Дороги

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дороги

Конечно, описывая самое раннее детство, Шварц не мог обойтись только своими воспоминаниями. Здесь смешалось все — и тогдашние ощущения, для обозначения которых он до сих пор не может подобрать адекватных слов, и теперешнее осмысление своих поступков и деяний тех лет, и поздние рассказы родителей о своих семьях.

Путь в жизнь Евгения Львовича Шварца начался 21 (9) октября 1896 года в Казани. Здесь его отец, Лев Борисович, учился на медицинском факультете местного Университета, а мать — на акушерских курсах.

Первые годы жизни Жени прошли в частых разъездах. На летние каникулы Шварцы всей семьей отправлялись либо в Рязань, к родителям матушки, либо в Екатеринодар, к папиным родителям.

Считается, что чем раньше помнит себя человек, тем он талантливее. Самое раннее воспоминание Шварца относится к Рязани. Вероятно, ему было чуть больше года: «Я лежу на садовой скамейке и решительно отказываюсь встать. Один из моих дядей стоит надо мной, уговаривая идти домой. Но я не сдаюсь. Я пригрелся. И я твердо знаю, что если встану, то почувствую мои мокрые штанишки. Значит, это происшествие относится к доисторическим временам». Воспоминаний столь ранней поры мне встречалось ещё лишь одно. И оно ещё более раннее: Лев Н. Толстой вспомнил себя ещё в пеленках.

Делая ту запись, Шварцу подумалось, что именно благодаря частым переездам он обязан яркости и новизне детских впечатлений. Потому и помнит он себя так рано. «Я страстно любил вагоны, паровозы, пароходы, всё, что связано с путешествиями. Едва я входил в поезд и садился на столик у окна, едва начинали стучать колеса, как я испытывал восторг. И до сих пор мне странно, когда меня спрашивают, не мешают ли мне поезда, которые проходят так близко от нашей дачи и громко гудят среди ночи. Я помню огромные залы узловых станций (тогда мало было прямых поездов, и я узнал с очень ранних лет слово «пересадка»)».

Шварцы были выкрестами лютеранского толка. Глава семьи, в крещении — Борис Лукич, был достаточно веротерпим, а «измена» иудаизму открывала широкую возможность для поступления детей в высшие учебные заведения, дорогу к предпринимательству, освобождала от прикованности к пресловутой «черте оседлости». Дед был высококвалифицированным мастером по мебели. Держал в Варшаве мастерскую художественной мебели, при которой находился и магазин. С одним-двумя подручными по заказам и по своему вкусу впрок выполнял различную мебель — из красного дерева, березы, дуба, бука… Слыл негоциантом — не в привычном смысле этого слова: мебель продавалась только по твердым ценам. Жили без роскоши, но в достатке.

В середине 60-х годов XIX века Шварцы из Варшавы перебрались вначале в Керчь, а позже — в Екатеринодар. Все дети получили прекрасное по тем временам образование. Старший сын Исаак, учился в Москве, окончил вначале естественный, потом — медицинский факультет Императорского университета, и стал врачом-ларингологом. Лев Борисович, отец Жени, стал хорошим хирургом. Григорий, до крещения Самсон, стал известным провинциальным актером, выступал под псевдонимом Кудрявцев: в тридцатые годы работал в Ростове-на-Дону. Младший — Александр — закончил юридический факультет, стал адвокатом. Сестры — Розалия и Мария — были профессиональными музыкантами. Первая училась в Берлине, вторая — в Вене. Получить высшее образование женщине в России тогда было невозможно. И бабушка — Бальбина Григорьевна — по тем временам была неплохо образована. Все дети оказались очень музыкальными. Вообще музыкальное образование в семье считалось чем-то обычным. Уроки брались частным образом у хорошо зарекомендовавших себя мастеров. Исаак стал великолепным пианистом и уже в преклонном возрасте аккомпанировал заезжим знаменитостям. У Льва Борисовича был приятный баритон. Одно время ему даже прочили карьеру певца, но он предпочел скрипку и медицину. Как свидетельствовали все, без исключения, очевидцы, играл он на скрипке высокопрофессионально. Продолжал играть он на скрипке и тогда, когда из-за инфекции, внесенной при операции, пришлось удалить фалангу указательного пальца правой руки.

Однако, приезжая в Екатеринодар, Лев Борисович с семьей у родителей не останавливался. Обычно снимали квартиру где-нибудь неподалеку от них. Свекровь не могла найти общего языка с невесткой. «Я знал, что бабушка и мама друг с другом не ладят, и это явление представлялось мне обязательным, я привык к нему, — запишет потом Евгений Львович. — Я не осуждал бабушку за то, что она ссорится с мамой. Раз так положено — чего же тут осуждать или обсуждать. (…) Мама была неуступчива, самолюбива, бабушка — неудержимо вспыльчива и нервна. Они были ещё дальше друг от друга, чем обычные свекровь и невестка. Рязань и Екатеринодар, мамина родня и папина родня, они и думали, и чувствовали, и говорили по-разному, и даже сны видели разные, как же могли они договориться? Впрочем, дедушка, папин отец, молчаливый до того, что евреи прозвали его — англичанин, суровый и сильный — ладил с мамой и никогда с ней не ссорился, уважал её. У бабушки часто случались истерики, после чего ей очень хотелось есть. На кухне знали эту её особенность и готовили что-нибудь на скорую руку, едва узнавали, что хозяйка плачет. И к истерикам бабушки относился я спокойно, как к явлению природы. Вот я сижу в мягком кресле и любуюсь; бабушка кружится на месте, заткнув уши, повторяя: «ни, ни, ни!» Потом смех и плач. Папа бежит с водой. Эта истерика особенно мне понравилась, и я долго потом играл в неё…».

По воскресеньям — отец и сын — ходили обедать к деду. Женя эти обеды любил, потому что и старики, и дяди с тетями принимали его ласково, с любовью, угощали вкусно. А позже он запишет, как в 1904 году, на лето уезжая с матушкой и братом в Одессу, они проездом останавливались в Екатеринодаре; и добавит:

— Бабушку свою я видел тем летом последний раз в жизни, по дороге в Одессу, а с дедушкой подружился и простился на обратном пути. Дед, по воспоминаниям сыновей, молчаливый, сдержанный и суровый, мне, внуку, представлялся мягким и ласковым. Всю жизнь он сам ходил на рынок, вставая чуть ли не на рассвете. Мы с Валей ждали его возвращения, сидя на лавочке у ворот. Издали мы узнавали его статную фигуру, длинное, важное лицо с эспаньолкой, и бежали ему навстречу. Он улыбался нам приветливо и доставал из большой корзины две сдобные булочки, ещё теплые, купленные для нас, внуков. И мы шли домой, весело болтая, к величайшему умилению всех чад и домочадцев, как я узнал много лет спустя. А в те дни я считал доброту и ласковость дедушки явлением обычным и естественным».

На обратном пути в Майкоп они снова ехали с пересадкой через Екатеринодар, и дедушка неожиданно пришел их проводить.

— Когда мы уже сидели в поезде, я, глядя в окно, вдруг увидел знакомую, полную достоинства фигуру деда… Он был несколько смущен вокзальной суетой. Поезд наш стоял на третьем пути, и дедушка оглядывался, чуть-чуть изменив неторопливой своей важности. И увидев меня у окна, он улыбнулся доброй и как будто смущенной улыбкой, шагая с платформы на рельсы, пробираясь к нам. Он держал в руках коробку конфет. Много лет вспоминалось старшими это необычайное событие — дедушка до сих пор никогда и никого не провожал! Он, несмотря на то, что мама была русской, относился к ней хорошо, уважительно, а нас баловал, как никого из своих детей. И вот он приехал проводить нас, и больше никогда я его не видел. В прошлом году я простился с маминой мамой, а в этом — с папиными родителями.

В Рязани, в Рюминой Роще, где снимали на лето дачу матушкины родители, все было иначе — проще, веселее. Здесь Марию Федоровну звали не Маней, как в Екатеринодаре, а Машей. Отец её — Федор Сергеевич Шелков — был цирюльником. Точнее — владельцем парикмахерской. Но помимо стрижки, бритья, мытья головы и прочего, производились здесь и иные операции. Могли поставить пиявки, или отворить кровь, или выдернуть больной зуб, поставить банки и прочая и прочая.

Федор Сергеевич считался незаконнорожденным сыном рязанского помещика Телепнева, но носил фамилию Ларин. Женившись же, записался на фамилию жены, вероятно, чтобы забыть о своем незаконнорождении. Умер он рано, в 1900-х годах, от кровоизлияния. Когда Евгений Львович начал только писать, отец советовал ему взять псевдонимом ту, дедову фамилию — Ларин. Лев Борисович считал, что русскому писателю пристала и фамилия русская. Но Женя не решился. Ему казалось, тогда все будут думать, что он что-то скрывает. Да и не смел он ещё считать себя писателем.

После смерти мужа бабушка Александра Васильевна осталась с семерыми детьми. Ютилась семья Шелковых в небольшой квартирке. Дети росли бойкими, охочими до насмешничества, любили игру, розыгрыши, шутки. Мария Федоровна часто вспоминала, как привезла Льва Борисовича знакомить с родней и как её братья, пока играли с ним в городки, задразнили его до того, что он вспылил и собрался даже укладывать чемодан.

Собирались на каникулах дети под родительский кров не все и не всегда. Старший сын Гавриил, дядя Гаврюша, был акцизным по винным лавкам, жил в Жиздре. Федор окончил юридический факультет и заседал в одесском суде. Николай работал в конторе Тульского оружейного завода. Сестры — Саша, Катя и Зина — повыходили замуж и тоже разъехались кто куда.

Но в ту пору почти все ещё жили вместе и были очень талантливыми актерами. Мария Федоровна считалась неплохой характерной актрисой. Выступали в любительском кружке, которым руководил барон Н. В. Дризен, в скором будущем известный историк театра, один из руководителей петербургского «Старинного театра». В основном ставили Островского. Когда восемнадцатилетняя Маша сыграла Галчиху в «Без вины виноватые», Дризен не хотел верить, что она не видела в этой роли Садовскую. Иван Иванович Проходцев, сын Александры Федоровны, т. е. двоюродный брат Жени, уже в семидесятые годы хорошо ещё помнил «Грозу», в которой «Мария Федоровна играла Кабаниху, мама — Катерину, а дядя Гаврюша — Дикого». Когда с кем-нибудь из детей случалось некое расстройство, шутили, что его посетил Дризен.

Впоследствии у Евгения Львовича было такое чувство, что в Рязани они бывали чаще, чем в Екатеринодаре. И «вероятнее всего», — предположил он, — «дело заключалось в том, что в те годы я жил одной жизнью с мамой, и вместе с нею чувствовал, что наш дом именно тут и есть. И рязанские воспоминания праздничнее екатеринодарских… Мало понятный мне тогда, бешено вспыльчивый отец, обычно исчезал, будто его и не было».

Частые переезды семьи Шварцев были связаны ещё и с последствиями студенческой жизни отца. В 1898 году он закончил Университет и получил назначение в город Дмитров, что под Москвой. Но прожили они здесь недолго. Вскоре Льва Борисовича арестовали по делу о студенческой социал-демократической организации, которую раскрыли уже после их отъезда из Казани.

Вначале его увезли в Москву, потом — в Казань, и Мария Федоровна с сыном следовали за ним. Снова полустанки, вокзальные буфеты, пересадки, стук колес, тряска; снова Женя сидит на столике перед окном. Ему хорошо.

В Казани Мария Федоровна добилась свидания с мужем.

— Папа сидит по одну сторону стола, мама по другую, а посередине уселся бородатый жандарм, положив на стол между ними руки. Я бегаю по комнате и кричу. Мне надоело слушать разговоры старших. «Не кричи! — говорит отец. — Полицейский заберет». — «А вот полицейский!» — отвечаю я и показываю на жандарма. И он смеется, и родители мои смеются, и я счастлив и доволен. Любопытно, что это я запомнил. А страшную, напугавшую меня чуть не до судорог сцену, разыгравшуюся в конце свидания, забыл начисто, просто выбросил из души. Очевидно, она была уж слишком тяжела для моих трех лет. Когда, прощаясь, отец поцеловал маму, жандарм вдруг схватил её руками за щеки. «Выплюньте записку, я приказываю!». Отец бросился на обидчика с кулаками. Вбежали солдаты, конвойные. Отца увели. Я визжал так, что потом целый день не говорил, а сипел. Мама плакала. Её все-таки обыскали, но никакой записки не нашли. Бородачу, которого я только что рассмешил, просто почудилось, что папа, целуя, передал записку маме.

Приехали в Казань и родители отца. На одно из свиданий пошли все вместе. Но и в беде свекровь и невестка не сумели объединиться. В тюрьме они вновь жестоко поссорились, чем довели арестанта до слез. Свидание пришлось прекратить раньше времени. Позже, немного успокоившись, они нашли в себе душевные ресурсы для того, чтобы послать узнику совместное письмо и хоть как-то его утешить.

Полгода провел Лев Борисович в тюрьме, в одиночке. Потом его освободили под гласный надзор полиции. Проживание в губернских городах ему было запрещено.

И снова семья в дороге. Сначала они приехали в деревню Кубанской области, неподалеку от Армавира. Потом отец получил место врача в небольшом городке Ахтырка на берегу Азовского моря. И наконец они осели в Майкопе.

С тех пор Женя полюбил дороги, переезды, новые места, новые впечатления. И даже, став взрослым, когда колеса начинали выстукивать знакомый мотив, а за окном мелькали перелески, поля, деревни, он всякий раз испытывал радость. В дороге высвобождалось время для раздумий, уходила суета сиюминутных дел. «По дороге в Псков» — первая, можно сказать, дневниковая запись в его жизни, с которой началась «Тетрадь № 1» 1928 года: «Когда я ездил в Псков, — я поумнел. В дороге человек умнеет. Пока он сидит на месте, любой пустяк: скверный разговор, корректура, заседание — могут заслонить от него весь мир. В дороге ты оторвался от всего, и все видишь. Я понял всё: что нужно делать, как быть, как интересно стоят вагоны на рельсах, какая трава».

В дороге родилась его чудесная новелла «Пятая зона». За те недолгие минуты по дороге из Куоккалы в Териоки (так ещё все называли Комарово и Зеленогорск) вспомнилось вдруг детство и возник замысел воспоминаний — некая смесь мемуаров, рассказов, зарисовок, мыслей, портретов друзей и недругов. Лучшая, пожалуй, интереснейшая книга его жизни.