ВСТРЕЧИ С ФЕДОРОМ СОЛОГУБОМ[80]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВСТРЕЧИ С ФЕДОРОМ СОЛОГУБОМ[80]

В 1915 году в переполненном зале Городской думы Сологуб читал свои стихи. Все слушатели, видимо, знали поэта только по знаменитым «Чертовым качелям»:

…Снует с протяжным скрипом

Шатучая доска,

И черт хохочет с хрипом,

Хватаясь за бока.

Но Сологуб читал те из своих стихотворений, в которых как будто нет темы, как в «серых песенках» Вердена. «Музыка» этих стихов, заглушенная и глубокая, пленяет, увы, не многих. Мудрено ли, что Сологуба слушали рассеянно, без интереса. Впрочем, у некоторых слушателей заметно было волнение довольно своеобразное.

— Ну кончай же скорее, старый черт, — бормотал какой-то лохматый студент, стоявший рядом со мной.

— Скоро ли начнет наш божественный? — доносился до меня шепот какой-то девицы.

На беду этих людей, выражавших мнение большинства, Сологуб все не покидал эстрады. Тогда кто-то в задних рядах крикнул: «Северянина!» Крик был подхвачен. Мне стало ясно, почему так много слушателей у Сологуба: в программе, кроме него, значился и Северянин. Наконец на эстраде вместо почти освистанного Сологуба появился долгожданный «северный бард». Восторженная овация длилась несколько минут.

Как за музой Баратынского, юноши не бежали «влюбленной толпой» за музой Сологуба.

Может быть, и верно утверждать, что Сологуб любил смерть, видя в ней освобождение от «подлой жизни». Во всяком случае, жизнь, «бабищу дебелую и румяную», поэт хотел бы видеть не такой, какой он ее описывал. Несходство действительности с тем, чего хотелось бы, составляет постоянное, как бы личное горе Сологуба, символиста из символистов. З. Н. Гиппиус, поэт во многом родственный Сологубу» гораздо счастливее его.

Что мне коварное и злое данное,

Я лишь о должном говорю, —

пишет она. Для Сологуба же должное, чистое, звезда Маир, земля Ойле — не утешение. Прелесть воображаемого мира только усиливает для него ужас мира Передоновых. Мучительный поэт, очень далекий от толпы, учитель гимназии Федор Кузьмич Тетерников оказался и в жизни, и в поэзии нелюдимым, жестким, язвительным. Он не захотел для себя светской маски, кое-как защищавшей Иннокентия Анненского. В противоположность Анненскому, Сологуб всегда предпочитал быть на людях неприятным, угрюмым, резким, придирчивым.

Около Публичной библиотеки, перейдя Садовую, я вижу медленно идущего Сологуба. Я только что получил от одного из берлинских журналов письмо, где у меня просят петербургских стихов. Подхожу к Сологубу, здороваюсь. Знакомое лицо с огромной бородавкой непроницаемо.

— Да-с, — говорит Сологуб, растягивая слова и не отвечая на мое приветствие, — в Доме ученых одну мороженую капусту выдали. Оттаяла и пахнет мертвечиной. Так-то-с.

Я передаю поэту просьбу берлинского журнала.

— А сколько платят?

Я отвечаю.

— Так-с. Это выходит меньше одного золотого рубля за строчку. Очень мало.

Я знаю, что не мало, и знаю, что в другом настроении Сологуб охотно дал бы стихи.

— Федор Кузьмич, ведь всем так платят, — говорю я, прощаясь.

— Всем, — перебивает, меня поэт. — А зачем молодому человеку деньги. Старикам нужны деньги. Молодой человек должен без денег обходиться.

Я в панике спасаюсь от Сологуба.

Я нарочно припомнил этот случай: в биографии знаменитого поэта не оберешься эпизодов, подобных только что описанному. Некоторые из резких выходок Сологуба, иногда комических, иногда блестящих и остроумных, стали уже давно популярными анекдотами. Напомню две-три из них.

На одном из литературных собраний у Вячеслава Иванова Валерий Брюсов читал стихи, посвященные «тайнам загробного мира» (нет, просто некрофильские стихи). После чтения стихов начался обычный обмен мнений. Присутствовавшие один за другим начали выражать свои восторги. Молчал один Сологуб.

— Ну а вы, Федор Кузьмич, почему не скажете своего мнения? — спросил наконец Вячеслав Иванов. — Ведь какая тема — загробный мир.

— Не имею опыта, — отрезал Сологуб.

На другом собрании, как рассказывает З. Н. Гиппиус, В. Розанов обратился к Сологубу с довольно неудачной шуткой:

— Что же вы все молчите, Федор Кузьмич. Я нахожу, что вы похожи на кирпич в сюртуке.

— А я нахожу, что вы грубы, — ответил поэт.

Резкий и прямой Сологуб обыкновенно говорил в лицо все, что думал, и не таил про себя злобу. Но случалось ему, и по сравнительно ничтожному поводу, серьезно возненавидеть человека. Эту ненависть испытал на себе Алексей Толстой. Произошло это из-за обезьяньего хвоста.

Для какого-то маскарада в Петербурге Толстые добыли через Сологубов обезьянью шкуру, принадлежавшую какому-то врачу. На балу обезьяний хвост оторвался и был утерян. Сологуб, недополучив хвоста, написал Толстому письмо, в котором называл графиню Толстую госпожой Дымшиц, грозился судом и клялся в вечной ненависти. Свою угрозу Сологуб исполнил: он буквально выжил Толстого из Петербурга. Во всех журналах поэт заявил, что не станет работать вместе с Толстым. Если Сологуба приглашали куда-нибудь, он требовал, чтобы туда не был приглашен «этот господин», то есть Толстой. Толстой, тогда еще начинавший, был не в силах бороться с влиятельным писателем и был принужден покинуть Петербург.

Для полноты картины нужно добавить, что покойная жена Сологуба, Анастасия Николаевна Чеботаревская, делала и без того трудные отношения поэта с окружающими еще более трудными. Она ссорила его со всеми, особенно с редакциями журналов. Помню чрезвычайно резкое письмо Чеботаревской в коллегию «Всемирной литературы». Письмо написано было по какому-то ничтожному поводу, но переполнено было самыми решительными и совершенно несправедливыми обвинениями редакции в неуважении к поэту.

Такова правда о характере Сологуба и Чеботаревской. Но вся ли правда?

Как мне забыть, что после страшной гибели моего брата «жесткий» Сологуб первый встретил меня в редакции одного журнала словами: «Я пешком пришел с Васильевского острова пожать вам руку в знак сочувствия вашему горю».

А желчная и неприятная Чеботаревская, по рассказам лиц, знавших ее, в самые трудные месяцы военного коммунизма делилась с бедными последним куском хлеба.

Под оболочкой не всегда приятной Сологуб, которого любят многие, если не как человека, то как поэта, вскрывает подлинную, раскаленную до ненависти любовь к людям. Но и Чеботаревская, которую, кажется, не любил никто, кроме Сологуба, была, как теперь выясняется, человеком впечатлительным и очень добрым.

Снег виднеется между колоннами Исаакиевского собора, снег лежит на крышах «Астории», у дверей которой стоит чистенький автомобиль Зиновьева, снег хрустит под полозьями каких-то чудовищных саней. На санях лежат несколько огромных бурых бревен, и старичок, обмотанный женским платком, кряхтя, втащит за собой поклажу. Я вглядываюсь в лицо старичка — Сологуб. Ему, видимо, трудно, он очень осунулся и выглядит старше своих лет. Я здороваюсь и вызываюсь помочь. Сологуб с благодарностью принимает мое предложение. Медленно подвигаемся к Васильевскому острову, разговаривая дорогой.

— Где достали бревна, Федор Кузьмич?

— За Нарвской заставой (это верст шесть от дома Сологубов).

— Забор?

— Нет, гнилые шпалы. Анастасию Николаевну надо порадовать. Она больна.

— Что с ней?

— Нервы. Скоро поедем в деревню. Даст Бог, поправится…

Этот разговор происходил в, феврале 1921 года. В деревню

Сологубы; уехали только в середине лета. Много сил перед отъездом затратили они, хлопоча о разрешении на выезд за границу. В деревню уехали, так и не дождавшись разрешения. В деревне у Сологубов была своя корова. Я слышал несколько раз от поэта рассказ о ней. Сологуб видел в этой корове все: и благополучную, сытую жизнь, и, главное, дорогостоящие паспорта заграничные для себя и для Анастасии Николаевны. Но Сологубам не пришлось уехать за границу.

В августе 1921 года умер Блок и расстрелян был Гумилев. Всю Россию потрясли эти две смерти, а для Чеботаревской, чрезвычайно. впечатлительной и нервной, весть о смерти двух поэтов оказалась убийственной. Сологуб привез в Петербург, тяжелобольную жену. Чеботаревская уверилась, что после смерти Блока и Гумилева должен погибнуть еще и третий поэт и что этим третьим будет ее Федор Кузьмич. Несчастная с болезненным напряжением прислушивалась ко всем бесчисленным и, увы, правдивым рассказам знакомых и незнакомых людей о бедствиях, переживаемых ими. Ничего сколько-нибудь утешительного она не хотела больше слушать. Ее жадность к печали стала мало-помалу душевной болезнью. Когда весной 1922 года получены были наконец долгожданные заграничные паспорта, Чеботаревская не обрадовалась нисколько.

— Какие уж там заграницы, когда все равно всё и все погибли.

Зная тяжелое состояние жены, Сологуб целыми днями оставался дома, и стерег ее, но иногда все-таки надо было выходить из дому за пайком или за гонораром. В одну из таких отлучек мужа Чеботаревская, надев валенки и наспех накинув на шею платок, выбежала из дому, добежала до Николаевского моста, бросилась в Неву и с криком «Господи, спаси» исчезла под водой.

Мне случайно привелось быть первым, узнавшим от Сологуба о несчастии. Как раз на следующий день после катастрофы. В полдень я должен был зайти к поэту по его приглашению за списком свободных для перевода стихов Верлена. Никогда я не забуду этого печального визита, Сологуб встретил меня, как обычно, не улыбаясь и не изъявляя ни радости, ни каких-либо других чувств. Безучастно поздоровавшись со мной, он помог мне снять пальто,

— Как здоровье Анастасии Николаевны? — спросил я, прежде чем войти в кабинет.

— Ее нет.

Я не понял всего страшного значения этих слов и решил, что Чеботаревской просто нет дома. Сологуб пропустил меня в кабинет и сел против меня за стол, заваленный рукописями. Из учтивости я не начинал разговора о деле, за которым пришел, и ждал, пока заговорит хозяин. Молчание длилось довольно долго. Внезапно я услышал странное бормотание. Оно становилось все более явственным. Я взглянул на поэта. Он бредил с открытыми глазами.

— Корова, — говорил Сологуб отсутствующим голосом, — я говорил жене, что, если продать корову, можно выручить деньги. Все равно они давали нам снятое молоко, а себе оставляли сливки. Она не дождалась. Я не уберег. Семнадцать лет душа в душу… мой спутник, мой единственный друг, и вот с Николаевского моста вниз головой…в воду. А может быть, не она? Нет, она… Матрос слышал: «Господи, спаси». Как рассказали мне про это «Господи, спаси» так я и понял, что это она, моя Анастасия Николаевна. Продали бы вовремя корову, не давали бы нам снятого молока…

С ужасом вслушивался я в этот бред, постепенно понимая страшное его значение.

Наконец Сологуб опомнился и указал мне ясным тихим голосом:

— Анастасия Николаевна вчера бросилась в Неву с Николаевского моста.

Сологуб перенес удар. В стихах и разговорах со знакомыми он говорил, что лишь на время расстался со своей спутницей жизни и скоро встретит ее снова.

Не так давно в Петербурге устроено было чествование Сологуба. По рассказам очевидцев, поэт без всякого удовольствия принял участие в этом торжестве, состоявшемся в наполовину пустом здании Александрийского театра. С выражением скуки слушал Сологуб высокомудрые речи товарищей по перу. Когда Андрей Белый бросился к юбиляру и восторженно стиснул ему руку, Сологуб поморщился и явственно и громко сказал:

— Вы делаете мне больно.

Только одно приветствие, по-видимому, действительно порадовало старого поэта, К концу торжества театр огласился криком, доносившимся откуда-то с верхнего яруса:

— Федя, и я хочу обнять тебя.

Через несколько минут на эстраде рядом с Сологубом показался ветхий старик, школьный учитель Феди Тетерникова. Ученик и учитель обнялись и крепко поцеловались.

О Сологубе написано много и, наверно, будет написано еще больше и полнее, чем до сих пор. Здесь мне хочется только набросать план одного из возможных путей к мудрому творчеству покойного.

Вся поэзия Сологуба — рыцарский поединок с мелкой и злой действительностью. Противник Сологуба гораздо хитрее и сильнее каждого отдельного человека, он, по словам Гиппиус,

Не разрежет, Не размечет,

Честной сталью не пронзит,

Незаметно изувечив

Невозвратно ослепит.

Не один донкихот погиб в неравной борьбе с реальностью. Из всех погибших Сологуб был одним из праведнейших.

Жизнь тиранически, требует снисходительности и внимание к себе. Сопротивляющихся она почти всегда сметает с дороги. Тех, кто, умеет подчиниться требованиям жизни, она любит больше и одаряет щедрее… Величайшие писатели от Гомера до Гете умели так или иначе примириться с миром, благословить в ней и большое и малое и простить ему злое и мелкое. Уже за одно такое отношение к жизни современники и потомки больших поэтов чтили и любили их. И, может быть, они правы, считая, что эта поэзия величественнее и благодатнее всякой другой.

Ведь именно она

…на взволнованное море

Льет примиряющий елей.

Но есть и другое отношение к жизни, требовательное до конца и ничего не прощающее. Таким и было отношение к ней Сологуба.

Какой яростью дышит его предисловие к второму изданию «Мелкого беса»! Поэт негодует, как смели читатели не узнать себя в отвратительных образах этого по-гоголевски беспощадного романа. Нет, для Сологуба примирение с мелким бытом всегда оставалось невозможным. Есть у ныне покойного поэта одна сказочка, в которой он навсегда отказывается простить и благословить искаженный и несовершенный мир, Так мало похожий на далекую и дивную звезду Маир. Вот эта сказочка целиком.

Глаза

Были глаза: черные, прекрасные. Взглянут — и смотрят, и спрашивают.

И были глазенки: серые, плутоватые, — все шмыгают, ни на кого прямо не смотрят.

Спросили глаза:

— Что вы бегаете? Чего ищете?

Забегали глазенки, засуетились, говорят:

— Да так себе, понемножечку, полегонечку; нельзя, помилуйте; надо же, сами знаете.

И были гляделки: тусклые, нахальные. Спросили глаза:

— Что вы смотрите? Что видите?

Скосились гляделки, закричали:

— Да как вы смеете! Да кто вы? Да кто мы? Да мы вас!

Искали глаза таких же прекрасных, не нашли и сомкнулись.

Нечего и говорить, что быт нынешний мучил Сологуба сильнее, чем всякий другой. Именно в годы, большевизма написано им стихотворение «Сон похорон», одно из самых жутких созданий русской поэзии:

Мертвый лежал, я в пустыне

Мертвой, как я.

И дальше:

Тление — жгучая боль,

И подо мною хрустела,

В тело впиваяся, соль.

Чтобы как-нибудь укрыться от окружавшего его «тления в мертвой пустыне», Сологуб занялся в последние годы написанием чудесных и легких бержеретт, отчасти переводных, отчасти собственного сочинения. Пленительны эти стихи:

Вышел на берег сеньор.

Губы Лизы слаще вишен,

Дня светлее Лизин взор…

«С позволенья вашей чести,

Я грести обучена».

И в ладью садятся вместе:

Он к рулю, к веслу она.

Сологуб до такой степени не обольщал себя ничем и так сурово относился к миру, что давно уже привык спасаться в миры далекие, воображаемые. Без этого убежища мечты поэт вряд ли сумел бы перенести смерть жены своей, А. Н. Чеботаревской, которую горячо любил. Говорят, что его поэзия, заклинавшая боль утраты, очень значительна. Но мы ничего достоверного не знаем об этом: ведь в нынешней России Сологуба не любят и стихов его там никто не искал и не просил. Еще вероятнее, однако, что и сам Сологуб не хотел печататься в советских изданиях.