15

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

15

Началось с пустякового, но насторожившего ее случая. С ней познакомился итальянец, тоже видный фашист: из той международной предприимчивой деловой своры в черных сюртуках и фраках, которая окружала Франко и пыталась всучить ему и новое, и устаревшее оружие. Этот был один из самых заметных: представитель «Фиата», поставлявшего ему танки. Ему не надо было юлить вокруг генерала: он здоровался с ним на правах старого знакомого. Делать ему было нечего, он пригласил Рене покататься с ним в машине с шофером: вождение автомобиля было тогда не столь распространено, как теперь, и любовные и иные объяснения имели иной раз нежелательного свидетеля в лице водителя-профессионала. Маршрут все время вертелся вокруг севильского аэродрома ла Таблада: с него то и дело поднимались и на него садились самолеты: он использовался в первую очередь как военный. Рене невольно поднимала голову и мысленно отсчитывала каждый рейс: это правило любого разведчика: он должен оценить нагрузку и пропускную способность аэродрома. Итальянец обратил на это внимание; он хорошо говорил по-французски.

— Боюсь самолетов, — оправдалась она. — Попала в детстве под бомбежку.

— Это где же? — снисходительно спросил он.

— В Первую мировую войну. Нас бомбили немцы.

— Сколько ж вам тогда было?

— Совсем немного. Поэтому, видно, и запомнилось. Я выгляжу моложе своих лет, — добавила она, потому что у него остались на этот счет сомнения.

— Интересное признание! — засмеялся он. — В Париже?

— Нет, Париж, насколько я знаю, не бомбили, но там была Большая Берта, которая тоже нагоняла страху, — ее я хорошо помню. Бомбили нас на севере.

— Да, там были сильные бои, — согласился итальянец и неожиданно, как это умеют представители этой живой и непосредственной нации, имеющей вековые актерские традиции и способные к самым неожиданным и естественным перевоплощениям и разыгранным перепадам настроения, начал жаловаться ей на неудавшуюся жизнь: потерю ориентиров и утрату идеалов, делающие его существование пресным и бесцельным. Это было странно слышать из уст преуспевающего дельца, любившего, по всей очевидности, еду, вино и женщин и не имевшего ни в чем недостатка. Она слушала его с участием, но не отвечала, а молчаливое сочувствие, как известно, ничего не доказывает: такой человек может вас слушать и думать в это время о доносе в тайную полицию.

— Вы вообще молодец, — позавидовал он и еще раз оценил ее взглядом. — Выглядите бодро, вся на что-то нацелена: такие внушают доверие. Это у вас от Америки: ее влияние сказывается очень быстро — сами не замечаете, как делаетесь деловой и динамичной. А у меня все плохо. — Он понизил голос, чтоб не услышал шофер, но это была скорее дань политическому приличию, чем предосторожности: сидевший в полуметре от него водитель не мог его не услышать. — Я во многом разочаровался, а без идеалов нельзя жить и работать. Действуешь как автомат, как простой уличный разносчик, который стучится во все двери и которому безразлично, кто ему откроет, — лишь бы товар купили… — Он горько вздохнул, а она все глядела сочувственно и продолжала помалкивать. Она умела слушать, и люди часто доверяли ей тайны, но в данном случае молчание ее было иного рода: она была благоразумна и не лезла на рожон, но бес испытывал ее и толкал в спину, призывая воспользоваться случаем и попытаться склонить его на свою сторону: это бы обеспечило ей проникновение в ближайшее окружение Франко.

— Начинается большая война, — продолжал он горькую исповедь, еще более приглушая голос и оглядываясь с осторожностью по сторонам: не следит ли кто за его автомобилем на улице. — Фашисты с одной стороны, коммунисты с другой, посреди демократы, люди моего круга и моего воспитания, которые ни здесь, ни там ничего хорошего для себя не видят и в любом случае станут жертвами победителя. А мы: представители моей профессии, я имею в виду — лишь подбрасываем дрова в костер, разжигаем его и умываем руки. И зная это, продолжаешь жить по-прежнему, хотя грудь точат черви. Как вам, с вашей культурой и образованностью, удается сохранять столько ума, бодрости и, я бы сказал, мужественности, которой не хватает большинству мужчин нашего времени?..

Вот где зарыта собака, вот в чем заключалась ее беда. Надо быть тише и незаметнее — особенно в мужском обществе. Это бросалось в глаза, об этом ей говорил еще Тухачевский.

— Я думаю, вы преувеличиваете мои данные и мои способности, — ответила она, избегая более сложные и мудреные объяснения, которые всегда подозрительны. — Я просто такая с детства: вечно выставлялась вперед — меня девчонки просили ответить за них урок, когда были плохо к нему подготовлены. Зачем киснуть и все подвергать сомнению — даже если мы в чем-то и не правы? А если началась драка, надо принять в ней участие — иначе тебя заклюют те или другие, а верней — и те и другие вместе или по очереди.

— Это вы все правильно говорите, — одобрил он ее слова, но не поверил, кажется, ни одному из них и хотел кончить разговор, но теперь уже она его не отпускала:

— Я выбрала Франко — вернее, мой друг выбрал Франко, а я выбрала друга — мне этого достаточно. Я как простая женщина иду за своим суженым.

— Может, разыскать его? — предложил он. — Мне это ничего не стоит.

— Не надо. Мы с ним в ссоре. Он из тех, кто не верит, что женщины тоже кое-что значат. Я хочу встретиться с ним на коне — показать, что и мы кое-что можем.

— В этом причина вашей активности? Доказать что-то мужчине, которому вовсе не это надо?.. С вами не сразу разберешься. С женщинами, я имею в виду. Пуд соли надо съесть — так говорят русские?

— Русского я не знаю, — спокойно отвечала она.

— Все языки знаете, а русский нет?

— Есть такой пробел в моем образовании. Но это смотря какой соли. Если аттической, то можно и меньше.

Он засмеялся:

— Ну что ж? Покатались, выяснили позиции… Не хотите посмотреть какую-нибудь загородную виллу? Есть с очень хорошими ресторанами.

— Нет, виллу не хочу, — насмешливо сказала она. — И ресторанами сыта по горло. Идет война, а по здешним обедам этого не чувствуется… — В ней все-таки постоянно жил классовый цензор, отмечавший все житейские несообразности и несправедливости.

— Да уж, — согласился он, поглядел на нее в раздумье, споткнулся о круглое благодушное лицо, как о некую преграду или стену, решил кончать свидание, направил шофера к ее гостинице…

По-видимому, она не зря была благоразумна в этот вечер, потому что не успели они с Нинель лечь, как в номер нагрянула полиция, перевернула все вверх дном и насмерть перепугала ее подругу, у которой в ушах стояло предупреждение Аугусто, чтоб она не попадала в истории. Полицейские перерыли чемоданы и даже корзины с фруктами, которые Нинель везла матери, и, ничего не найдя, объяснили свои действия тем, что ищут фальшивые песеты, объявившиеся в Севилье и попавшие в кассу хозяина отеля. Они будто бы обыскивали всех иностранцев подряд, и робкие заверения Нинель в том, что они ни за что еще здесь не платили, не возымели на них никакого действия. Рене была спокойна. Она знала, что у них нечего найти, и говорила Нинель, что это не что иное, как недоразумение: слова, которые всегда приходят в таких случаях на ум и никогда не подтверждаются; Рене сама не была в них уверена, вспомнив недавнюю поездку с итальянцем из «Фиата». Полицейские ушли, даже не извинившись за вторжение и за погром, который они учинили, и Нинель, привыкшая к хорошему обхождению, сразу же это отметила.

— Что ты хочешь? Тут война, — рассудила Рене. — Им не до хороших манер. — Но Нинель, которая до сих пор находилась под влиянием своей более опытной и повидавшей мир подруги, здесь ей не поверила.

Утром она спросила у брата, был ли обыск у него, — он только удивился этому предположению:

— Не знаю: может, и был — пока нас не было. Мы весь вечер пили здешнее красное. Мы, во всяком случае, ничего не заметили.

— Если б был, увидели б, — сказала Нинель, наученная опытом, и испугалась вдвое: решила, как сделало бы большинство людей на ее месте, что именно она предмет внимания испанских сыщиков, что причина тому — ее отъезд в Америку и что, не приведи господь, Аугусто грозит страшная опасность или он уже за решеткой. Брату она ничего не сказала: он бы поверил всему, что она предположила, и мог бы наговорить лишнего. Сославшись на недомогание, они позавтракали с Рене в номере. Нинель была безутешна и тайно плакала, Рене как могла успокаивала ее: она-то знала, что Аугусто тут не при чем, — но вскоре Нинель сама узнала об этом. Не успели они доесть завтрак, как явился офицер контрразведки и все расставил по своим местам: снял с Нинель тяжкий груз страхов и сомнений и переложил его на плечи ее спутницы.

Он хорошо говорил по-французски, был корректен, подтянут и, несмотря на острый и характерный профиль, безличен, как лица, вычеканенные на новых монетах: на них не обращают внимания — важно лишь то, сколько они стоят. Его интересовала только Марта Саншайн, он даже предложил, чтоб разговор происходил с ней наедине, без лишних свидетелей, но теперь уже Нинель, испытавшая минуту назад неописуемое облегчение, почувствовала одновременно и прилив дружеских чувств к своей невольной спасительнице и не захотела оставлять ее одну в опасности. Она настояла на своем присутствии: чтобы при необходимости подтвердить ее показания, — послужить ей свидетельницей и поручительницей. Рене оставалась невозмутима: всякая опасность, как было сказано, повергала ее в некое физиологическое, почти не принадлежащее ей спокойствие и хладнокровие.

Офицера интересовало, кто она и как оказалась в Севилье. Ответить на эти вопросы было нетрудно: она здесь, потому что ее пригласила фашистская молодежная организация Лиссабона. Нинель удостоверила это, добавив от себя, что Марта искренняя фашистка и доказала это тем, что внесла немалую сумму в кассу поездки. Это не удовлетворило офицера: он не любил, видно, крупных пожертвователей, — стал копать глубже и спросил Рене, чего ради она приехала в Лиссабон: дарить деньги можно было и из Канады. Говорить о женихе в рядах армии Франко было рискованно: тому ничего не стоило это проверить — и Рене пустилась во все тяжкие. Ей даже стало неловко перед нравственно чистой Нинель, и она предложила ей выйти, чтоб не впутывать ее в свои дрязги и в одиночестве морочить офицеру голову, но та снова отказалась выйти, боясь, что Марте грозит настоящая беда и что она должна быть с ней рядом, — на случай, если ее поведут отсюда в наручниках: она забила бы тревогу и подняла на ноги всю португальскую делегацию. Теперь она вынуждена была густо краснеть, слушая признания подруги:

— Если вас так интересует моя интимная жизнь, офицер, то я приехала в Лиссабон, чтобы сделать здесь одну интимную операцию, которую не хотела делать у себя дома. В Лиссабоне мне обещал сделать ее один врач, но его имя я не выдам ни под какими пытками. Мой молодой человек — тоже фашист, но и его имя я не скажу: это может сказаться на его карьере и репутации, а она была до этого безупречна!..

Чем больше говорила Рене, тем проникновеннее входила в свою роль — лицо ее так и горело женскими чувствами, сменяющими одно другое, но офицер оказался неверующим Фомою:

— И что же вы не сделали ее там, эту интимную операцию? А сюда поехали?

— Если бы вы, офицер, знали основы акушерства, вы бы этого не спросили!.. — Офицер хмыкнул от неожиданности: ему было нанесено оскорбление, но слишком уж необычного свойства — ничего не сказал в ответ, только прислушался к тому, что последует дальше. — Вы бы тогда знали, — неумолимо продолжала Рене, — что подобные операции делаются в два срока! — (Она знала это с Китая, где все эти варианты обсуждались с доктором посольства: в конце концов она решилась рожать — когда сроки были упущены.) — Первый срок от восьми до двенадцати недель: это простая абразия — я ее проворонила!

— Что такое проворонила? — спросил офицер, который не настолько хорошо владел французским и предпочел бы, чтобы она выражалась яснее: ему надо было писать протокол, а не заметку в скандальной хронике.

— Проворонила — значит прошляпила, профукала. Прозевала — если вы не понимаете простых слов, — объясняла ему Рене, обретая по ходу повествования наглость уличной девки: она знала, что мужчины, уверенно чувствующие себя в обществе благопристойных женщин, часто теряются перед лицом подобной разнузданности, — проститутки знают это и, будучи задержаны, ведут себя в полиции развязно не только потому, что они таковы на самом деле. Нинель была в ужасе: подруга представала ей в совсем ином свете, чем прежде, перед ней разверзались бездны человеческого падения…

— Второй срок в двадцать недель, офицер, — если вы действительно хотите знать эти подробности. Мне оставалось таким образом еще семь-восемь недель, я не могла отдаляться от Лиссабона: надо было снова туда вернуться. А это в нашем мире не так-то просто. К тому же некоторые, мой врач в частности, предпочитают почему-то двадцать две недели — в это время плод уже жизнеспособен, но зато для женщины меньше опасности: его легче тянуть, он не выскальзывает из щипцов, когда его хватают за ушки. Если вас это все по-прежнему не устраивает, вы можете подвергнуть меня интимному обследованию, но учтите, я буду жаловаться английскому консулу!

Это было, конечно, рискованно: офицер сам подумывал о том же, но услышав в десятый раз слово «интимный» (а перед этим он представил себе экстрадицию плода, схваченного щипцами за голову), потерял всякое терпение:

— Никаких, как вы говорите, интимных обследований вам делать не будут. Вы не арестованы, и предпринимать против вас противоправных действий мы не намерены!.. Просто мы проверяем некоторые сигналы. И я б на вашем месте уехал из Севильи, как только кончится ваша поездка.

— Мы скоро уезжаем, — вступилась за подругу Нинель, хотя и смотрела на Рене теперь иными глазами — полными упрека и тихой печали.

— Вот и хорошо, — сказал офицер. — На этом и кончим, — и ушел — тоже не простившись и не извинившись за вторжение и причиненное им неудобство.

— Не слушай, что я наговорила про эти операции, — сказала Рене Нинель. — Мне просто не хотелось называть имени своего друга, — но та уже не знала, когда ей верить и когда нет…

Гроза пронеслась, но духота в воздухе осталась. Рене думала о том, что же они имели против нее, чем она стала им так подозрительна. Мысль о том, что они нашли рацию в Лиссабоне, отпадала сама собой, хотя и успевала нагнать страху: будь это так, с ней бы разговаривали в другом месте. Она терялась в догадках, но твердо знала одно — ей надо уходить, и чем скорей, тем лучше. Могло ведь случиться и так, что все началось здесь, а не в Лиссабоне, — тогда эти сигналы, о которых он говорил, могли полететь и туда и от рации надо было немедленно освобождаться. Но уходить надо было с достоинством, а не сломя голову: это тоже могло навлечь подозрения — и главное, не одной, а вместе с остальными, которые могли послужить ей живым щитом и заслоном. К счастью, их пребывание в Севилье и в самом деле заканчивалось. На следующий день была намечена прощальная почетная встреча с самим Франко, после чего им надлежало наутро уехать. Ее как ни в чем не бывало пригласили с остальными в штаб генералиссимуса, где делегация еще раз и в последний встретилась за чашкой чая с его генералами. Она сидела через одного с самим Франко, который и здесь произвел на нее впечатление формалиста, присутствующего в жизни телом, но отсутствующего душою: временно исполняющего некие вселенские обязанности, в которых сам не слишком заинтересован. В зале, где шло чаепитие, на стенах висели боевые карты, испещренные боевыми значками и стрелами. Она жалела, что у нее нет с собой фотоаппарата: карты были настоящие, а не нарисованные для случая — слишком уж много надо было затратить труда для подобной дезинформации…

Они собрались и всей колонной, на этот раз с пустыми грузовиками, тронулись в обратный путь. Ее спутники если и знали о ее неприятностях, то не подали виду, и, слава богу, не было Томмази, которого задержали в Севилье из-за какого-то совещания. Рене вздохнула с облегчением: этот бы не оставил ее в покое. Надо было миновать границу. Здесь ее (и никого больше) снова вызвали в отдельную комнату и обыскали с головы до ног: высыпали даже пудру из пудреницы. Испанцы ничего не нашли и передали ее с соответствующим назиданием англичанам, но те не очень-то их слушали: они не давали своих в обиду.

— Где вы жили в Лондоне? — спросили ее только, потому что в ее паспорте были английские штампы о въезде и выезде, сделанные в Москве для большей убедительности.

— В Челси, — бойко, наэлектризованная опасностью, отвечала она, хотя в Лондоне не была и о Челси имела самое смутное представление: спросили бы ее какие-нибудь подробности, она бы попала в трудное положение. Но им хватило и громкого имени — на этом проверка с английской стороны закончилась. Они снова заночевали в гостинице — двойнике той, что была по ту сторону от границы, — и здесь она во второй раз в жизни (первый был в санатории в Сочи, где она вчистую проиграла маршалу Уборевичу) играла в биллиард и выиграла одну из трех партий: то ли опасность обостряет наши чувства и способности, то ли англичанин оказался джентльменом — не в пример нашему маршалу, который нигде не мог позволить себе проигрыша…

Они ехали по известной ей дороге назад, она болтала с попутчиками, а в душе ее росла и зрела тревога. Ей как пить дать грозила слежка в Лиссабоне: салазаровская полиция работала в тесной смычке с франкистами. Может быть, ее и отпустили для того, чтобы через нее выйти на ее связи: им ведь трудно было себе представить, что она работает в одиночку. И ни на одну минуту ее не оставляла мысль о рации, которая была единственной, но более чем весомой уликой для задержания. Ее нельзя было оставлять дома, от нее надо было немедленно избавляться…

В Лиссабон приехали поздно ночью. Нанятый ею шофер развез по домам ее попутчиков и довез ее до дому. У подъезда стоял полицейский — один из тех, кого она знала, но он не вызывал теперь у нее доброго чувства. Шофер помог ей поднять вещи на этаж. Она присматривалась к нему в дороге: это был простой, располагающий к себе парень — наверняка из бедной семьи — можно было и рискнуть. Она решилась и на ломаном португальском сказала ему (они стояли в прихожей), что ей нужна помощь. То ли ее португальский испортился за время поездки в Испанию, то ли он неверно истолковал ее испытующие взоры во время путешествия и теперь, когда они остались вдвоем в прихожей, но он понял ее неверно и шагнул вперед, чтоб заключить ее в свои объятья. Она тут же охладила его пыл, сказав, что это не та помощь, в которой она нуждается, что она за рабочих и крестьян против капиталистов и ей именно в этом и нужно содействие. Запас ее португальских слов был беден, но достаточен для того, чтобы парень, зная о ее злоключениях в Испании и сопоставив их с ее детским лепетом про богатых и бедных, побелел от страха, повернулся и сбежал, забыв или испугавшись взять честно заработанные им деньги. Теперь явился новый повод для страха: выдаст или не захочет связываться с полицией? Прошла ночь, день, еще ночь — она сидела дома, никто за ней не приходил: видно, он решил не ввязываться в опасную историю, которая могла затянуть в себя как виноватого, так и доносчика. Чтоб идти в полицию, тоже необходимо мужество.

Эта беда миновала, другие остались и не терпели промедления. Нужно было освободиться от рации, так трудно ей давшейся. Она разобрала ее, сложила тяжелые и громоздкие части в чемодан, который сразу же оттянул ей руку массивным железом трансформатора. Научившись в прихожей помахивать им, словно в нем не было пуда веса, она вышла на улицу и отправилась на прогулку в сторону речного катера, ходившего с экскурсией по Тахо: с него можно было нечаянно и по возможности незаметно (под мостом) выбросить чемодан за борт. Чтобы удостовериться в безопасности и в свободе перемещений по городу, она решила размяться, походить по улицам — останавливаясь возле витрин и в эту минуту осторожно поглядывая назад, откуда пришла. Она сразу же увидела слежку. За ней, не особенно прячась, ходил мужчина довольно элегантного вида, в коричневой паре и в белой рубашке с цветистым галстуком. Он делал вид, что не смотрит в ее сторону, но этим выдавал себя всего более: чего ради он на всех глазеет, а от нее отворачивается? Она села на катер, он за ней — правда, не на корму, где расположилась она, поставив чемодан рядом, на скамейку, а в носовой части, но оттуда было лишь удобней наблюдать за нею. К сожалению, это не был искатель любовных приключений, на что она вначале рассчитывала (уж очень он был наряден для рядового сыщика). Делать при нем то, ради чего она вышла из дома, не имело смысла: тяжелый чемодан камнем бы пошел на дно, и ничего не стоило вытащить его оттуда драгой и доказать, что это ее груз и ничей больше — по номеру трансформатора и адресу гостиницы, который хранился в мастерской со времени его покупки. Она вернулась к себе, заперла чемодан в кладовой, прикрыла его досками и тряпьем, чтоб не бросался в глаза при беглом, несанкционированном осмотре, и решила искать счастья на стороне: если оно не идет к нам в руки, надо идти к нему в гости и ловить Его Величество Случай там, где он соизволит нам подвернуться.

Она набралась наглости и пошла к Нинель: ее соглядатай следовал за нею на почетном, но вполне досягаемом расстоянии. Обеды у доньи Бланки после их возвращения из Испании не возобновлялись, она не виделась со своими друзьями и боялась холодного душа с их стороны, но, вопреки опасениям, ее встретили как нельзя лучше.

— Каковы испанцы! — посочувствовала ей донья Бланка. — Никогда не думала, что они так подозрительны! Видно, война никого не делает лучше. Хорошо у нашей дочери все прошло спокойно, и она скоро уезжает. Лучше отсидеться в укромном месте, пока все это не кончится… — В этом и была причина ее гостеприимства и человеколюбия: у дочери все складывалось успешно, и это рождало сочувствие к ее менее удачливой подруге. — Что им надо было от тебя? После того, как ты дала столько денег и уделила им столько времени!

Нинель, вся в счастливых заботах, уже не переводила: была занята другим — и Рене плакалась хозяйке на ломаном португальском:

— Люди так злы! И особенно несправедливы к молодым одиноким женщинам!

— А ты не расстраивайся! — уговаривала ее донья Бланка. — Не вешай носа и не теряй присутствия духа! Сейчас я, чтоб тебе было веселее, принесу что-нибудь со вчерашнего праздника. Мы вчера справляли скромную домашнюю свадьбу. Правда, эти два негодяя не дождались ее, а, оказывается, умудрились до нее познакомиться поближе. У меня глаза на лоб полезли, когда я об этом узнала. Молчали бы хоть. Мало ли кто в их положении делал это, но кто ж объявлял об этом родителям? Хорошо покойный отец не слышал…

— У нас свадьба вчера была, — подтвердила и Нинель: ей было неловко, что она не пригласила подругу, но это не омрачало счастливого выражения, не сходившего с ее лица. — Никого не звали, — прибавила она, чтоб Рене было не так обидно. — Это нужно для поездки.

— Все прошло гладко? — спросила Рене: совесть ее все еще была неспокойна.

— Ты имеешь в виду обыски в Севилье? Аугусто сказал, что здесь проверяли только то, что было до этого, но надо быстрее уезжать, пока не пришли новые сигналы. Поэтому, чтоб не терять времени, мы пошли вчера в церковь, потом пришли сюда и здесь посидели в самом узком кругу — даже невесты Хорхе не было. Чем меньше людей будет знать, тем лучше. Уже билеты на пароход купили: отходит через два дня, надо собираться. А у меня глаза разбегаются: что взять не знаю. И вообще — никак не поверю, что уезжаю. Будешь в Америке, обязательно приходи к нам…

Мать принесла с кухни мясные, рыбные и овощные блюда, обновленные и никак не выглядевшие в ее искусных руках остатками вчерашней трапезы, расставила их на столе, достала бутылку из запасов. На стук посуды и запах еды сверху спустился Хорхе — и он тоже приветствовал Рене как старую знакомую, словно с ней в Испании не произошло ничего особенного.

— Что они к тебе привязались? — спросил он только. — Ехали вместе — ты на глазах была, никакого повода не давала.

— Я думаю, синьор Томмази на меня накапал, — сказала она: чтоб как-то объяснить происшедшее и лягнуть задним числом своего врага.

— А ему что за смысл делать это?

Рене откровенно поглядела на него.

— Он приставал ко мне в дороге.

— Это я слышал, — подтвердил Хорхе.

— И особенно потом, в гостинице — но без всякого успеха, разумеется. Вот и решил испортить мне поездку и настроение.

Хорхе подумал, оценил возможность такого хода событий, поколебался:

— Если он и вправду так поступил, то он порядочная свинья. Он же не только на тебя тень бросал, но и на нас с Нинель — на своих товарищей. Это ж мы тебя пригласили.

— Донес или не донес, — и Нинель кинула свой камень, — но свинья он в любом случае. Ты б слышал, как он с ней разговаривал. В свой номер приглашал. Чуть ли не приказывал явиться!.. — Замужество причислило ее к разряду женщин, которые имеют право высказываться таким образом и не обязаны при этом краснеть и стесняться, и она им воспользовалась в полной мере.

— Если это все так, как вы говорите, то я этого так не оставлю. Я с ним поговорю, — пообещал Хорхе, но благоразумная Нинель отговорила его делать это — во всяком случае до тех пор, пока ее пароход не скроется за линией горизонта, а еще лучше — не пришвартуется к американскому берегу…

Чем ближе к концу был обед, тем больше отдалялась Рене от этого клана: ей после отъезда Нинель делать здесь было нечего. Но никогда не надо терять надежды и раньше времени замыкаться в своей скорлупе: старые знакомства, как садовые кусты, могут дать новые отводки, и истинное упорство не остается без вознаграждения. Она уже собралась встать и уйти, как Нинель вспомнила о полученном ею приглашении, на которое она не могла и не хотела ответить, и подала его Рене. Ее звали на вечерний раут в дом богатого и видного деятеля, близкого к кругам правительства.

— Я не хочу идти без Аугусто: придется открыть наши отношения. Одно дело скрывать, а другое лгать обществу. Да и сам он не хочет идти: ввяжусь, говорит, напоследок в ненужную дискуссию, и меня, вместо парохода «Лузитания», посадят гребцом на королевские галеры…

И Рене конечно же отправилась на этот раут — в расчете на то, что ее «хвост» отстанет от нее, не полезет за ней в роскошные апартаменты, да и возле подъезда ему не очень-то разрешат вертеться: полиция нужна — но не для того, чтобы портить жизнь власть имущим.

Вечером она сидела в холле большого высокого особняка, где шел прием гостей, и соблазняла и склоняла на свою сторону молодого человека, которому имела счастье понравиться — не чем иным, как своею горькой участью. Вокруг сновали хорошо одетые гости, была обстановка светского раута, где все были чуть-чуть рассеяны, словно заблудились в лесу с заходом солнца: сам хозяин будто не знал или забыл, зачем зазвал к себе гостей (так актер может вдруг забыть, в каком спектакле он играет и зачем вообще стоит на сцене), гости не вполне ясно представляли себе, почему и зачем к нему приехали. Но несмотря на это взаимное непонимание, те и другие безропотно несли свой крест и выполняли, что от них требовалось: хозяева стояли часовыми у дверей и истязали себя конвульсиями гостеприимства, отмеряя каждому необходимую улыбку, которая, как содержимое песочных часов, перетекала у них с верхней половины лица в нижнюю, а гости принимали ее как некую эстафету и, раскланиваясь, шли в зал, где, находя себе подобных, восклицали в свою очередь что-нибудь несуразное, разделялись на группы и говорили друг другу сущие нелепицы. На столах вдоль стены стояли большие бутылки с редкостными винами, фрукты, крохотные бутерброды, которыми при всем желании нельзя было насытиться и которые гости ели невнимательно, оборачиваясь в поисках чего-то более существенного, что оправдывало бы их присутствие в этом доме. Хозяин выбрал минуту и распорядился вкатить в зал замшелую черную бочку с вином вековой давности из провинциальной усадьбы — это и было гвоздем программы, вызвавшим общее одобрение: происходящее обрело наконец свое лицо, смысл и назначение. На пол постелили грубую оленью шкуру, на нее поставили полукружные стояки, на них — бочку, прислуга показала, как пользоваться краником, и отошла в сторону, остерегаясь потопа или иного несчастья. К бочке выстроилась живая очередь, на следующий день в вечерней газете была заметка об этой дегустации, ради которой и был устроен прием: вино, оказывается, было свидетелем наполеоновского нашествия…

Рене и ее избранник его так и не попробовали. Они ничего не видели и не слышали вокруг себя, а поверяли друг другу горькие душевные и семейные тайны: для них это было своего рода опьянение горечью. Рене уже не помнила, кто кому подал пример и кто первый, сев в затененном и отгороженном домашними пальмами уголке гостиной, начал жаловаться, но обоим скоро стало ясно, что они пребывают в одинаковой душевной депрессии и что в ней повинен весь мир и никто более. Жалобы одного эхом откликались в сердце другого, говорили они в унисон и прерывались лишь для того, чтоб послушать своего визави: тоска их была заразительна и сострадательна. Молодой человек был конечно же из очень богатой и приличной семьи (что скрывать дела далеких дней? его отец владел лиссабонской электростанцией), он хорошо говорил по-французски, но был несчастнейшим из существ: недавно получил развод и потерял веру в женскую, а заодно — и мужскую половину человечества, потому что вторая также была причастна к случившемуся. Это был очень приятный, даже красивый молодой человек с тонкими чертами лица, которому не хватало жизненной грубости, а без нее, как известно, жить на этом свете чрезвычайно трудно. Он, правда, не слишком тяготился отсутствием этого качества и, обвиняя мир в бессердечии и бесчувствии, сохранял некую лукавую природную грацию, молча опровергавшую его упреки; скорбь его выглядела чересчур самозабвенной и одухотворенной, а грустные стенания звучали порой слишком выразительно и даже зазывно. Может, он переигрывал и был не столь несчастен, каким казался себе в эту минуту, но кто из нас не бывает грешен в подобном преувеличении — милостыню, как известно, просят не одни сирые и убогие. Во всяком случае — и Рене была в этом уверена — он не был ни полицейским, ни провокатором.

Она ни в чем ему не уступала и даже вела первую скрипку в их налаженном дуэте, настроившемся на исполнение печальных и порой траурных мелодий — реквиемов, исполняемых дуэтом:

— Я хочу уехать куда глаза глядят! — восклицала она (и это было чистейшая правда, хотя не совсем та, о которой она говорила). — Хочу оставить эту опостылевшую мне страну, где все сговорились, чтобы добить меня и посильнее меня ужалить! Женщина! Она нигде на свете не может найти счастья и покоя!

— А мужчинам, думаете, лучше? — споря, поддакивал он ей. — А я?! Как бы я хотел уехать из этой столицы, в которой царят нравы провинциального городишки! — и оглядывался вызывающе по сторонам, наперед зная, что его не услышат: все сгрудились вокруг бочки, торопясь познакомиться с одногодкой Наполеона, и кто-то уже пустил струю вина на шкуру оленя и по старинному наборному паркету.

— Если бы отсюда шел какой-нибудь пароход в Тихий океан, по следам Васко да Гамы, в места, где скрывался от всех Гоген, как бы я хотела, чтоб меня высадили одну без багажа и без попутчиков!

— А как бы я хотел быть там рядом с вами! — возопил он, не рассчитав на этот раз силы голоса, потому что бегущая мимо как на пожар прислуга невольно вздрогнула от его крика и чуть было не завернула в его сторону — вместо того, чтоб спасать коллекционный паркет. — Но мне завтра снова на работу! А чем я занимаюсь? Считаю, сколько каждый район ест электроэнергии и сколько за нее платит. Знаете, что получается? Чем богаче район, тем больше недоплат: научились подкручивать счетчики! А моряки и грузчики прибрежной зоны платят больше, чем расходуют. Им мой отец набавляет — чтоб возместить потерянное в центре! Как после этого верить в человечество?..

География расхода электроэнергии в Лиссабоне могла бы заинтересовать Управление, в котором сидели Плюшкины, копившие впрок разную мелочевку, но Рене было не до этого.

— Я не рассказываю вам всего, — говорила она, доверительно вглядываясь в его кристально честные, чистые глаза и для большей убедительности беря его за пуговицу, — но поверьте мне: я умалчиваю кое о чем, потому что в этом замешаны третьи лица, которых я не имею права подводить и ставить в неловкое положение. Я хочу уехать, но прежде всего мне нужно вывезти отсюда некоторые вещи, которые вызывают во мне чувство стыда и могут меня скомпрометировать. Я не хочу позора и осмеяния — только этого мне еще не хватало, — я хочу вывезти их и выбросить куда-нибудь, откуда их никто никогда не выловит, — и снова призывно заглянула в его добрые сочувственные очи. — Мне нужна ваша помощь.

Она даже не знала, как его звали, но сын владельца электростанции был, не в пример своему отцу, настоящий кавалер и рыцарь. Ему, как сервантовскому герою, и в голову не пришло спросить у нее, что это за предметы, от которых срочно нужно отделаться, и почему ей нужна в этом помощь: его просила Дульсинея, унижаемая жизнью, и этого ему было достаточно.

— Но это не фортепьяно? — спросил он только.

— Почему фортепьяно? — удивилась и озадачилась она, вспомнив, что на профессиональном жаргоне она пианистка.

— Потому что оно в мою машину не залезет. Но все, что меньше, пожалуйста! — и встал в ожидании распоряжений. — Поехали?

Она не ждала столь быстрого исполнения желаний, но медлить было не в ее интересах.

— Мы знаем, куда едем? — спросила она, передавая ему бразды правления.

— Есть одно местечко, — заговорщически зашептал он: ему понравилась эта игра в прятки. — Озеро в горах, глубокое как море и неприступное из-за скал, которые его окружают. Чтоб добраться до него, надо знать к нему доступ.

Такое озеро ее устраивало.

— Но до него, наверно, долго добираться?

— Но вы же сами говорите: чем дальше, тем лучше?

— Да, конечно. Но я должна вас кое о чем предупредить, — сказала она, вводя его в еще большее искушение, — с этой минуты мы все должны делать украдкой, с соблюдением особых предосторожностей. Мой знакомый, который заставил меня держать дома компрометирующие его предметы, следит за мной, боится, что я предам его, и устраивает мне сцены…

Он нетерпеливо кивнул: будто каждый день попадал в подобные переделки и они были ему не внове. Делать ему было решительно нечего, все эти дополнительные обстоятельства и загадочность предприятия только разжигали его интерес, и он охотно поддержал ее в деле, как только что вторил и подыгрывал ее жалобам и стенаниям.

Ее преследователя и мнимого поклонника, слава богу, возле дома не было: видно, ему в самом деле показали от ворот поворот — а может, отошел перекусить, рассчитывая, что вечер у богача кончится нескоро и что не грех поесть, пока открыты соседние забегаловки. Она, прячась за кузовами дорогих машин, прошла вслед за своим спутником к его не менее роскошному кабриолету с поднятым тентом, села на заднее сиденье, задернула с обеих сторон шторки. Полицейский у ее дома и глазом не моргнул, когда хорошо одетый человек вынес из квартиры известной ему жилицы тяжелый чемодан и бросил его в машину. Безымянный молодой человек даже не спросил ее, отчего он такой неподъемный, — напротив, обрадовался этому: в последний момент у него вдруг мелькнула мысль (он любил детей), что она хочет выбросить в озеро незаконнорожденного ребенка, компрометирующего ее и ее знакомого. Но детей из железа и из кирпичей не делают, все прочее было неважно, и он с легкой душой повел автомобиль по извилистым и крутым дорогам предгорья, ввинчиваясь все выше и подбираясь исподволь к кладбищу потерянных вещей, которых не хотят искать их злополучные обладатели.

Они приехали, подошли к воде. Озеро было вулканического происхождения и блестело черной овальной чашей в оцеплении высоких гор, которые незаметно выступали из темноты и вплотную окружали их.

— Тут глубоко? — Рене все еще боялась драги и оставленного в мастерской адреса — равно как и номера, отбитого на трансформаторе.

— Тысяча метров, — сказал он, угадывая ход ее мыслей. — Не беспокойтесь: не достанут, — и даже щелкнул фотоаппаратом, оставив ей, вместе с аппаратом, снимок озера, который она хранила в течение всей своей жизни. Потом довез до Лиссабона, сдал полицейскому (в хорошем смысле этого слова) и распрощался с ней самым беспечным и беззаботным образом, не договариваясь о следующей встрече: этим бы он все смазал, а старался он не для этого. Оба были веселы и жизнерадостны при расставании, и оба так и не удосужились спросить, как зовут друг друга. Почему было так легко на душе у Рене, было понятно, но отчего так хорошо было другому? Это не каждому дано понять, но, может быть, он с самого начала был не столь безнадежно грустен, каким хотел себя представить, а просто хотел подыграть и помочь понравившейся ему Дульсинее, а что еще надо настоящему рыцарю?

Мужчины бывают великолепны — особенно в первый день знакомства.

Теперь можно было уезжать, но куда и как?

Самолетного сообщения с Лиссабоном тогда не было, сухопутная граница была закрыта — оставалось море. Пароходы шли до Франции и до Англии. Ехать во Францию она по-прежнему боялась, словно нашкодила там всего больше: подозревала, что числится там в розыске, ехать же в Англию с фальшивым британским паспортом казалось ей верхом наглости. Из двух зол она выбрала меньшее и взяла билет до Саутгемптона.

На пароходе ее паспортом интересовались куда меньше, чем состоянием горла и легких: англичане панически боятся инфекций — это страна карантинов и рай для эпидемиологов. Она попала здесь в компанию среднезажиточных рантье и лавочников, возвращавшихся из просветительно-развлекательного круиза по Северной Африке. Поскольку путешествие шло к концу, они начали ссориться между собой. Обычно это оставляют напоследок: чтоб узнать попутчиков, надо дождаться последнего дня общения с ними, когда с них слетают листья и обнажаются тугие, перепутанные корни. Соседи за ее столом, до того поддерживавшие, видимо, благопристойные отношения, теперь повели настоящую войну между собой, стараясь наверстать упущенное и сказать то, что давно висело на кончике языка у каждого. Они пикировались по всем правилам этого древнего и одинакового во всем мире искусства.

— Вы не джентльмен, — сказал один из них.

— Зато мой отец был им! — как в анекдоте, возразил другой и победоносно оглянулся по сторонам.

Можно было не обращать на это внимание, но это была старая ее болезнь: она не выносила обывателей, они вызывали у нее насмешку и противодействие — уж лучше в Москву, где по улицам ходят медведи и пожирают друг друга, чем слушать эту рутину и видеть людей, имеющих одну цель в жизни — следовать ее условностям…

В Англии — новое препятствие: она попала туда перед коронованием Георга VI. Прежний король, Эдуард VIII (видно, тоже хорош был гусь), женился на дважды разведенной американке — парламенту и народу Англии это пришлось не по нраву, и ему, к несчастью Рене, пришлось отречься от трона. Для англичан нет праздника дороже, чем коронование нового правителя: даже совершаемое в столь щекотливых обстоятельствах, — вся полиция была поднята на ноги, и всякий иностранец нежелателен и подозрителен как лицо, намеревающееся сорвать торжество или омрачить его течение. Надо было не задерживаясь миновать Лондон и перебраться в Гулль, откуда шел пароход до Копенгагена. Все прошло гладко — если не считать того, что она по ошибке, купив билет в первый класс, села во второй или в третий. Ей пришлось пережить пару неприятных минут, когда к ней подошел контролер и с суровым видом предложил подняться и последовать за ним, — оказалось, слава богу, что он всего-навсего препроводил ее в надлежащий класс, где все было то же самое, что в прежнем, только корпус был другого цвета, да поили чаем, да общество было «поприличнее» — если верить железнодорожной компании и ее попутчикам: для нее же все пассажиры были на одно лицо, одинаковы…

В Копенгагене она вызвала на встречу коллегу, которая дала ей в свое время канадский паспорт, вернула его и стала ждать новый в гостинице. Ей нельзя было покидать номер — тут-то и наступила запоздавшая реакция, до сих пор сдерживаемая и подавляемая чувством опасности. Она слегла в кровать, ничего не делала и не могла заставить себя чем-либо заняться. Принесли паспорт — она встала, поехала как заведенная дальше и вскоре уже была в Ленинграде, затем в другой, главной, нашей столице…

Начинался 1937 год. В коридорах Управления было сумрачно. Люди, по ним ходившие, были невеселы и неразговорчивы. На нее никто не обратил внимания, хотя многие ее знали, — а она помнила, как в прошлый раз, по возвращении из Китая, когда у нее на душе висел тяжкий груз ее несчастий, те же офицеры сумели приободрить ее и поднять ей настроение: тогда она попала сюда как на товарищескую вечеринку — они высыпали из кабинетов и, зная ее историю, задарили дружескими улыбками, приветствиями, поздравлениями.

Один Урицкий держался молодцом и принял ее так, как сделал бы это и год назад, в лучшие времена, а не в канун своего падения.

— Ты, Элли, молодчина, да и только. Пробраться туда одной, за такое короткое время, да чуть ли не до самого верха?! Это редко кому удается — из всех посланных одиночек ты одна с этим справилась.

— Но я ведь не смогла ничего передать оттуда? Что толку, что я пробралась к Франко. Я же не могла везти с собой рацию.

— Ды мы не ждали от тебя этого. У нас там были люди, которые были в достаточной мере информированы и снабжали нас точными сведениями. Но они все были засвечены: знали даже их должности в Красной Армии, хотя все были под чужими фамилиями. Нам нужно было оценить возможность проникновения туда через новые пути, о которых мы не догадывались. Ты прошла через католическую церковь? Это нам и в голову не приходило.

— Наверно, потому, что вы другого вероисповедания?

— Наверно. — Он усмехнулся и глянул мельком. — Но говорят, они очень недоверчивы и никого к себе не подпускают?

— Надо знать для начала «Альма матер»… И отказаться от классового подхода в пользу абстрактной гуманности, — полушутя-полусерьезно сказала она, а он, не желая идти на столь радикальные меры, решил по-своему:

— Завербовать бы кого-нибудь. Какого-нибудь епископа — я уж не говорю кардинала. Это облегчило бы все до крайности.

— Это трудно… Попробуйте, однако, с одним…

Она примолкла, а Урицкий навострился слушать.

— Кто это? В отчете у тебя ничего нет. Вообще, это не отчет, а какие-то путевые заметки: прибыла туда, потом отправилась дальше — взяла билет и поехала. Хотя самое важное не то, как ты поехала, а почему тебя туда пустили. А ты мне, вместо этого, на наших таможенников жалуешься: чуть операцию не сорвали. Что я с ними сделать могу?.. Так что за священник?

— Мой первый кюре, который меня крестил. Сейчас сидит в Китае — наверно в Красной Армии: заодно и ему поможете. Вряд ли он у чанкайшистов.

— Да уж конечно, — согласился он. — Но лучше было б, если б у них. У наших друзей ничего не выпросишь и не выцарапаешь. И не скажут и не отдадут, если найдем. Жмотистый народ — одно название что соратники. Про католическую церковь мы, конечно, и без тебя знали — та еще организация, с ее монастырями да подземельями. Им ничего не стоит и спрятать кого угодно, и переправить через границу по своим каналам. Ты написала, они тебе медальку со святым дали?.. — Она подтвердила это. — Видишь, у них и сигнализация работает. Принесла ее сюда?

— У меня ее отобрали.

— И ты копии не сняла?

— Зачем? Во-первых, за мной следили, во-вторых, она ничего не стоит без телефонного звонка и устного подтверждения. У них старая школа — с вековыми традициями.

— Да уж. Это мы все на ровном месте строим — все спешим поэтому…

Он говорил так, будто впереди у него было, по меньшей мере, десять лет работы на его поприще, хотя он прекрасно понимал, что вряд ли продержится и несколько месяцев: большевики работали до последнего.

— Одно мне осталось неясным, — сказала она.

— И что же?

— Почему я провалилась. Наверно, сама в этом виновата.

— Это как?

— Я узнала уже здесь, что примерно в то время, когда я там появилась, по Севилье прошел слух, что туда приехала советская журналистка. А я покупала газеты — на разных языках и в большом количестве: могла этим обратить на себя внимание. — Привычку покупать несколько газет сразу она заимствовала у Якова: общение с таким человеком бесследно не проходит — и теперь грешила на нее.

Он нахмурился:

— Чепуха это. Обычно все проще и грубее. Подумаешь: разные газеты покупала! Может, ты впечатление хотела произвести. А может, просто обои клеила?

— Каждый день?

— Да не говори ты пустяки. Это я тебе как бывший контрразведчик говорю — это не в счет и никого не интересует. А вот личных врагов у тебя там не было?

— Был один. Руководитель фашистской молодежной организации в Лиссабоне. Некто Томмази. Итальянец.

— Это уже ближе к делу. Что он вообще, итальянец, делал в Лиссабоне? Ты с ним, надеюсь, не на идейной почве поссорилась? Это на тебя похоже. — Последнее он произнес с явной иронией.

— Нет. Не хотела к нему в номер идти.

Тут он только поджал губы и в высшей степени выразительно и недоуменно развел руками:

— Что ж ты? Разве тебя не учили этому?

— Семен Петрович! — вспыхнула она. — Я люблю Россию и мировое коммунистическое движение — но чтоб торговать собою?! Вы б видели его. Ощипанный и выпотрошенный цыпленок!

Он усмехнулся, сказал язвительно: