История болезни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

История болезни

В конце февраля 1981 года меня, прямо со стрельбища, увезли в медсанбат. Из зеленой машины с крестом вылез незнакомый мне лейтенант и зычно крикнул:

— Шендерович тут есть?

Не поручусь, что крикни это лейтенант на месяц позже, ответ был бы утвердительным. Пользуясь популярным в стране лагерным сленгом, можно сказать, что я к тому времени уже доходил. Болела спина. Зеленые круги перед глазами были намертво вписаны в квадрат полкового плаца. Я задыхался, у меня разжимались кулаки — не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом: выпадали из рук носилки со шлаком во время нарядов в котельной.

Человек, не служивший в Советской Армии, спросит тут: не обращался ли я к врачам? Человек служивший такого не спросит, потому что знает: самое опасное для советского солдата — не болезнь. Самое опасное — приход в санчасть. Тут солдату открывается два пути: либо его госпитализируют, и он будет мыть полы в означенной санчасти, с мылом, каждые два часа, пока не сгниет окончательно, — либо его не госпитализируют, и умысел уклониться от несения службы будет считаться доказанным.

Меня из санчасти возвращали дважды — и оба раза с диагнозом «симуляция». В первый раз майор медицинской службы Жолоб постучал меня по позвоночнику и попросил нагнуться. Кажется, он искал перелом. Не найдя перелома, майор объявил мне, что я совершенно здоров. Через неделю после первичного обстукивания я заявился в этот нехитрый Красный Крест снова и попросил сделать мне рентген. Наглость этой просьбы была столь велика, что майор временно потерял дар командной речи — и в воскресенье меня повезли на снимок.

Еще через неделю я был вторично поставлен в известность о своем совершенном здоровье. А propos майор сообщил, что если еще раз увидит меня на территорий полковой санчасти, то лечить меня будут на гауптвахте.

Проверять, как держит слово советский офицер, я не стал. Мне хватало ежедневного лечения у старшего сержанта Чуева, о каковом сержанте и первых четырех месяцах службы под его началом я, если хватит цензурных слов, расскажу как-нибудь отдельно.

Я вернулся в строй: днем топтал плац, по ночам не вылезал из нарядов, и с некоторым уже интересом, как со стороны, наблюдал за постепенным отказом организма бороться за существование — поэтому въезд прямо на стрельбище медицинской машины и крик незнакомого лейтенанта воспринял как внеочередное доказательство бытия Господня.

В медсанбате мне выдали пижаму, отвели в палату и велели лежать не вставая. В истории всех армий мира не наберется и десятка приказов, выполненных с такой педантичностью: я лег и тут же уснул.

Когда к концу дня меня растолкали на прием пищи, я, одурев от сна, попросил принести мне чаю в постель. «А палкой тебе по яйцам не надо?» — спросили меня мои новые боевые товарищи. «Не надо», — вяло ответил я и снова уснул.

Что интересно, чаю мне принесли.

На третий день к моей койке начали сходиться медсанбатовские ветераны. Разлепляя глаза среди бела дня, я видел над собой их уважительные физиономии. Еще никогда выражение «солдат спит—служба идет» не реали-зовывалось так буквально.

При первой встрече со мной рентгенолог, лейтенант медслужбы Анкуддинов, с нескрываемым любопытством переспросил:

— Так это ты и есть Шендерович? И я ответил:

— В этом не может быть сомнений.

Тут я был неправ дважды. Во-первых, окажись на месте Анкуддинова другой офицер, я бы за такой ответ мог огрести по самое не могу, а во-вторых: сомнения в том, что я Шендерович, уже были.

На второй или третий день после доставки в ЗабВО им. Ленина нас, лысых дураков, построили в шеренгу — и прапорщик Кротович выкликнул, глядя в листочек:

— Шендеревич!

— Шендерович, товарищ прапорщик, — неназойливо поправил я.

Прапорщик внимательно посмотрел, но не на меня, а в листочек.

— Шендеревич, — повторил он, потому что так было написано.

Я занервничал.

— Шендерович, товарищ прапорщик.

Моя фамилия мне нравилась, и я не видел основания ее менять.

Прапорщик снова внимательно посмотрел — но уже не на листочек, а на меня.

— Шендеревич, — сказал он очень раздельно. И что-то подсказало мне, что ему виднее.

— Так точно, — ответил я и проходил Шендеревичем до следующей переписи.

А в начале марта 1981 года (уже под своей фамилией) я стоял перед лейтенантом медслужбы Анкуддиновым, и он держал в руках снимок моей грудной клетки. Не знаю, какими судьбами этот снимок попал от полковых ветеринаров к профессиональному рентгенологу — но, видимо, чудеса еще случаются в этом мире.

Рассмотрев на черном рентгеновском фоне мой позвоночник и узнав, что его владелец все еще бегает по сопкам в противогазе, Лев Романович Анкуддинов предложил доставить нас обоих (меня и мой позвоночник) в медсанбат. Лев Романович считал, что на такой стадии остеохондроза долго не бегают — даже по равнине и без противогаза.

Так благодаря чудесному случаю я все-таки сменил шинель на пижаму.

В медсанбате мне было хорошо. Я понимаю, что рискую потерять читательское доверие; что как раз в этом месте повествования следует вспомнить, как тянуло в родную часть к боевым товарищам, как просыпался я по ночам от мысли, что где-то там несет за меня нелегкую службу мой взвод, — но чего не было, того не было. Не тянуло. Не просыпался.

Зато именно в медсанбате мне впервые после призыва захотелось женщину. До этого целых пять месяцев мне хотелось только есть, спать и чтобы ушли вон все мужчины. Признаться, я даже тревожился на свой счет, но тут как рукой сняло.

Здесь же, впервые за эти месяцы, я наелся. Причем «наелся» — это мягко сказано. Как-то ночью меня, в лунатическом состоянии ползшего в туалет, окликнул из кухни повар Толя.

— Солдат, — сказал он, — есть хочешь?

Ответ на этот вопрос был написан на моем лице большими транспарантными буквами уже несколько месяцев.

— Подгребай сюда через полчасика, солдат, — сказал Толя, — я тебя покормлю. Только без шума.

Полчаса я пролежал в кровати, боясь уснуть. Слово «покормлю» вызывало истерические реакции: это было слово из предыдущей жизни. В ордена Ленина Забайкальском военном округе имелись в обращении: словосочетание «прием пищи», существительное «жрачка» и глагол «похавать». На двадцать девятой минуте я стоял у кухонных дверей. Не исключено, что стоял, поскуливая. Из-за дверей доносились немыслимые запахи. До ЗабВО Толя работал шеф-поваром в ресторане и не хотел терять квалификацию.

В эту ночь я обожрался. Еда стояла в носоглотке, но остановить процесс я не мог.

Лирическое отступление о еде. Не буду утверждать, что в Советской Армии ее не было никогда, но ко дню моего призыва еда там кончилась — это я утверждаю как очевидец. Я еды не застал. Новобранцам образцовой «брежневской» дивизии образца 1980 года доставалось только то, что не представляло интереса для ворья, кормившегося при кухне. Хорошо помню ощущение безграничного счастья, испытанное в момент покупки и съедения всухомятку в городе Чита полукилограмма черствых пряников. Могу также поклясться на общевойсковом Уставе Вооруженных Сил СССР, что однажды, уронив кусочек сахара на затоптанный в серое месиво цементный пол, я поднял его, обдул и съел. Подо всем, что читатель подумает о моем моральном состоянии, я готов безусловно подписаться.

Впрочем, я отвлекся.

Итак, сначала в медсанбате мне было хорошо, а потом началась вообще сказка! Однажды, после утреннего осмотра, командир медроты капитан Красовский ни с того ни с сего, весьма конфиденциально, поинтересовался: не знаю ли я, часом, генерала Громова из областной прокуратуры? Никакого генерала я, разумеется, не знал. Ну, хорошо, как-то неопределенно сказал Красовский, — иди, лечись…

Через несколько дней меня попросили зайти.

В кабинете у командира сидел старлей с щитом и мечом в петлицах — сам же Красовский, пытливо на меня глянув, сразу из кабинета вышел. Тут, должен сказать, мне стало немножко не по себе. Дело заключается в том, что человек я мнительный, со стойкими предрассудками как к щиту, так и, в особенности, к мечу.

— Рядовой Шендерович? — спросил офицер госбезопасности.

Не вспомнив за собой никакой вины, заслуживающей трибунала, я ответил утвердительно.

— Как себя чувствуете? — поинтересовался старлей. — Как лечение? Может быть, есть какие-нибудь жалобы?

И на лице офицера госбезопасности отразилась искренняя тревога за процесс моего выздоровления.

Не буду врать, что захотелось себя ущипнуть (скорее, захотелось ущипнуть лейтенанта), но ощущение некоторого сдвига по фазе над мозгами повисло и продолжало сгущаться.

— Где желаете продолжить службу?

Клянусь своим остеохондрозом — он так и спросил! Эх, ну что мне стоило попроситься в кремлевские курсанты? Вот бы народу набежало посмотреть! Но я, как мешком ударенный, только промямлил что-то благонравное.

Старлей светло улыбнулся и в последний раз спросил:

— Значит, все в порядке?

Тут мне захотелось зарыдать у него на погоне. Я ни черта не понимал.

После ухода старлея в кабинет тихо вошел капитан Красовский и совсем по-домашнему попросил меня не валять ваньку и сознаться, кем я прихожусь генералу Громову из прокуратуры. Тут я подумал, что сейчас шизанусь. Я призываю в свидетели всех, кто знает меня в лицо, и спрашиваю: могут ли быть у генерала Громова из прокуратуры такие родственники? За очевидностью ответа возьмем шире: могут ли у генерала быть такие знакомые? Ну, нет же, о господи! Я спросил капитана: в чем дело? Я поклялся, что фамилию генерала слышу второй раз в жизни, причем в первый раз слышал от него же. Капитан задумался.

— Понимаешь, — ответил он наконец, — генерал Громов чрезвычайно интересуется состоянием твоего здоровья.

И с опаской заглянул ко мне в глаза.

Я был потрясен, а когда отошел от потрясения, то сильно струхнул. Только тут я догадался, что меня принимают за кого-то другого. Тень Хлестакова осенила меня: я понял, что играю его роль, — с той лишь разницей, что не имею никаких шансов смыться до того, как обман откроется. Только что, за пять минут, Советская армия израсходовала на меня стратегические запасы внимания к рядовому составу лет на пятнадцать вперед, — и мне страшно было подумать о том, какой монетой придется за это расплачиваться.

Но расплаты так и не последовало.

День за днем я читал в глазах госпитального персонала посвященность в мою родовую тайну. Статус то ли тайного агента, то ли внебрачного генеральского сына располагал к комфорту, и в полном соответствии с гоголевской драматургией я начал постепенно входить во вкус: смотрел после отбоя телевизор с фельдшерами, в открытую шлялся на кухню к повару — только что не врал про государя императора! Я, впрочем, вообще не врал — и на все вопросы по-прежнему отвечал чистую правду, но растущая нагловатость поведения придавала моим ответам смысл вполне определенный.

Потом я перестал ломать голову над этой шарадой — просто жил как человек впервые со дня призыва.

Впоследствии выяснилось, что весь этот неуставной рай устроила мне моя родная мама. Получив открытку из медсанбата, а обещанного письма вслед за тем не получив, мама начала фантазировать и дофантазировалась до полной бессонницы. И тогда, уже в некоторой панике, она позвонила доброму приятелю юности, который — так уж случилось — «вырос» до секретаря Верховного суда РСФСР, и попросила разузнать, где я и что со мной.

Секретарь Верховного суда (видимо, припомнив, что все свое детство я называл его дядей Левой) позвонил по вертушке генералу Громову из Читинской прокуратуры и, для скорости процесса назвавшись именно что моим дядей, попросил генерала найти пропавшего племянничка и уточнить состояние его здоровья.

Бедный генерал Громов! Натерпелся он страху, пока меня искали. Если бы на вверенных ему просторах Забайкальского ордена Ленина военного округа загнулся племянник секретаря Верховного суда РСФСР, многим, полагаю, мало бы не показалось…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.