7 мая 1925. Четверг
7 мая 1925. Четверг
Последний раз я писала 1 мая. Прошла неделя. Последний раз я писала тогда, когда Стась в последний раз играл отбой. Дальше, суббота. Всенощная. Приезжал о<тец> Михаловский. Почта: получила письмо из «Студенческих годов». После всенощной — общие проводы, т. е. собрались все жители Сфаята в кают-компании и провожали друг друга. Этот вечер кое-чем интересен. Я сидела в кругу молодежи, рядом с Всеволодом. А у него на завтра свадьба. Все немного подвыпили и Всеволод начал усиленно за мной ухаживать. Все смеялись и все старались помешать нашему разговору. А он говорил много: «Вы помните меня кадетом? Как я тогда вами увлекался» и т. д. «Я только не дал ходу, боялся. Ну, да теперь все равно. А как Нюра меня к вам ревновала, до последнего времени». Потом так говорил о Нюре: «Она очень милая, есть, конечно, недостатки, ну, глупенькая». Так и сказал. Мы прошли с ним по дороге. Если бы не знать, что назавтра его свадьба, можно было бы подумать, что он в меня влюблен. «Я так рад, что мог сегодня поговорить с вами, все вам сказать». — «А зачем?» — «Так мне хочется. У меня начинается новая жизнь, мне хочется, чтобы вы знали все прошлое. Теперь уж все равно»…
Как это далеко, как далеки теперь мысли и от Всеволода, и от того вечера!
Воскресенье.
Торжественные обеды. Опять в последний раз. О<тец> Михаловский довольно хорошо говорил. Многие плакали, я тоже готова была заплакать. Грустно. Умирает Сфаят. И неприлично смеялась, когда Бибка[364] вошел в церковь, и — прямо к причастию — и когда басы порывались «Христос воскрес» петь, да все не вовремя, я чуть не плакала, прикладываясь к кресту. И состояние, одним словом, было нервное.
После обедни «производство», потом парад офицеров, преподавателей и кадет. Да, мы перед этим снимались: сначала в таком составе, потом с дамами. Обед, словно на 6-е ноября. Мне это понравилось. В два часа — свадьба. Масса дам из города, пышно, нарядно. Нюра была в фате, очень хорошенькая. А после венчания, когда поздравляли молодых, в церкви, Всеволод со всеми перецеловался, со всеми решительно, и дамами, и барышнями. Очень это вышло занятно, а мило… После свадьбы они уехали в Тунис.
Днем приехал Мима. Моего письма он еще не получил, и мы были на вы. Раньше мне хотелось уделить много места и Миме, и нашим разговорам, и этим дням, а теперь это все так далеко!
Вечером была танцулька. Так как был Мима — я пошла. И много танцевала. Вообще было очень весело. Между прочим, танцевала с Димой Шульгиным и не старалась скрывать, что мне это приятно. Когда был «вальс для дам», я на вопрос Мимы, почему не танцую, ответила, что хотела бы пригласить одного, да он все прячется. Меня сильно подмывало пригласить Шульгина, да я так и не решилась. А вообще было весело.
Понедельник.
Прежде всего — мое рождение. Только никто об этом не вспомнил. Назавтра почти все кадеты уезжают. Суета, толчея. Сидим мы с Мимой на гамаке, приходит Шульгин: «Грустно будет расставаться с „батькой“». — «Кому?» — «Да вам». — «Почему же?» — «Да так». — «Ну а все-таки?» — «Вчера на вечере я все понял». — «Что поняли?» — «Ничего». — «Мима, Мима, вы догадались, я говорила о нем, но вы ошибаетесь в самом корне». — «Может быть». — «Ведь мы почти не знакомы». — «А разве надо быть обязательно коротко знакомыми?» — «Так только, int?r?t»[365]. Поганец Мима, зачем он это сказал? Я, действительно, уверила себя, что мне грустно расставаться с Шульгиным. И было грустно. И эта грусть придала этим последним дням свой особый, нежный колорит.
Ходили с Мимой в город, докупать материи на платье. Много говорили, т. е. он говорил, о любви и браке. И я сказала ему, что он никогда не женится, а если и женится, то не будет счастлив, потому что у него нет правильного отношения к женщине, и не будет, если он действительно будет жить так, как говорит.
Вечером дамы устраивали «чай». Я собрала около себя пятую роту, и нам было весело. Потом — опять танцулька под разбитое пианино, т. к. другое уже продали и увезли. Народу было мало, и я со всей энергией взялась за дело, но скоро «выдохлась», осунулась, стало скучно вдруг сразу, и я ушла.
Вторник.
С самого утра кадеты, т. е. гардемарины, приходили прощаться. И весело, и грустно. Нет, скверно. Последними пришли Шульгин, Кудашев и Руссиан. Шульгин едет на юг Франции, а Руссиан в Париж и обещал встретить. Правда, все они, парижане, обещали встретить, единственно могу поверить, что придет Володя Доманский.
Ходили в город провожать. Очень расстроен был Петр Александрович, даже плакал, прощаясь. А мальчишки веселы, кричали «ура». Вид у всех них приличный, в пиджаках и кепках на голове. Только Володя Доманский и Володя Руссиан были в капитанках и выглядели апашами. Вернулись в Сфаят как с похорон. Необычайная тишина. Какое-то просто жуткое чувство наводят эти два совершенно теперь пустые барака. Такая тоска!
Но все это теперь далеко. Я так только мельком записала, да и не то, что хотела. Вот, может быть, еще напишу «Балладу о ликвидации». А ведь осталось всего четыре дня (до отъезда. — И.Н.). И нет больше радости. А вот почему: получили сегодня письмо от Жуков, где они предлагают сдать нам две комнаты, очень дешево — 175 фр<анков>, но в Севре, а это черт знает, как далеко от Парижа. И главное — жить с Жуками. С Жуками! Для меня вся прелесть Парижа заключалась в том, чтобы порвать все с Сфаятом и начать новую жизнь с новыми людьми. А тут, на вот — с Жуками. Господи! Да что же это?