«Под крышами Парижа»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Под крышами Парижа»

Но вернемся в пятьдесят первый год.

С 11 по 18 февраля Евгений Львович был в Москве. Возил очередной вариант «Царя Водокрута» в московский ТЮЗ.

А 16-го Наташе исполнялось 22 года. За последние несколько лет они отпраздновали этот день вместе. Утром «мы с дочерью весело завтракаем… По старой привычке у нас праздничное настроение в этот день… Получаем телеграмму от Катюши, от Гани и бабушки и, наконец, от Олега, что окончательно приводит Наташу в хорошее настроение… (Олег в очередной научной экспедиции в Средней Азии. — Е. Б.). Вечером — подобие праздника. Есть и пирог… Андрюша просыпается, плачет, его выносят гостям, на которых он глядит недоверчиво. В первом часу все расходятся».

Лето Наташа снова проводит в Комарово.

8/IX: «Дорогая Натуся, после твоего отъезда у нас стало очень пусто и тихо. Андрюшку долго вспоминали и не только у нас, но и в Доме творчества, Особенно Эйхенбаум. Вообще все твое пребывание прошло, как один день, и мне кажется теперь, что мы не поговорили о многом очень важном и с тобою, и с Олегом. А последние дни в городе мне представляются теперь, как один час, полный суеты, шума, гостей и слез.

С первого числа вокруг стало просторно. В магазинах исчезли очереди. Погода до сегодняшнего дня сохранялась летняя. Настроение — сонное.

Пьеса так и лежит в Москве, судьба её мне неизвестна. Там, в Комитете по делам искусств предстоят, по слухам, какие-то организационные изменения, довольно серьезные, и Репертком вплотную занялся этими вопросами. В «Советском искусстве» промелькнула заметка, что МТЮЗ приступает к постановке «Василисы Работницы», но и только. Пробую начать работу над новой пьесой, чтобы не беспокоиться о старой…

Эта осень — необыкновенно, непривычно тиха. В Доме творчества друзей нет. Из города приезжают редко. После знакомой вам шумной и полной жизни, тишина, отчего, как и всегда осенью, начинаешь думать и подводить итоги…

Мне ужасно хочется в Москву, на юг, куда-нибудь — только бы поездить. К тебе я приеду при первой возможности. Мне очень не хватает тебя, особенно сейчас, когда кругом так тихо, а новая работа ещё не пошла. И Андрюшку я вспоминаю с нежностью. Надеюсь, что мы скоро увидимся…».

2/Х-51: «…Я изменил систему работы. Принял все предложения, которые мне делались. То есть — переделываю пьесу для Райкина (что свелось к тому, что пишу её заново). Согласился написать ему новую программу. Согласился написать программу для Кадошникова. (Это тоже вроде пьесы. Он выступает в течении двух часов один). Это мало. Приехал сюда ко мне режиссер Легошин с просьбой написать для него сценарий «Сказка о мире». Я согласился и написал заявку. И это ещё не все. Надя от имени Ленфильма попросила, чтобы я согласился на экранизацию повести Ликстанова «Первое имя». И я согласился и написал заявку. Не думай, что я сошел с ума. Во-первых, сценарии эти ещё не утверждены в плане. Во-вторых, сроки большие. А пьесу для Райкина я дописываю, не вставая из-за стола. Заставили меня согласиться на все эти предложения уроки последней пьесы. Рассчитывать на одну какую-нибудь работу невозможно. Теперь так долго не дают ответа, принята твоя работа или нет, что необходимо их иметь несколько, разного срока. Если этот новый метод даст плоды, то наши дела значительно улучшатся…

Посылаем Андрюше игрушки, тебе конфеты и двести рублей к празднику. Прости за скромные подарки — мой новый метод работы ещё не реализовался… Прости, что пишу на таком обрывке. Вся красивая бумага на даче, а я пишу это в городе…».

А в дневниковой записи он описывал некоторые подробности работы над обозрением: «Эстрадный дух ужаснул меня, — писал он. — Я немедленно отказался работать. Райкин (дух этот исходил не от него) и Гузынин (тоже обезоруживающий добродушием), и Акимов стали уговаривать меня, и я дрогнул. И вот сел работать. Работа, к моему удивлению, вдруг пошла. Я написал заново первую сцену обозрения. Потом — монолог в четыре страницы для Райкина. Все это как будто получается ничего себе… Райкин принял монолог восторженно… У Акимова появилось одно свойство, пронизывающее мне душу, — он держится неуверенно. Этого я ещё не чувствовал в нем ни разу…».

Естественно, — у человека отняли театр, который он создал, «пересадили» в другой, с чужой эстетикой, с чужой труппой… И непонятно, что ждет в дальнейшем. Возможно, он и взялся за эту постановку от растерянности.

«Мучаюсь с обозрением для Райкина, — записал Евгений Львович через несколько дней. — Опьянение от нового жанра, от решения непривычных задач прошло. Осталась муть, принуждение… И полный ненависти к обозрению, к себе, отравленный чужой мне средой, я пошел к Бианки, у которого второй удар. И дело не в том, что работа низка для меня, глупости, а в том, что я с ней не справляюсь».

Однако в письме Наташе от 15 октября история с «обозрением» выглядит несколько иначе: «…Я писал тебе, что занимался тем, что переделывал программу Райкину. Продолжалось это целый месяц. Райкин поселился в Зеленогорске, в Доме архитекторов, и приезжал ко мне на своей «победе», со своим пуделем по имени Кузька каждый день. А два раза в неделю приезжал ещё автор переделываемой пьесы по фамилии Гузынин, а иногда и Акимов — постановщик. Пьеса эта уже ставилась и была доведена до конца и показана Реперткому и Комитету, и запрещена к постановке в таком виде. От Райкина потребовали усиления труппы, а от автора полной переделки пьесы. Сроку дали два месяца. Акимов звонил из Москвы после всех этих событий, предлагая взяться за переделки, и я нечаянно согласился. Звонок разбудил меня в четыре часа ночи, и я плохо соображал, о чем идет речь.

Пьесы такого типа, которые похожи на скотч-терьеров — и собака и не собака, и смешно и уродливо, словом, и пьеса и вместе с тем эстрадные программы — всегда отпугивали меня. Не в качестве зрителя, а как автора. А тут задача усложнилась ещё и тем, что надо было перекраивать чужое, что я делать не умею. Ознакомившись со всем, что мне предстояло, уже, так сказать, при дневном и трезвом освещении, я попробовал взять обратно свое согласие. Ничего из этого не вышло. Получилось так, что мой отказ подводит и Райкина, и всю труппу, и Акимова.

Охая и ужасаясь, я приступил к работе, которая к моему величайшему удивлению оказалась более легкой, чем я предполагал. Даже увлекательной. Особенно вначале, пока мне понуканье моих заказчиков не мешало. И вот вчера жизнь стала человеческой. Работу я сдал, а заказчики выехали со стрелой в Москву. В основном, несмотря на то, что пьеса переписана заново, — работой своей я не слишком доволен. Все-таки это чудище. Помесь собаки с ящерицей. Но заказчики довольны. Москва, по-моему, работы не утвердит. Пока работа продолжалась, предполагалось, что я поеду вместе с Акимовым и Райкиным и автором в Москву. Потом это решение отпало, к моему огорчению…

Натуся, ты конечно помнишь, что двадцать первого октября мой юбилей. Мне исполнится пятьдесят пять лет. Если хочешь сделать мне приятное, то позвони в Комарово. Услышать тебя и поговорить с тобой для меня будет самым лучшим подарком. Позвони днём, часов в пять, или вечером, когда тебе удобнее…».

Как Евгений Львович и предполагал, опять был предложен ряд поправок. И 1 декабря он снова пишет дочери: «…Только вчера я кончил работу для Райкина. Пьесу пришлось переделывать в общей сложности три раза, и хоть сейчас работа считается оконченной, я в этом не вполне уверен… Погода у нас гнусная, наводящая тоску. Дождь, снег. Несколько дней продержался мороз, а сегодня с утра опять дождь.

Собаки и кот процветают. Пишу собаки, потому что собаченка, известная тебе, до сих работавшая у нас приходящей, решила перейти на постоянную работу. Ночует у нас дома под столом…

13 декабря в Союзе предстоит мой «творческий вечер». В горкоме комсомола решили, что писатели мало встречаются с детьми. Вот с меня и начнутся такие встречи. В первом отделении буду читать, а во втором покажут «Первоклассницу» или «Золушку».

Вот, дорогая моя доченька, подробный отчет за истекший период. Настроение не плохое, а смутное, что объясняется погодой. И тем, что я сдал работу, отнимавшую все время, и вдруг очутился в тишине.

Целую тебя крепко. Целую всех. Папа».

Начались репетиции «Под крышами Парижа». Правда, уже и раньше репетировались отдельные сцены, от которых не требовали переделок, но теперь Акимов взялся за пьесу целиком.

Рассказывает Аркадий Исаакович Райкин:

«— Евгений Львович, я вам не помешал?

— Входите, входите. Русский писатель любит, когда ему мешают.

Дабы вы не усомнились, что он действительно только и ждет повода оторваться от письменного стола, следовал и характерно-пренебрежительный жест в сторону лежащей на столе рукописи: невелика важность, успеется…

…Спеша вам навстречу, он ещё издали протягивал в приветствии обе руки. Обеими руками пожимал вашу…

…Для нашего театра Шварц (совместно с конферансье Константином Гузыниным) написал пьесу «Под крышами Парижа». Это была именно пьеса — «полнометражная», сюжетная, и некоторая её эстрадность от сюжета же и шла. Главный герой — французский актер Жильбер служил в мюзик-холле. Этот Жильбер позволял себе задевать сильных мира сего и в результате поплатился работой, стал бродячим артистом, любимцем бедных кварталов…

Две стихии царили в этом спектакле. Первая — стихия ярмарочного спектакля… Другая стихия — политическая сатира, обличение буржуазного общества, осуществленное нами, надо признать, в духе времени, с вульгарно-социологической прямолинейностью. Готовя «Под крышами Парижа» в 1952 году, много переделывали по собственной воле и по взаимному согласию, но ещё больше — по требованию разного рода чиновников, курировавших нас и опасавшихся, как водится, всего на свете. Всякий раз, когда я приходил к Шварцу с просьбой от очередной переделке, мне казалось, что Евгений Львович взорвется и вообще откажется продолжать это безнадежное дело, которое к тому же явно находилось на периферии его творческих интересов. Но он лишь усмехался, как человек, привыкший и не к таким передрягам.

— Ну, — говорил он, — что они хотят на сей раз… Ладно, напишем иначе.

Он принадлежал к литераторам, которые всякое редакторское замечание, даже, казалось бы, безнадежно ухудшающее текст, воспринимают без паники. Как лишний повод к тому, чтобы текст улучшить. Несмотря ни на что…».

В последнем Райкин ошибался. Здесь Шварц был не столь благодушен, думаю, во-первых, потому, что править приходилось чужой текст, а во-вторых, потому, что эта работа, действительно, была «на периферии его литературных интересов». Обычно же он принимал только те предложения, в которых была хотя бы крупица разумного. Примеров тому не счесть. В том числе и на этих страницах.

Как-то я спросил Аркадия Исааковича — что в тексте было шварцевского и что Гузынина? Он охотно согласился показать его сцены и куски в пьесе. Кстати, об этом же спрашивал я и Гузынина, но он сказал, что уже ничего не помнит. Для меня эта работа в жизни Шварца казалась случайной, не главной, не интересной, и я не настаивал на атрибутации его текста. А как теперь я понимаю, в те месяцы эта работа скрашивала жизнь Евгению Львовичу, представляла для него определенное значение.

В конце года репетиции спектакля вошли в решающую стадию. А правки приходилось вносить даже накануне премьеры. Об этом свидетельствуют его дневниковые записи:

17 декабря 1951: «К часу отправился смотреть репетицию в райкинской труппе. Привело это к тому, что меня попросили переписать две сцены. Ночью пришли ко мне Райкин и Акимов. Обсуждали, что делать. Что переделывать. Сидели до трех. А я не спал ночь до этого. Уснул в пятом часу. Встали в десятом… В три часа пришли Акимов и Райкин, и я сдал им половину переделок. Вечером сделал вторую половину. Сегодня в одиннадцать пошел сдавать в театр. Часть переделок взяли, часть пришлось доделать тут же на месте… Я с тоской почувствовал, что меня засасывает опять театральная трясина. Сначала хотел плюнуть и уйти. Но потом доделал. А тем временем Акимов ставил «Кафе». Переделки труппе понравились…».

28 декабря: «Надо было сдать Райкину последние поправки и посмотреть последнюю репетицию. Точнее — генеральную… Вечером ко мне приходит Райкин. Точнее — ночью. Кончаю эту работу сегодня около двух. В театре застаю обычную картину первой генеральной репетиции. Акимов — свирепствует. Райкин — тоже. Смотрю репетицию и не могу понять, хороша она или плоха…».

Казалось бы, конец переделкам, можно уже подумать о чем-то другом…

Но на следующий день «в час позвонил Райкин». На этот раз «Министерство иностранных дел и Главлит внесли в обозрение ряд поправок. В четыре часа он придет ко мне. Работать. Сейчас без четверти четыре. Настроение отвратительное. Весь этот год прошел у меня в поправках и переделках. И при этом нет у меня уверенности, что я прав. Переделывать то, в чем я уверен, я бы не стал».

24 января пятьдесят уже второго года, наконец, состоялся просмотр для «пап и мам».

25 января: «Я привык отвечать за то, что делаю, один. А этот результат коллективный и вместе с тем принудительной работы считал как бы общим. Но с некоторым удивлением убедился, что я работал не напрасно. Но главным героем был Акимов. Его упорство противостояло стихии эстрады, и он победил. Появилось подобие спектакля, и неожиданно большой успех. Присутствовало московское начальство… и предъявили нам большое количество претензий. Но к счастью, небольших. (А как же иначе! — Е. Б.). Тем не менее, я написал две интермедии. Точнее — одну написал между заседанием и репетицией, другую придумал совместно с Гузыниным и Райкиным уже в театре…».

И на следующий день — уже совсем в другом настроении: «Я так давно не работал напряженно, внося последние поправки в пьесу уже на ходу, что испытываю наслаждение. Чувствую, что живу. Акимов днём успел внести все поправки… Вечером ещё одна репетиция. Завтра в двенадцать — генеральная…».

И как последний аккорд:

«30 января. …Вчера спектакль шел первый раз для так называемого кассового зрителя. Играли артисты без подъема, как всегда после ответственных и напряженных генеральных репетиций со зрителями. Ошибались… Но тем не менее, успех был, и я в третий раз выходил кланяться с Гузыниным. (Третий раз за эти дни). Но это все не для меня. Я не привык так мало отвечать за то, что делается на сцене. Все слеплено из кусков. Вот кусок мой. А вот Гузынина. А вот Райкина. А вот всей труппы. И все-таки я доволен. Я все-таки полноценный участник того, что произошло. И лучше такое участие, чем тишина, в которую я был погружен в последнее время. Это жизнь. На просмотрах (особенно на втором) было то драгоценное ощущение успеха, которое так редко переживаешь. Но больше для эстрады работать я не намерен…».

Помимо Райкина (Пьер Жильбер), в спектакле были заняты Р. Рома (Мари), О. Малоземова (хозяйка кафе артистов), К. Озеров (секретарь директора мюзик-холла) и др.

И вот спектакль привезли в Москву, и получили щелчок по носу. «Тема борьбы за мир — высокая и священная для народов мира — оказалась во многом разменянной на полушки трюкачества, — писал Ю. Дмитриев в «Советском искусстве». — Прежде всего в этом виноваты авторы пьесы — К. Гузынин и Е. Шварц. Их произведение писалось только с той целью, чтобы дать А. Райкину возможность выявить все его таланты…» (1952. 9 июля). Ну, и что ж тут плохого?