились. Тут же идея пришла. «Хотите, говорю, в газете служить, себя не жалея? — А он говорит: — Ну да. — А я говорю — так пойдемте сюда. Вы по воздуху летать можете? Если да, — вы мне очень поможете. — А он говорит: — Могу быстро и ловко, на это у меня особая сноровка. — Сколько нужно, чтобы полетать по всему Донбассу? — А он мне: — Не более часу. Вчера привез новостей целый воз. Вот, говорит, новости на первый раз, записывай мой рассказ».

Чтобы не мотаться каждый раз взад и вперед, друзья поселились в редакционном общежитии. И в Петроград полетели письма.

Николаю Чуковскому — «Послание первое»:

Так близко масло, простокваша,

Яичница и молоко.

Сметана, гречневая каша,

А ты, Чуковский, далеко.

Прославленные шевриеры[1]

Пасутся скромно под окном.

Котенок деревенский серый

Играет с медленным котом.

Цыплята говорят о зернах

Слонимский говорит о снах —

И крошки на его позорных,

Давно невыбритых устах.

Мы утопаем в изобильном,

Густом и медленном быту,

На солнце щуримся бессильно

И тихо хвалим теплоту.

И каждый палец, каждый волос

Доволен, благодарен, тих,

Как наливающийся колос

Среди товарищей своих.

Да, уважаемый Радищев,

Веселый, изобильный край

Вернул с теплом, с забытой пищей

Знакомый, величавый рай.

И стали снова многоплодны

Мои досуги. И опять

Стал М. Слонимский благородный

Сюжеты разные рожать.

…………………………………………

Пиши. Мы радостно ответим.

Пусть осенью, в родном чаду

Посланья о веселом лете

С улыбкой вялою найду.

Июнь 1923. Число здесь никто не знает.

Величка (местность).

Дорогой Коля!

1. Ответь немедленно по адресу: станция Деконская, Донецкой губернии. Рудник Либнехта. Мне.

2. Передай Корнею Ивановичу мой привет. Если бы не почерк и не скромность — написал бы ему лично.

3. Передай Марии Борисовне (маме. — Е. Б.), что я и Миша Слонимский низко ей кланяемся и часто вспоминаем.

4. Скажи сестре своей Лиде, что она не любит лето оттого, что никогда не была здесь. Скажи, что письма наши адресованы в такой же мере, как и тебе, — ей.

5. Живем как во сне.

Миша вчера сравнил себя с Брет Гартом в Калифорнии. Брет Гарт редактировал там журнал. Мне не с кем сравнивать себя. Я не знаю, кто был редактором у Брет Гарта. Слонимский утешается сравнением. Я грущу. Пиши. Е. Шварц, секретарь Брет Гарта».

Слонимский сделал приписку: «Шварц — Марк Твен, ибо с Марком мы издавали журнал в Южной Америке. Твой Брет».

Относительная сытость, действительно не возобладала над их воображением. Вполне возможно, что «Машину Эмери» Слонимский начал писать ещё на Донбассе. Или — по крайней мере — задумал. Фамилия главного героя повести — управляющего соляным рудником — Олейников.

Журнал они назвали «Забой». Первый номер выпустили в сентябре. Тираж 32 тысячи. В нем были напечатаны главы из повести Николая Никитина, стихи Николая Чуковского, рассказ Михаила Зощенко — все петроградцы. Не были забыты и местные авторы — П. Трегуб, которого они со Слонимским открыли в Краматорске, К. Квачов и др.

Подготовили и второй. В него должны были войти — ещё один рассказ Зощенко, «Берлинское» Н. Чуковского, стихи Владислава Ходасевича.

Событие решили отпраздновать. На первое — торжественные речи: вот, мол, какие мы молодцы; на второе — представление, организатором и вдохновителем которого стал неутомимый на выдумки Геня Чорн; на третье — банкет, участвовать в котором изъявили желание все. «Он был организатором импровизированных спектаклей-миниатюр, — вспоминала Э. С. Паперная. — В эти спектакли он втягивал и меня и Олейникова: расскажет нам приблизительную тему и слегка наметит мизансцену, а каждый из нас должен сам соображать, что ему говорить на сцене. Помню, был один спектакль из времен Французской революции. Я изображала аристократическую девушку, а Шварц — старого преданного слугу. Он прибегал в испуге и дрожащим голосом говорил: «Мадемуазель, там пришли какие-то люди, они все без штанов. Это, наверное, санкюлоты!» Потом появлялся Олейников в роли санкюлота. Он совершенно не считался со стилем эпохи и говорил бездарно и абсолютно невпопад: «Богатые, денег много… Ну, нечего, нечего, собирай паяльники!» Тут не только зрители, но и артисты покатились со смеху. Шварц кричал на Олейникова, задыхаясь от смеха: «Тупица, гениальный тупица!» Потом во всех спектаклях, на какую бы тему они ни были, Олейников играл один и тот же образ — появлялся некстати и говорил одну и ту же фразу: «Богатые, денег много… Ну, нечего, нечего, собирай паяльники!» И спектакли от этого были безумно смешными».

Страсть к литературе и розыгрышам Николай Олейников сохранил на всю жизнь. Когда, вслед за Слонимским и Шварцем, он собрался в Петроград, то вытребовал у председателя сельсовета станицы Каменской, откуда был родом, справку о том, что он красавец. Потому, уверял он председателя, что в Академию художеств принимают только красивых. И получил, заверенную подписью и печатью: «Сим удостоверяется, что гр. Олейников Николай Макарович действительно красивый. Дана для поступления в Академию художеств».

«Олейникову свойственна была страсть к мистификациям, к затейливой шутке, — вспоминал Н. К. Чуковский. — Самые несуразные и причудливые вещи он говорил с таким серьезным видом, что люди мало проницательные принимали их за чистую монету. Олейникова и Шварца прежде всего сблизил юмор, — и очень разный у каждого и очень родственный. Они любили смешить и смеяться, они подмечали смешное там, где другим виделось только торжественное и величавое». Это общая природа их юмора. А вот воплощалось это у них по-разному. «Олейников больше помалкивал и наблюдал, — рассказывала Эстер Соломоновна Паперная, — а потом как куснет за слабое место в человеке, так только держись бедняга, попавший к нему на зубок! А Шварц острил много и щедро, легко, походя, и никогда не было в его шутках ранящего жала. Его остроумие, бившее фонтаном, было всегда добрым и каким-то симпатичным. И любили его все окружающие, независимо от их интеллектуального уровня. Шварц был блестяще остроумен, Олейников — ядовито умен».

Потом Маршак напишет: «Берегись Николая Олейникова, чей девиз — никогда не жалей никого!» А Евгений Львович скажет о нем: «Мой лучший друг и закадычный враг…» Но будет это позже, лет через пятнадцать. Юмор их сдружил, юмор их и развел.

А пока дружба только накипала, и они азартно соревновались друг с другом и Паперной в глоссолалии. Надо было без единой запинки и знаков препинания читать, как стихи, первое, что приходило на ум. Неизменным победителем оказывался Шварц. Один из его глоссолалических «шедевров» запомнила Эстер Соломоновна:

Олейников чудесный парень

Репейников глухих пекарен

Хранитель он и собиратель

И доброхотнейший деятель

Сармато-русской старины

Ты огляди его штаны

Прохлада в них и свежесть утра

Река светлее перламутра

И голубые облака

А дальше подпись — РКК.

Олейников только начинал приобщаться к стихотворчеству. Паперная, правда, уже сочиняла пародии, которые с двумя соавторами выпустит через два года в Харькове. Их «Парнас дыбом» станет недосягаемым образцом стихотворной пародии до наших дней. Шварц же был уже вполне «опытным поэтом», и потому его победы над начинающими были закономерны.

Слонимский вернулся в Петроград. Еще раньше уехала Ганя. Шварц остался один. В сентябре 1923-го он писал Н. К. Чуковскому:

«Дорогой Коля Чуковский!

Получил сейчас твое письмо. Получил с опозданием, потому что ездил в Таганрог, собирать материалы для 3-го номера Забоя. Во-первых, стихотворения присылай, потому что они здесь очень нужны. Думаю, что напечатают и заплатят по установленной таксе: 25 копеек золотом за строчку. Во-вторых, напиши ещё и побольше. О том, что в Петрограде все работают, и о том, что этот год обещает быть замечательным, я узнаю вторично и верю и доволен. Первый раз писал Слонимский.

Я тоже работаю, и много. С трудом осваиваюсь с мыслью, что у меня достаточно денег. Даже шубу купил. Работаю и помимо шубы, для души.

Очаровательную поездку я сделал в Таганрог. Море очень похоже на Балтийское — раз, и разговоры по дороге и в городе великолепные — два. Когда я приехал, собрали экстренное совещание рабочих корреспондентов. Говорили о литературе, потом они меня проводили на вокзал. Я полчаса объяснял достоинства стихов Ходасевича, и в конце концов мне, кажется, поверили. Вот. А о Зощенко они мне сами говорили, что он, мол, замечательный писатель, и язык у него, и как это он выдумывает, и молодой ли, и наружность, а характер? Зощенко на заводах Таганрогских читали вслух и все смеялись. Один рабкор прочел книжечку рассказов (картонный домик) и пересказывал — почти наизусть — Назара Ильича. Это, по-видимому, начало настоящей известности (у читателя элементарного!). Я их поддерживал, и мы много о нем говорили. Прочел вслух и твое стихотворение «Выше». Понравилось. А один рабкор горько жаловался, что революционные стихи у него не получаются, и можно ли ему тоже, как тебе, писать про любовь. В общем, я чувствую, что учусь непроизвольно и непрерывно. В газете приходится писать ежедневно — о чем прикажут. О клартистах и Барбюсе, о Германских событиях и зарвавшемся хозяйчике. Кроме того, к воскресенью я должен переделывать рассказы местных авторов или давать свое. Видишь? Я хочу остаться сотрудником Кочегарки, уехав в Питер. Этим и разрешу все финансовые вопросы.

Если бы ты написал письмо бескорыстно! Если бы ты вдруг описал бы точно, какой сейчас в Петербурге воздух, и прочее в нем, колыхающееся и так далее, и вообще. Взгляд и нечто! Но ты так корыстолюбив. Ты жаден. Я уверен, что до следующей задержки гонорара писем от тебя не будет. И поэтому, если ты пришлешь стихи ещё, я гонорар задержу.

Привет сестре твоей Лиде, которая тебя умнее, и которая симпатичнее.

Е. Шварц, секретарь Брет-Гарта.

P. S. Женись на Марине».

Вскоре Шварц тоже собрался в Петроград. В ноябре он пишет Слонимскому: «Дорогой Миша! Сегодня говорил с Валем об отъезде. Разговор был трогательный, и пришли мы к следующему: 1) я остаюсь сотрудником Кочегарки, 2) я обещал найти себе заместителя. До 1-го декабря зам должен приехать. Мои кандидаты: 1) Памбэ (отыщи и поговори), 2) Катков, 3) Сологуб или Ахматова, 4) Коля Чуковский. Ради бога, прими меры, поищи и пришли, и извести, а я тебя не оставлю. Сегодня по поручению Валя телеграфировал Зощенко, но на него у меня мало надежды. Во всяком случае, я независимо от заместителей, уеду в начале декабря. Расстаемся пока друзьями.

Таким оборотом дела я доволен, и одно меня беспокоит — это заместитель. Присылай скорее! Денег дам! Сегодня сверстали третий № Забоя. Благополучно и не без блеска. Журнал стоит твердо. Жду бешеной энергии.

Тебе жалование выписывать перестали. Будут платить сдельно. Собери по этому поводу материалы для № 4. Ольгу Форш, Семенова, Полонскую и Тихонова — Валь не принял. Не моя в том вина. Жалованье Зощенко вероятно сегодня вышлют. Все его рассказы идут. Пусть шлет их Валю прямо.

Целую.

Е. Шварц».

Первых три кандидата, которые должны бы были заменить Шварца в «Кочегарке», конечно же, трепотня. Да и четвертый отказался от такой чести.

В Петроград он вернулся уже «опытным редакционным работником». Слонимский (Брет Гарт) стал служить редактором только что открывшегося журнала «Петроград» («Ленинград»). Здесь и Шварц (Марк Твен) тоже получил работу секретаря редакции. Леонтий Раковский, который раньше был внештатным репортером «Петроградской правды», тоже приглашенный Слонимским, стал помощником Шварца. Он рассказывал, что в журнале стали появляться рецензии-фельетоны Шварца, которые он подписывал ещё одним псевдонимом «Эдгар Пепо». Некоторые удалось разыскать: Э. П-о. «Предатель»: Пьеса Б. Житкова: ТЮЗ (1924, № 21); Э. П. Вокруг кино (1925. № 6); Эдгар Пепо. Вокруг кино (Там же. № 9) и т. д. Многие юморески-«рецензии» «Вокруг кино» Шварц и вовсе не подписывал, как бывало и в «Кочегарке». Их множество.

В том же помещении, что и «Ленинград», находился детский журнал «Воробей», которым руководил С. Я. Маршак. И туда Шварц отдал свою первую сказку, сочиненную им в предчувствии наводнения, которые случаются в Петербурге каждые сто лет, «Рассказ старой балалайки»: «Балалайка-то я — балалайка, а сколько мне годов, угадай-ка! Ежели, дядя-комод, положить в твой круглый живот по ореху за каждый год, нынешний в счет не идет, — ты расселся бы, дядя, по швам — нету счета моим годам.

Начинается мой рассказ просто, отсчитайте годов этак до ста, а когда подведете счет, — угадайте, какой был год. Так вот, в этом году попали мы с хозяином в беду. Мой хозяин был дед Пантелей — не видали вы людей веселей. Борода у него была, как новая стенка, бела, сколько лет без стрижки росла, чуть наклонится поближе ко мне — и запутались волосы в струне. Бродили мы с дедом и тут и там, по рынкам да по дворам. Пели да в окна глядели — подадут или нет нам с хозяином на обед. Бывало, что подавали, а бывало, что и выгоняли. Один не даст — даст другой, что-нибудь да принесем домой.

А дом у нас был свой, не так чтоб уж очень большой, стоял над самой Невой, любовался все лето собой, а зимой обижался на лед — поглядеться, мол, не дает. Дочка у деда померла, а внучка у нас росла. Был ей без малого год. Не покормишь её — ревет, а после обеда схватит за бороду деда и смеется как ни в чем не бывало, будто и не кричала…». И так далее.

«А потом вот и случилась беда — наводнение 1824 года, — и хата с внучкой поплыла. Да и балалайка — тоже. Но всё закончилось сравнительно благополучно, всех спасли, а ведь это самое главное. Все остальное — наживное».

— Я пришел к Маршаку в 1924 году с первой своей большой рукописью в стихах — «Рассказ старой балалайки». В то время меня, несмотря на то, что я проработал уже в 23 году в газете «Всесоюзная кочегарка» в Артемовске и пробовал написать пьесу, ещё по привычке считали не то актером, не то конферансье. Это меня мучило, но не слишком. Вспоминая меня тех лет, Маршак сказал однажды: «А какой он был, когда появился, — сговорчивый, легкий, веселый, как пена от шампанского». Николай Макарович (Олейников) посмеивался над этим определением и дразнил меня им. Но так или иначе, мне и в самом деле было легко, весело приходить, приносить исправления, которых требовал Маршак, и наслаждаться похвалой строгого учителя. Я тогда впервые увидел, испытал на себе драгоценное умение Маршака любить и понимать чужую рукопись, как свою, и великолепный его дар — радоваться успеху ученика, как своему успеху. Как я любил его тогда!.. Все немногое, что я сделал, — следствие встречи с Маршаком в 1924 году.

Вышеприведенное Шварц высказал в январе 1951 года. Но и до этого им было «сделано» немало. Кое-что он успеет сделать и в последующие годы.

Выправленную с Маршаком сказку Шварц снес и в Госиздат.

Вряд ли Шварц продолжал писать для «Всероссийской кочегарки» или «Забоя», оторванный от происходящих там событий. За зиму 1924 года под его подписью там ничего напечатано не было. А летом он вновь собрался к родителям под Бахмут. На этот раз — один. И снова пошли «Полеты по Донбассу» Щура, фельетоны, раешник…

И снова друзьям, уже в Ленинград, летят письма.

Из письма М. Слонимскому (начало не сохранилось — август-сентябрь 1924 года): «Теперь ещё одна гигантская просьба — рабкоры умоляют в трогательных письмах прислать им хоть какую-нибудь книжку, как писать стихи! Узнай, где такую книжку можно найти, и вышли в 5 экземплярах. Ты понял, надеюсь, что речь идет о книжке, в которой есть элементарные правила стихосложения. Может быть, Госиздат переведет их наложенным платежом. В адресе лучше не ставить моего имени. Просто — Бахмут, редакция «Кочегарки». Закажи от имени газеты, не стесняйся. Пожалуйста.

Теперь ещё одна просьба. Если «Воробей» с моей сказкой вышел — пришли. Пожалуйста. Не знаю, выйдет ли моя сказка в Госиздате. Ты не пиши мне ничего, не затрудняйся. Я и так завалил тебя поручениями. Мне совестно. Если б к случаю черкнул, то я бы благодарил, а так — не стоит. Господь с тобой, Миша. Скажи Н. Чуковскому — Шварц, дескать, поздравляет и будет сам в первых числах октября, к чаю. И пусть, дескать, сообщит адрес на предмет письма.

Ужасно хочется написать Маршаку! Мечтаю об этом два месяца. Сначала боялся, что ему не до меня, теперь боюсь, что его нет в Питере. Счастливец, ты можешь позвонить по телефону и узнать, и где и что, а я как в потемках. Обидно мне. Маршака я очень люблю. Здесь довольно утомительно. Его письмо, и мое к нему — освежили бы меня. У меня тонкая душа. Я такой. (…)

Кланяйся Дусе. Когда ваша свадьба? Я очень люблю быть шафером, и потом ужинать. Кланяйся Дусе, Зощенко, Федину, Н. Чуковскому — мою любовь и прочее. Им на меня наплевать, а я люблю их, как ссыльный родственник, оставшихся в столице. И тебя, о Миша, очень люблю. Пиши мне.

Полонской деньги посланы. В Питере буду не скоро. Мне надоело искать каждое утро рубль взаймы. Если Питер мне предложит место с хорошим окладом — приеду. Иначе — к матери! Лучше быть богатым, чем бедным. Я стал глупым, всепрощающим. Сплю без подушки — такие у меня мягкие мозги. Ем траву.

Целую. Пиши.

Е. Шварц».

«Рассказ старой балалайки» был напечатан в июльском номере «Воробья» с иллюстрациями великолепного художника Петра Соколова. А отдельным изданием он выйдет в 1925 году, когда автор уже вернется в Ленинград. Подписана будет «Балалайка» в обоих случаях — Евгений Шварц.

Дуся — Ида Каплан-Ингель — вышла замуж за Слонимского в конце того же года. Свидетелями были Федин и Шварц. «Из серапионовых барышень Дуся нравилась мне больше всех, — напишет потом Евгений Львович. — Она училась на биологическом. Даже, кажется, кончила его. Она была очень хорошенькой в те годы. И имела свой характер. И была умница…».

Во второй раз вернувшись в Ленинград, Шварц стал работать в издательстве «Радуга», организованном Львом М. Клячко и начавшим выпускать красочные книжки для детей. Здесь и в ГИЗе уже в 1925 году вышли книжки Евгения Шварца «Война Петрушки и Степки-растрепки» и «Рынок», написанные раешником, и стихотворные книжки «Лагерь» и «Шарики». В 1925-м же году в «Новом Робинзоне» была напечатана ещё одна его раешная сказка «Два друга: Хомут и Подпруга» (№ 6 и 9). В Ленинград впервые приехали два деревенских увальня купить клещи. «Идет мимо тетка, меха до подбородка, каблуки с аршин и юбкой шуршит.

— Тетя, — говорит Хомут, — где тут клещи продают?

А она лицо воротит:

— Какая я вам тетя?

Взял её за локоть Подпруга: «Объясни, не сердись, будь другом!» А она: «Это что за манера — поди спроси милиционера!» Ткнула в площадь пальцем и поплыла с перевальцем.

Глянул ребята на площадь, а на площади лошадь, залезла на ящик, глаза таращит. На лошади бородач, пудов в десять силач, в плечах широк, руки в бок — милиционер и есть. — «Где же тут клещи, ваша честь?»

Молчит дядя, поверх ребят глядя.

Покричали с полчаса, надорвали голоса. Озлился Хомут:

— Ты хоть важный, а плут! Думаешь, дадим на чай? Так на, получай, вот тебе шиш за то, что молчишь!

Вдруг идет малец, панельный купец, сам с ноготок, на брюхе лоток.

— Кричать, — говорит, — бесполезно, бородач-то у нас железный. Дурья твоя голова — видишь на ящике слова: «Мой сын и мой отец при жизни казнены, а я пожал удел посмертного бесславья, торчу здесь пугалом чугунным для страны, навеки сбросившей ярмо самодержавья».

— Прости, — говорит Хомут, — мы приезжие тут…».

Тогда все сразу понимали, что речь идет об «истукане» Паоло Трубецкого, стоящем на площади Московского вокзала, даже дети.

Потом последовали «Петька-Петух деревенский пастух», «Зверобуч», «На морозе», «Кто быстрей?», «Купаться, кататься» и прочее. Оформляли эти книжки Шварца лучшие художники той поры — К. Рудаков, В. Конашевич, Б. Антоновский, В. Ермолаева, А. Пахомов, А. Радаков, Н. Лапшин, С. Гершов, Е. Сафонова, А. Якобсон, В. Курдов и другие.

Так Евгений Шварц стал детским писателем.

— То, что в «Радуге» напечатал я несколько книжек, то, что Мандельштам похвалил «Рассказ старой балалайки», сказав, что это не стилизация, подействовало на меня странно, — я почти перестал работать. Мне слава ни к чему. Мне надо было доказать, что я равен другим. Нет, не точно. Слава была нужна мне, чтобы уравновеситься. Опять не то, голова не работает сегодня. Слава нужна мне была не для того, чтобы почувствовать себя выше других, а чтобы почувствовать себя равным другим. Я, сделав это, успокоился настолько, что опустил руки. Маршак удивился: «Я думал, что ты начнешь писать книжку за книжкой». И предостерегал: «Нельзя останавливаться! Ты начнешь удивляться собственным успехам, подражать самому себе». Но я писал теперь только в крайнем случае.

«Маршак со всей энергией вошел в литературную жизнь города, — писал М. Слонимский, — и вот мы теперь работали в одной комнате, и грань между детской и «взрослой» литературой как-то терялась. Легко сочетал в себе писателя для детей и писателя для взрослых Борис Степанович Житков. Он вручал один рассказ, «взрослый», — нам в «Ленинград», другой, детский, — Маршаку. (…) В таком окружении Шварц рос, как писатель. Юмор у него, как всегда, был неистощим. (…) Было совершенно естественно, что он первые свои произведения адресовал детям, можно было сообразить это ещё в Доме искусств, когда дети облепляли его, чуть он показывался. Иные «взрослые» писатели, восхищенные его яркостью и блеском как человека, огорчались, что пишет он не так, как ожидалось, что в его детских вещах — осьмушка, четверть его дарования. Это никчемное взвешивание на весах прекратилось, когда в начале тридцатых годов Шварц родился как драматург».

В 1925 году Лев Борисович снова поменял место работы. Теперь он перебрался в Волоколамск, который был районным центром Московской области. В июне Женя поехал туда в отпуск.

Об этой поездке свидетельствами служат лишь несколько его писем.

Первое он пишет перед самым отъездом — Слонимскому, адресуя его будто бы всей редакции «Ленинграда»:

«Дорогая редакция! Обстоятельства сложились так, что завтра в 3 часа я уезжаю в Волоколамск. Я плачу, но когда подумаю о верстке, сердце мое бьется от радости. Выпьем пиво, когда я приеду. В случае ежели что мой адрес: Волоколамск, городская больница. Больница эта излечит результаты совместной полугодовой работы. Пишите.

Сейчас полночь. Ровно в полночь, в ночь на 4 июля, я вернусь. Оставляю ряд доверенностей дорогому Янки Раковскому. Получит Ракович, что дадут. Вычтите свой долг. Янки дудль.

Берегите редактора. Это редкая разновидность благородного человека. У него глаза антилопы и душа зародыша. Он невинен. Пусть распутный избач не пляшет перед ним западно-европейскую пакость. Не допускайте к нему гадких женщин. Берегите карманы. Его карманы. Пусть он не держит руки в карманах, когда по редакции ходят женщины.

Вот и всё. Через месяц я вернусь. Постарайтесь, чтоб меня не выгнали. Прощайте.

Ваш слуга Е. Шварц».

И уже из Волоколамска — Л. О. Раковскому:

«Дорогой Ракович, известный писатель, знаменитый юдофоб! Зная Вашу аккуратность, пишу именно Вам, а не Редактору Нашему, который не отвечает на письмо, если оно не деловое. А я пишу как раз не деловое письмо.

В течение полугода я привык каждый вечер видеть редакционную коллегию и слышать потрясающие новости о гранках и клише. Поэтому напишите немедленно, какие новости в редакции. За это я куплю Римме шоколадку и пошлю ей ещё книжек. Вообще, если ответите немедленно — Вам вечная дружба и тысячи мелких услуг. Ежели не ответите — плюну Вам на желтый костюм. Итак — какие новости?

Здесь очень интересно и ни на что не похоже. Выехав из Москвы, я с удовольствием почувствовал себя в чужой стране. Я плохо знаю Среднюю Россию. Туземцы настроены дружелюбно. Быту — пуды. По вагонам бегал пьяный и кричал — «кто тут говорил дерзко!» На площадке, вернее, на переходе между вагонами, он покачнулся и не упал под колеса только по глупости. (Пиджак был надет на одну руку, и пустое плечо пиджака зацепилось за перила.) Все очень смеялись.

Другой пьяный, увидев, что крестьянин везет граммофон, обиделся. Он сел в проходе и обличал крестьянина около часу. «Дети, небось, бегают голые, кричал старик, а ты трубу везешь! Чтоб жена кругом вертелась! Чтоб соседи слухали! Уму у тебя нет!» — «У меня детей нет», — сказал крестьянин. «Так у соседа есть! Я смотрю в мировом мачтабе!» Крестьянин ответил по матушке. В спор ввязались дачники. Пьяный обличал весь вагон. У меня болел зуб, но я наслаждался. «Труба, кричал пьяный, труба твоя пустая! Недаром сказал один — труба гремит! Золотую медаль ему за это!» Видите, Ракович! Честное слово, все так и было.

Волоколамск упоминается в летописях двенадцатого века. Собору пятьсот лет. И собор, и больница стоят за старым валом. С этого вала мы, русские, не раз гоняли вас, поляков. Кроме того, тут Городской сад, каланча Всероссийского Пожарного Общества и магазин ЕПО. На окне ЕПО написано: «магазин пот-лей». Рядом с магазином «Парикмахер С. Мигачев с сыновьями». Бреет между прочим Мигачева дочь, страшная и рябая. Хозяин с сыновьями уехал на Ламу, ловить рыбу. Вот видите. Вы живете в городе молодом и ещё сыром. Здесь же традиции и древняя культура, и сухость такая, что совсем нет малярии. Если бы Вы были тут, то написали бы два романа. Один исторический, а другой бытовой. Наш дорогой Редактор начал бы здесь писать повесть в десять листов о том, как брандмейстер Мигачев сжег сараи Лепо под влиянием апокалипсиса. Затем эта повесть обратилась бы в восемь полулистовых рассказов, где в одном татарин Бахчисарай сжег бы брандмейстера, в другом генерала Лепо расшиб бы апоплексический удар после чтения апокалипсиса, а в третьем доктор Мигачев… и прочая и прочая.

Все-таки кланяйтесь ему и напишите. Простите за плохое письмо. Пишу на почте. Привет Поповскому. Поздравьте его с юбилеем. Привет всем.

Е. Шварц.»

У Л. Раковского к тому времени было напечатано всего лишь два небольших рассказа, и никаким поляком он не был. А шестилетней его дочери Шварц подарил «Рассказ старой балалайки» с дарственной надписью: «Римме Раковской с любовью и уважением». А. Поповский был фоторепортером «Ленинграда».

Но Майкоп не отпускал. И в самом Волоколамске, и в его окрестностях ему все ещё мерещился город своей юности, куда он мечтал съездить хотя бы на недельку. О том, почему это не случилось, уже на исходе отпуска, он пишет майкопским друзьям — Варваре Соловьевой и Наталье Григорьевой:

«Многоуважаемые путешественники! Это письмо объяснит и дополнит ту телеграмму, которую послал я вам три недели назад. Выехать я не смог из-за денег. Госиздат надул меня. Деньги я получу недели через две, когда они мне будут вроде как бы ни к чему. До чего мне это досадно!

Письмо это вы будете читать, вернувшись из путешествия. Вы, путешествуя, и не подозревали, что мысленно я следовал за вами, не отставал. Я выбрал в окрестностях подходящие места и одолевал Волоколамские холмы, уверяя себя, что это я иду из Майкопа в Красную Поляну. Я вспомнил пятьсот тысяч подробностей, которые меня пронзили тоской по родине. В будущем году сделаю все возможное, чтоб поехать с вами, если вы меня примете.

Как вы там живете? Если у вас есть хоть капля сочувствия к земляку, застрявшему на чужбине, опишите мне ваш поход со всеми подробностями, ничего не пропуская. Если вы делали фотографии, пришлите и фотографии. Напишите и о Майкопе. Расскажите обо всех знакомых как можно длиннее. Я сегодня уезжаю из Волоколамска, пахать в свой Госиздат. Каждое ваше письмо будет мне утешением, потому что за лето я изленился, поумнел, и пахать мне, стало быть, будет грустно.

Поцелуйте Веру Константиновну и Василия Федоровича. Я всегда вспоминаю о них с нежностью, как о родных.

Я тут, девочки, попробовал отпустить бороду. Что это было за мерзкое зрелище! Борода росла белокурая, и я стал похож на бывшего дьякона. Возрасту мне прибавилось — даже слишком много. Словом, эту бороду я, извините, сбрил.

Бакалавр! Ты, матушка, не гордись, что ты врач. Ты, доктор, на моих глазах выросла. Я помню тебя и в младших классах гимназии, я помню тебя и в старших. Однажды я шел по балкону, и вдруг — здравствуйте, навстречу ты в сером платье. Перешла, значит, в восьмой класс. Я даже растрогался. Теперь ты врач, я ещё надеюсь повидать тебя в этом звании, а пока напиши мне любым почерком любое количество страниц. Напиши обо всем. Не гордись, что ты лекарь. Я сам сын врача.

Прощайте, Соловьевы и Григорьевы. Поцелуйте вашу дочь Елену, к которой я приеду в будущем году. Не забывайте меня… Простите меня, сентиментального старика. Зимой увидимся. Пишите в Питер.

Е. Ш.

Мой адрес на всякий случай: Проспект 25 октября, д. 74, кв. 71».

Наташа Соловьева стала Григорьевой и назвала дочь Еленой в память о погибшей сестре.

В июле он уже снова «пахал» в «Ленинграде».