5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Рене запомнилось, что муж был в этот день как-то необычно и странно грустен: сидел без дела, что было ему несвойственно, задумчивый и озабоченный. Она же, напротив, была в приподнятом поэтическом настроении: читала Пушкина, дошла до стихотворения, которое поразило ее, будто она впервые его читала, и затормошила Якова:

— Посмотри, как это можно сказать стихами! Это называется «Предчувствие»!

«Снова тучи надо мною Собралися в тишине; Рок завистливый бедою Угрожает снова мне…

Сохраню ль к судьбе презренье?

Понесу ль навстречу ей Непреклонность и терпенье Гордой юности моей?

Бурной жизнью утомленный, Равнодушно бури жду:

Может быть, еще, спасенный, Снова пристань я найду.

Но, предчувствуя разлуку, Неизбежный грозный час, Сжать твою, мой ангел, руку Я спешу в последний раз…»

Она подняла восхищенное лицо, но Яков не ответил и не изменился в лице: он спокойно относился к стихам и не читал их вслух — если не считать гетевского вступления к Фаусту, которое он учил в подлиннике в детстве: оно запало ему в душу, и он вспоминал иной раз по-немецки первые три-четыре его строчки:

«Ihr naht euch wieder, schwankende Gestalten, die fruh sich einst dem truben Blick gezeigt»

(«Вы снова здесь, изменчивые тени, меня тревожившие с давних пор…» — Перевод Бориса Пастернака.) Они легли спать. Около часу ночи Яков растолкал ее среди первого, тяжелого сна:

— Элли! Элли, проснись! — Он стоял одетый, рядом с ним — незнакомый ей полковник, в смежной комнате — трое неизвестных. Яков был встревожен, но старался ее успокоить: — Элли, эти товарищи пришли за мной, но это недоразумение…

Она встала, ничего не соображая, накинула халат, прошла в столовую и там все поняла: они не зря работали прежде в условиях, когда это каждую минуту могло случиться, — все было перевернуто вверх дном, как бывает только при обысках и арестах. Удар, который она при этом испытала, трудно описать словами: кровь отлила от головы, возникло нереальное ощущение, что голова умирает или отделяется от туловища, ноги стали свинцовыми, неподвижными — с ней случались подобные разъемы тела в обстоятельствах, сходных с этими. Мужчины смотрели на нее, ожидая обморока: чтоб вовремя подхватить ее, но она взяла себя в руки и сказала:

— Сейчас я приду в себя. — И потом: — Я в тебе ни минуту не сомневаюсь. — На что он подхватил успокоительно:

— Да-да! Это немедленно выяснится, я скоро вернусь, — и ушел с полковником в легком габардиновом плаще, а надо было бы надеть все теплое, что было в доме, — если б знать, на какой срок и куда он направился…

Дверь за ним закрылась, остались трое: лейтенант и двое в штатском. Кроме нее в доме была только Дуся: дети, которым к этому времени исполнилось девять лет и четыре года, были с Жоржеттой на даче: был конец августа, и при аресте и обыске они, к счастью, не присутствовали. Те трое держались привычно: для них это была ежедневная рутина. На этот раз ее было больше, чем обычно: Яков не переставал читать лекции о международном положении, и в доме накопилось море вырезок из газет и разного рода выписок, которые им нужно было перелопатить. У одного разболелся живот — он лег на диван, попросил таблетку. Дуся, воинственно настроенная, спросила:

— Может, тебе и грелку дать? — Второй спросил, нет ли халата, чтоб не пылить одежды. — Еще чего? — прикрикнула она на него. — Лакеи в двадцатом году отошли! — так что он даже удивленно спросил Рене:

— Кто это? — Рене мрачно смолчала: ей было не до церемонии знакомства, а Дуся столь же вызывающе представилась:

— Домработница, вот кто! И меня хочешь арестовать? — на что он, нисколько ею не задетый: он ведь был на работе и делал не свое личное дело, только отшутился:

— Нет, ты нам не нужна. Хозяин твой — другое дело… — и продолжил поиски.

Рене стояла молча, следила за ними, и чувство отчаяния овладевало ею: она не верила, что Яков скоро вернется, — довоенные годы вставали в ее памяти. Те искали гражданскую одежду Якова, не могли найти, а ее просто не было: он давно уже не был тем франтом, каким был в Шанхае. Дуся решила, что они хотят взять костюмы себе, о чем и сказала им без стеснения, — на это они только усмехнулись, Рене же подумала, что они ищут ее, чтобы доказать потом, что он встречался со шпионами: не может же полковник ходить на такие встречи в мундире. Они наконец ушли, взяв с собой документы Якова, некоторые вещи и особенно ценные книги (за ними охотились их начальники), запечатали одну из комнат, деньги же (четыреста рублей) великодушно оставили:

— Деньги берите: у вас двое детей…

И началось новое, грозное и ненадежное существование.

Дети прибыли на следующий день. Разгром, учиненный в квартире, которую Рене и Дуся не успели или не имели силы и воли прибрать, запертая дверь в спальню произвели на них тягостное впечатление, но женщинам удалось усыпить их бдительность: отец уехал в командировку, сказали они, впопыхах искал вещи и запер комнату до своего возвращения. Они на первых порах успокоились, но когда через неделю женщины, наводя в доме порядок и перебирая вещи, извлекли из сундука старый мундир отца, старший вцепился в него и, не отпуская, разразился рыданиями: видимо, не слишком они его тогда разубедили — безутешные лица в таких случаях воздействуют сильнее, чем успокоительные речи.

Мысль о том, что Яков не арестован, а отбыл в секретную командировку, тешила одно время не только детей, но и часть взрослых. Так, Вадим, сын Ксении Ивановой, как-то позвонил и возбужденно рассказал Рене, что в парикмахерской гостиницы «Метрополь» видели человека, как две капли воды похожего на Якова: несомненно его арестовали для отвода глаз, для конспирации. Рене знала, что так такие дела не делаются, но вопреки очевидности ему поверила. Потом все стало на место. Она начала ходить в приемную на Кузнецком мосту. Там было много таких, как она, в окошке можно было спросить только, жив ли такой-то или нет, — других справок не давали. Она не знала, в какой тюрьме находится Яков и в чем его обвиняют, носила деньги и передачи — их брали, но ни то ни другое, как позже выяснилось, до него не доходило. Друзья и знакомые, как сговорившись, сразу перестали звонить: известие об аресте Якова распространилось со скоростью звука и телефонных соединений, и возбужденный звонок Вадима был последним: видно, Ксения, знавшая жизнь и опытная в таких делах женщина, отсоветовала ему звонить дальше. Даже Лазарь, брат Якова, отделывался теперь поздравительными открытками на Новый год и Первое Мая: все боялись телефонного подслушивания. Только скептик Партигул интересовался делами семьи, приглашал ее к себе в полном составе и всякий раз с виноватым лицом давал в конверте деньги, да Шая Бир, тот самый парижский Фантомас, который после тюрьмы во Франции осел в Москве, работал в издательстве и переводил на французский технические книги, делал то же самое — с той лишь разницей, что она всегда возвращала ему долги, потому что он был влюблен в нее еще во Франции, а у него была прекрасная жена, австрийская еврейка Лиза, Елизавета Адольфовна, и ей не хотелось двусмысленностей. Тогда для поддержания отношений с семьями репрессированных нужна была особого рода смелость, редко среди людей встречающаяся. Соседи по дому не отворачивались от Рене при встрече — нет, но отделывались короткими сухими приветствиями и незначительными фразами, спешили пройти мимо или уступали дорогу, но вслед смотрели столь же выразительно, сколь бесцветными были их прямые взгляды. Это была не прямая обструкция, но холодное и смешанное с любопытством отчуждение: в доме жили старшие офицеры, которые не могли позволить себе заговорить с нею. Зато, поскольку у всякого бедняка есть что украсть и еще потому, что грабят и на пожаре, начали сманивать к себе Дусю, имевшую в доме завидную репутацию: ей делали одно выгодное предложение за другим, но Дуся после ареста «хозяина» стала только ревностнее относиться к делу — более того, объявила, что отныне будет брать с них двести рублей вместо четырехсот прежних. Теперь Рене уходила на целый день, зарабатывая на жизнь, а семья висела на Дусе.

Не все так легко переменились и вывернулись наизнанку. В школе сына обе его классные руководительницы: младших и затем средних классов — потеряли отцов в сходных обстоятельствах и только лучше стали к нему относиться. Мать его лучшего приятеля-соседа чуть ли не на второй день после ареста отца прибежала в школу, чтоб «предупредить» учителей, на что ей возразили: «А при чем тут школа и ребенок?» Та ушла в замешательстве, а они впоследствии презрительно рассказали о ее визите Дусе: та ведь и в школу вместо Рене ходила. Дуся в свою очередь любила вспоминать об этом эпизоде, и он стал одной из ярких страниц в ее постоянно пополняющейся летописи. Поскольку наши несчастья часто измеряются ущербом, который они наносят детям, школьная поддержка была далеко не лишней.

В институте стало совсем худо. На второй или третий день после ареста Якова Рене вызвали в первый отдел и спросили ее о «связях» с мужем. Она сказала, что считает, что произошла ошибка, — ее прервали: «Это учреждение не ошибается». Она воспользовалась случаем и пожаловалась на то, что ей не дают ходу в клинике. «Но вам же дали защититься «,— возразили ей: видимо, сожалея больше всего об этом. В клинике с ней давно не церемонились. Денег не было, она решила форсировать ход событий: ей нечего было терять — и пришла к Дамиру, к которому испытывала если не человеческое, то профессиональное уважение, спросила его, может ли она рассчитывать на повышение. «Никогда, пока я здесь!»— был немедленный ответ профессора: видно, она сильно насолила ему в прошлом — он, как и все они, был злопамятен. Василенко по-прежнему стоял в стороне — только ободрял ее научную деятельность и все спрашивал, как она движется. У нее к этому времени (при должности ординатора!) была утвержденная Ученым советом института тема докторской диссертации о влиянии головного мозга на деятельность сердца в различных болезненных состояниях, и она собирала материал в неврологической и психиатрической клиниках. Из-за нее-то она и не уходила из института: научная работа притягивает и привязывает к себе сильнее всякого наркотика.

— Позвольте, Владимир Харитоньевич! — не выдержала она как-то. — Вы знаете мое теперешнее положение, я получаю нищенские деньги — как вы мыслите продолжение работы, которая вас так интересует?!

— А вы работайте.

— Но я не могу!

— А вы все-таки работайте…

Трудно передать, какую злость она тогда испытала. Профессор был не в состоянии ей помочь, и поскольку мало кто из сильных мира сего способен признать свое бессилие, то они и отвечают в таких случаях подобными фразами. Ей же, в ее безвыходном положении, показалось, что в нем говорит профессорское безразличие, соединенное с видимостью участия. Да так оно в сущности и было. Ему бы развести руками и сказать, что он ничего не может поделать, но он повел себя с ней не как cо своей ровней, а как с второразрядной подчиненной — они, в конечном итоге, все были одинаковы. Она махнула на все рукой и решила уйти из клиники.