12 января 1925. Понедельник
12 января 1925. Понедельник
Опять долго не писала. Постараюсь хоть приблизительно перебрать все то, что произошло за это время.
Рождество. В сочельник суета, суматоха, все злые, а я больше всех. Для чего-то затеяна генеральная уборка, а у меня насморк, вечером петь надо и т. д. Кое-как этот несчастный день дотянулся до вечера. В 5 часов всенощная, потом получили на камбузе «харч» и начали украшать ёлочку. У нас была маленькая, но очень изящная ёлочка на столе. Пришел Дима Николаев, показывал свои фотографии, потом зажгли ёлочку. Делать было нечего, сидели и ели апельсины. Когда свечки догорели, зажгли опять лампы и настроение опять стало самым ультрабудничным. На первый день — еще хуже. Делать нечего, тоска тёмная, если бы у меня не было насморка, то с удовольствием бы начала стирку. Ужасно скучно прошел этот день. К Насоновым приехали гардемарины. У них хоть чего-то ждали, хоть этот приезд выделил 7-е января из числа других дней. Не знаю, завидую я им или нет? Я бы хотела, чтобы к нам приехали наши близкие, письма из Иркутска далеко перенесли мое воображение. Словно из какого-то далёкого странствия я опять вернулась домой.
В пятницу получили очень большую почту. Первое, за что я схватилась, это был журнал «Студенческие годы». Стихи напечатаны[348] хорошо, красиво, опечаток нет, и не так-то уж они плохи по сравнению с другими.
Вечер
Тень упала на белые стены,
Косяком уползла в потолок…
Завтра синее платье надену,
Руки спрячу под теплый платок.
Знаю, будет неряшливо платье
И растрепаны пряди волос.
Все равно: в этом сером Сфаяте
Только холод, туман и хаос.
Дождь стучит в черепичную крышу,
Я не слушать его не могу.
В круглом зеркале завтра увижу
Очертанья неискренних губ.
Тень от полки, где свалены книги,
Чернотой неподвижной легла.
Знаю, силен мой образ двуликий
Разделенной души пополам.
Молча день наступающий встречу,
Буду ждать перед этим окном,
Если надо — веселые речи
Разбросаю, не помня о чем.
А потом, как всегда, одиноко,
В непонятной тоске, не дыша,
Над испытанным томиком Блока
Человеческой станет душа.
Вечер бросит небрежные блики
В зачарованную пустоту,
И проснется мой образ двуликий
В соловьином, звенящем саду.
* * *
Бьются звенящие градинки
В красную крышу.
В сердце чуть видные ссадинки
Ноют всё глуше и тише.
Еле заметная трещина,
След одинокого горя…
Светлая радость обещана
Где-то за морем.
Стертый, затерянный, маленький
Путь мой я сделаю сказкой…
Падают звонкие градинки
В бешеной пляске…
Терцины
Ты говоришь — не опошляй души.
Сама душа, ведь пошлая, трепещет.
А разум ждет в тоскующей тиши.
На сердце холод жуткий и зловещий.
И как не слушать шепота земли?
На свете есть диковинные вещи.
Ползут в морском тумане корабли.
Зачем теперь на них смотреть украдкой,
Когда в душе все струны порвались?
Ты говоришь: там холодно и гадко.
Пусть так. Но это — темный храм.
Лампадами горят мои загадки.
Все чувства и мечты хранятся там.
Пусть нет сокровищ там. Без содроганья
Его ключей я никому не дам.
А я молчу. Хочу великой дани
С земли, с травы, с деревьев и с камней,
Где цвел мой взгляд наивного незнанья.
Да, хорошо не знать! Души моей
Тогда бы яд не разделил так быстро.
Но как не знать тоску весенних дней.
Прильнуть к земле, холодной и душистой.
Бедуинка
Как будто на пестрой картинке
Далеких, сказочных стран
Красавицы бедуинки
Отточенный, гибкий стан.
Из древних легенд и преданий,
Из песен степей и гор
Возникли синие ткани
И пламенный, дикий взор.
Как в статуе древней богини,
В ней дышит величье и мощь.
В ней слышится зной пустыни
И темная, душная ночь.
Над ней — колдовства и обманы,
Дрожанье ночного костра,
И звон, и грохот тимпана
Под темным сводом шатра.
И вся она — сон без названья
У серых стволов маслин.
Глухой Атлантиды преданье,
Лукавый мираж пустынь.
Блестящи на ней браслеты,
И взгляд величав и дик,
Как кованые силуэты
Из ветхозаветных книг.
Хедди
(арабский мальчик)
Кусочек природы, как ветер, как птица,
Подвижный, как пламя высоких костров,
Веселый, как день, никого не боится,
В какие-то тряпки одетый пестро.
Приветлив, как солнце, беспечный ребенок,
Задорен и весел смеющийся взгляд.
Осклаблены зубы, а голос так звонок.
Как писк воробьев, как трещанье цикад.
Как будто сошел он с рекламы летучей,
Как будто бы создан из этой земли;
Сродни ему змеи, и кактус колючий,
И белые камни в мохнатой пыли.
Простой и беспечный, как юные годы.
От мыслей и фраз бесконечно далек.
Он — часть этой яркой и дикой природы,
Колючих растений нелепый цветок.
* * *
Возможно ли счастье
В тревоге летучей,
В дыханьи весны?
Душа — силуэт у стены —
Порвалась, как туча,
На части.
Возможны ли светлые миги
Здесь, в комнате странной,
В просторном гробу?
Я здесь истязаю судьбу.
Лежат на столе деревянном
Все новые книги.
И кажется — света не будет.
Как жалки стихов моих трели,
Ушедшие сны.
А там, в аромате весны,
Проходят без смысла, без цели
Угрюмые люди.
Дрожащему сердцу не верю,
Не жду сокровенного чуда,
Тоске не пытаюсь помочь.
Дождливая ночь,
Безумие, юность и удаль —
За хлопнувшей дверью.
Бизерта <1924>
И я уже жалею, что послала туда такую, в сущности, ерунду. Поэтому будет большое свинство, если в «Своими путями» меня не примут. Ведь туда я послала все-таки лучшие стихи. Потом распечатала письмо от Дёмы. Тоже перенесло меня куда-то далеко. Потом получили письмо от Сергея Сергеевича (он женится), от Петрашевича, от Мимы открытку. Мамочка среди других — и от Антонины Ивановны, где та писала кое-что о Васе, когда он был в Довилле. Я боялась получить письмо от Васи, он, по-видимому, тоже боится и не хочет отвечать на мое письмо, потому и не пишет совсем.
Глядя на журнал и на письма от родных и близких, я была счастлива, я чувствовала себя настоящим человеком, а не «сфаятской барышней». Я почувствовала в себе какую-то силу, мне захотелось сказать и сделать что-нибудь дерзкое по отношению к Сфаяту, просто плюнуть в него и сказать, что я не такая! И снова почувствовала, что я вернулась домой из дальних странствий. Может быть, действительно я вернулась в семью из своих ультраличных переживаний?
Ну ладно. В субботу была ёлка. Думала, что будет тоска тёмная, и не хотела идти. Но Мамочка убедила, что народу здорово мало. Пошла. Сразу же подцепила пятиротников и с ними просидела весь вечер. Взяла себя в руки и начала развлекать их и развеселять. Удалось, и время провели славно. Вначале скучно было, бегали вокруг ёлки, я воспользовалась тем, что нога болит, и сидела, избавила себя и других о такого удовольствия. Когда начались танцы, я все убеждала мальчиков танцевать. И убедила. Как они волновались перед танцами. Киташевский, напр<имер>, никак не решался пригласить меня, а когда пошла с Годяцким, он очень растерялся и меня приглашал: «Годяцкий — потом мне». Очень скучала Ирина Насонова, никого-то не было около нее, а она ведь привыкла к ухаживаниям. Я позвала ее к себе и заставляла Годяцкого танцевать с ней.
Вчера я позвала этих же мальчишек идти за нарциссами. С нами ходил и Бимс. Прелестная собачонка, обыкновенно он меня боится и лает издали, а тут совсем привык и лизался. Он страшно устал, и мы его уже тащили на руках. А дома он, пока мы пили кофе, спал, как маленький ребенок. Ах, славный пёсик!
Вечером эти мальчики позвали меня идти в кинематограф. Ходила вся пятая рота (8 человек), кроме Бориса Николаева. Тот, хоть и страшный любитель кино, но такой дикарь, что со мной не пошел.
Вечер.
Сейчас я расстроена. Даже не знаю точно — чем. Папа-Коля получил письмо от Васи, очень коротенькое, официальное. Это меня расстроило. Хотя я сегодня решила твердо наплевать на всех, но это меня расстроило. Сейчас перечитала кое-что из прошлогоднего дневника и опять разволновалась, почувствовала, что не вернулась еще домой, в семью я не могу вернуться, слишком сильны еще старые образы.
Там, в той комнате, уже играют «разгонный», значит, много времени прошло с почты. А я только одно глупейшее письмо Дёме написала и больше ничего. Опять расхандрилась.